<<
>>

XV ОТВЕТ КРИТИКАМ

Впервые напечатано в "The Fortnightly Review" за ноябрь и декабрь 1873 г.)

Когда возражение исходит от компетентного читателя, то обыкновенно надо предполагать одно из двух: либо что положение, возбудившее сомнение, неправильно - целиком или отчасти; либо же если оно правильно, то, значит, оно выражено так, что вызывает недоразумения.

Во всяком случае тогда необходимо в нем кое-что изменить или к нему прибавить.

Не признавая тех ошибок, на которые мне указывают мои критики, я скорее склонен приписать недоразумениям несогласия их с моими метафизико-теологическими идеями, и, имея в виду представить теперь свои разъяснения на главные возражения и свои доводы против них, я желаю отчасти оправдать мои доктрины, отчасти же оградить их от превратных толкований, которых они, по-видимому, не могли избежать.

Периодическое издание общего характера покажется, может быть, не совсем подходящим местом для обсуждения этих крайне отвлеченных вопросов. Однако в настоящее время интерес к последним является настолько распространенным и они так тесно связаны с совершающимися изменениями в идеях, что я беру на себя смелость рассчитывать на читателей и вне круга людей, специально занимающихся философией.

Из всех сделанных мне возражений я выбирал, конечно, лишь те, которые или отличаются основательностью, или же исходят от лиц, пользующихся известным весом вследствие занимаемого ими положения или своей славы. Ответить большему числу оппонентов мне было бы решительно невозможно.

Начну с критических замечаний, заключающихся в речи, произнесенной достопочтенным Кэрдом перед собранием британской ассоциации в Эдинбурге в августе 1872 г. Возражение д-ра Кэрда, сделанное в изысканно-вежливой форме, - что, к счастью, ныне уже не так редко при теологических спорах, как прежде, - может, по моему мнению, быть принято без необходимости существенно изменять положение, против которого оно направлено, и может показать, что сказанное им говорит больше против мнений мыслителей, считаемых за правоверных, как сэр В.

Гамильтон и декан Мансель, чем против моих. Излагая их, д-р Кэрд говорит:

"Его тезис гласит, что область знания и область религии различествуют между собой, как познанное от непознанного и непознаваемого. Тезис этот основан преимущественно на критическом исследовании человеческого интеллекта, причем автор исходит из доводимого им до крайних логических следствий учения об относительности человеческого познания, учения, предложенного Контом и специально примененного к теологии славной школой наших национальных философов. Именно они пытаются вывести из самой сущности человеческого ума, что он может знать лишь конечное и относительное, познать же безусловное и бесконечное человеческому уму препятствует присущая ему непреодолимая ограниченность... Но спрашивается, если мы, по исследовании интеллекта, приходим к заключению, что человек не способен ничего познавать вне пределов конечного, то не допускаем ли мы уже тем самым явное внутреннее противоречие? Исследование умственных способностей можно производить лишь при посредстве их же самих, и если нам говорят, что орудие ограниченно и недостаточно, то и результат изыскания должен отличаться теми же дефектами. В самом деле, знание границы не предполагает ли уже возможности перейти ее? Утверждая, что человеческое знание не способно перешагнуть через рамки конечного мира, не допускаем ли мы в качестве необходимой первой посылки именно то, самое признание чего есть уже нарушение этих рамок?".

Возражение это не из тех, от рассмотрения которых я желал бы уклониться, и это можно видеть уже из того, что я сам делал его себе. Подготовляя второе издание Оснований психологии, я нашел среди своих памятных листков заметку, на которой сохранились еще следы облатки, которой она была приклеена к первоначальной рукописи (возможно, впрочем, что заметка эта взята из рукописи Основных начал). Там сказано:

"Тут я могу заметить мимоходом, что ряд рассуждений, включая и вышеозначенное, которым сэр Вильям Гамильтон желал доказать полную относительность нашего познания, - рассуждений, с ясностью установивших весьма важные истины и с которыми я в главном согласен, - может быть обращен против него самого, когда он приходит к окончательному заключению о невозможности для нас познать абсолютное.

Действительно, утверждая положительно, что абсолютное не может быть познано нами, мы утверждаем известного рода знание о нем мы знаем его как непознаваемое. Признавая, что человеческий разум ограничен условным, мы ставим этому разуму безусловную границу, а это предполагает безусловное знание. Мне кажется, что "ученое неведение", которым кончается философия, надлежит отодвинуть еще на ступень дальше и вместо положительного утверждения о непознаваемости абсолютного следует признать, что мы не можем сказать, познаваемо оно или нет".

Почему я опустил эту заметку - не могу теперь припомнить. Возможно, что это произошло лишь благодаря тому, что при дальнейшем обсуждении я нашел ответ на это возражение. В самом деле, если признать за истину, что ум не может проверить собственной своей компетентности, так как уже при самом исследовании этого он принужден допустить ее как постулат и, таким образом, предрешать вопрос, то ведь, с другой стороны, отсюда вовсе не вытекает невозможности для ума доказывать собственную некомпетентность в вопросах известного рода. Можно себе представить две причины недоступности для ума этих вопросов - именно возможно, что суждения разума вообще являются несостоятельными, и в этом случае неспособность его к разрешению вопросов известного рода обусловливалась бы его общей неспособностью, с другой стороны, возможно, что суждения разума действительны лишь в известных пределах, и потому сами приводят к заключению о некомпетентности этого разума во всем, что лежит за этими пределами. Так что хотя нельзя доказать упомянутой компетентности, потому что она предполагается на всякой ступени исследования, но зато возможно доказать некомпетентность ума, если, во-первых, восходя по ступеням доказательств, мы беспрестанно запутываемся в противоречиях и убеждаемся в ненадежности выводов, или, во-вторых, если рассуждение, при полной своей достоверности, приводит нас к выводу, что некоторых вопросов разум совсем не может разрешить.

Как индуктивно, так и дедуктивно мы приходим к заключению, что сфера разума ограничена.

Индуктивно заключение это является как результат бесчисленных тщетных попыток выйти из указанной сферы, попыток постигнуть сущность вещества, движения, пространства, времени, силы, попыток, приводивших вечно нашу мысль к невозможным альтернативам, что дает нам право полагать, что и в будущем, как и до сих пор, все подобные попытки останутся тщетными. Дедуктивно же указанное положение является результатом анализа, показывающего, что предметом мысли может быть только отношение, что процесс мысли заключается в отождествлении и распределении по классам отношений, что поэтому бытие в себе, вне каких-либо отношений, немыслимо, так как оно находится вне сферы мышления. Иными словами, дедукция объясняет нам причину той неудачи ума, в которой индукция убеждается на основании многочисленных опытных данных. И оспаривать способность разума произнести в этих трансцендентных вопросах такой приговор самому себе - значило бы оспаривать его способность делать правильные выводы из посылок, т. е. утверждать общую некомпетентность разума в суждениях, необходимо обнимающую и частную некомпетентность его в них.

В тесной связи с предыдущим стоят возражения д-ра Манселя, на них я и остановлюсь теперь. В примечании к своей Philosophy of the Condittonet (стр. 39) он говорит:

"М-р Герберт Спенсер в своем труде Основные начала пытается завербовать сэра В Гамильтона одновременно в ряды и пантеистов и позитивистов" (кстати сказать, утверждение несколько странное, ввиду моего несогласия ни с теми, ни с другими) "Он усваивает одну лишь отрицательную сторону его философии, в которой Гамильтон, заодно с другими писателями, заявляет, что абсолютное недоступно разуму и не может быть понято им одним; но он отбрасывает положительную часть этой философии, в которой заявляется самым категорическим образом, что вера в личного Бога императивно предписывается фактами нашего сознания, как нравственного, так и эмоционального... Главный принцип сэра В. Гамильтона состоит в том, что сознание надлежит брать во всей его совокупности и что чувства, моральные и религиозные, служащие первоисточником нашей веры в личного Бога, ничего не теряют в своей силе, несмотря на чисто отрицательные заключения, породившие в людях идею безличного Абсолюта...

М-р Спенсер, наоборот, принимает эти отрицательные выводы за единственное основание религии и отвергает великий гамильтоновский принцип различия между знанием и верой".

Чтобы придать сказанному более подходящую для обсуждения форму, я сначала рассмотрю последнее возражение. Д-ру Манселю вместо вышеприведенного следовало бы сказать, что я не желаю, вслед за сэром В. Гамильтоном, смешивать два различных и диаметрально противоположных значения слова вера. Слово это обыкновенно прилагается к показаниям сознания, которые не могут быть подтверждены никакими доказательствами, и притом одинаково как к таким, которые не могут быть доказаны, потому что они лежат в основании всякого доказательства, так и к таким, которые не могут быть доказаны вследствие своей неочевидности {Основания психологии, примечание к п.425.}. Я писал об этом различии на страницах "Fortnightly Review" за июль 1865 г. в следующих выражениях:

"Обыкновенно мы говорим, что "верим" - как о тех предметах, которые в наших глазах имеют за себя решительную очевидность, так и о тех, о которых мы получили какое-то неопределенное впечатление. Мы верим, что в ближайшую сессию парламента взимание подати на церковь не будет отменено; мы верим, что такой-то человек, на которого мы сию минуту глядим, добродушен.

Иными словами, когда доказательства наши явно недостаточны или когда их вовсе нет, - мы называем наши мысли о тех предметах, к которым они относятся, "верой". И особенность таких явлений, по сравнению с актом знания, заключается в том, что связь их с предшествующими состояниями нашего сознания может быть легко показана. Но к сожалению, слово "вера" прилагается постоянно также и к тем сложным душевным явлениям, которые, временно или навсегда, остаются неразрешимыми и которые воспринимаются нами только потому, что от них нельзя никак отделаться. Сказать, что мне больно, или что я слышу звук, или что одна линия представляется мне более длинной, чем другая, - значит сказать, что во мне произошло известное изменение состояния сознания; но самое большее что я могу сказать в подтверждение этого факта, - это лишь то, что наличность его имеется в моем уме...

Мы сказали выше, что "верой" называется впечатление, в пользу которого можно привести лишь явно недостаточные доводы или нельзя указать вовсе никаких доводов; но бывает и так, что когда нам приходится подыскивать основание для какого-либо из самых простых представлений сознания, мы говорим, за неимением доказательств, что верим в него. Таким образом, одним названием мы обозначаем два противоположных полюса знания; и благодаря превратному обозначению тем же словом одновременно как наиболее последовательных, так и наименее последовательных отношений мысли мы впадаем в глубокие недоразумения".

Но вера в то, что нравственные и религиозные чувства являются продуктом веры в личного Бога, не принадлежит к числу тех мнений, которые не могут быть доказаны по отсутствии доказательств, и потому очевидны Чтобы убедиться, что идея эта не содержится в самых этих чувствах и не соединена с ними, как нечто нераздельное, стоит только припомнить, что в сочинениях по Естественной теологии существование личного Бога выводится именно из моральных и религиозных чувств. Это не такая вера, как, например, моя уверенность в том, что это - дневной свет или что передо мною открытое пространство: вера последней категории не может быть доказана, потому что она так же проста и ничуть не менее несомненна, чем любое звено в доказательстве. Если бы рассматриваемая вера была такой же категории, то аргументация оказалась бы излишней: каждый народ и каждый отдельный человек имел бы эту веру в незыблемой форме. Отсюда ясно, что сэр В. Гамильтон смешал два совершенно различных состояния сознания, именуемых верой, и приписал второму такую убедительность, какая принадлежит лишь первому.

Далее, ни сэр В. Гамильтон, ни д-р Мансель не указывают на различие между теми "фактами нашего морального и эмоционального сознания", которые императивно требуют веры в личного Бога, и теми фактами нашего (или вообще людей) "морального и эмоционального сознания", которые властно вызывают в людях верования, признаваемые сэром В. Гамильтоном за неправильные. Так, новозеландский вождь, уличив свою жену в неверности, убивает виновного в связи с нею; жена лишает себя жизни, чтобы на том свете соединиться со своим возлюбленным; вследствие этого вождь убивает себя ради того, чтобы последовать за ними и помешать исполнению их плана. Эти два акта самоубийства представляют достаточно сильное доказательство того, что новозеландцы верят в существование другого мира, куда они могут добровольно отправляться и где желания их будут исполняться так же, как и в этом мире. Если бы их спросить, на чем основана эта их вера, и не согласиться с их доводами, то они могли бы сослаться на сознательные эмоции, как на незыблемую основу этой веры. Я не вижу, почему бы фиджиец, на основании аргументов сэра Гамильтона, не мог оправдывать своего убеждения в том, что если его похоронят заживо, то он будет продолжать свою жизнь на том свете - прямо с того самого возраста, какого он достиг в здешнем мире, и что на его долю там выпадут те же удовольствия войны и радости каннибализма, что и здесь.

При этом уверенность его в том сильнее религиозных верований цивилизованных людей, как это видно уже из того факта, что он действительно дает похоронить себя весьма охотно. А раз мы видим, что уверенность эта не может быть основана на доказательствах, то значит, она должна обусловливаться известным состоянием чувства - некоторым "эмоциональным сознанием". Почему же не сказать, что "факты" такого "эмоционального сознания" "властно требуют" этой веры? Очевидно, что принцип: "сознание надо брать во всей его целостности" - обязывает нас либо признать верными все предрассудки рода человеческого, либо принять в расчет лишь сознание известного ограниченного класса цивилизованных людей.

Но если верить во что-нибудь только потому, что такая вера властно предписывается фактом сознания, то я не вижу, почему бы не признать действительным существование привидения в доме на основании того упорного страха перед этим привидением, который испытывается ребенком или прислугой.

В заключение мне весьма важно опровергнуть указание д-ра Манселя, что "г-н Спенсер считает эти отрицательные выводы единственным основанием религии". Указание это совершенно противоположно истине: именно, оспаривая Гамильтона и Манселя, я утверждал, что наше сознание о том, что нам показывают известные явления, есть сознание положительного, а не отрицательного характера, как полагают они, и что это положительное сознание является незыблемой основной религиозного чувства (Основные начала, 26).

Вместо того чтобы доказать это надлежащими цитатами, я приведу здесь кстати выдержку из одного иностранного теолога. Именно г-н Гроц, пастор реформатской церкви в Ниме (Nismes), пишет:

"Враждебна ли по своей природе наука религия? Надо ли отрицать науку для того, чтобы быть религиозным? За религию высказывается теперь сама наука, и притом наука экспериментальная; она устами одного из... мыслителей нашей эпохи, г-на Герберта Спенсера, дает одновременно ответ господам Вашро (Vacherot) и Конту".

"Здесь г-н Спенсер обсуждает теорию безусловного, разумея под этим словом Бога. Шотландский философ Гамильтон и его ученик Мансель говорят, подобно нашим французским позитивистам: "Мы не можем утверждать положительного существования чего-либо за пределами явлений". Гамильтон и его ученик отличаются от наших соотечественников лишь тем, что вводят в свои рассуждения "чудесное откровение", заставляющее нас верить в существование безусловного, и, благодаря этому истинно чудесному откровению, правоверию отводится прежнее место. Но правда ли, что мы ничего не можем утверждать сверх феноменов? Г-н Спенсер говорит, что в таком утверждении заключается грубая ошибка. Он совершенно справедливо замечает, что в этом вопросе не одна лишь логическая сторона, но есть еще и психологическая, и, по нашему мнению, он совершенно убедительно доказывает, что положительное существование абсолютного дается непосредственно нашим сознанием".

"Вот где основа соглашения между религией и наукой. В главе... озаглавленной Примирение, г-н Спенсер установляет и развивает это соглашение на совершенно правильной почве".

"Г-н Спенсер, оставаясь на почве логики и психологии и не прибегая к сверхъестественному вмешательству, установил законность, необходимость и вечность как религиозного чувства, так и религии" { Le sentiment religieux, par A. Grotz. Pans, S. Cherbuliez, 1870.}.

Теперь я перейду к замечаниям д-ра Шедворта, Г. Ходжсона, а именно к его опыту о "Будущем метафизики", напечатанному в Contemporary Review за ноябрь 1872 г. При этом я ограничусь только пунктами, в котором он является несогласным со мною, отметив лишь, что согласие этого писателя с другими моими мнениями я высоко ценю, так как признаю его тонким и независимым мыслителем. Д-р Ходжсон, прежде чем высказаться сам, вкратце излагает и критикует воззрения Гегеля и Конта, с которыми он отчасти соглашается, отчасти же нет, а затем переходит к критике моих мнений. Сделав предварительный беглый очерк моих положений, в правильности изложения которого я сомневаюсь, он продолжает:

"В его Основных началах (1-я часть 2-го издания) есть глава о "Конечных научных идеях", в которой он перечисляет шесть таких идей или групп идей, и пытается показать их полную непостижимость. Эти шесть идей следующие: 1) пространство и время, 2) материя, 3) покой и движение, 4) сила, 5) сознание, 6) душа или я. Входить в подробное рассмотрение всего этого было бы в настоящем случае предприятием слишком обширным; но я возьму первую из этих шести идей и попытаюсь на ней показать всю неосновательность мнения м-ра Спенсера; а так как те же доводы могли бы быть применены и к остальным идеям, то я признаю себя вполне неправым, если окажусь неправым в вопросе о пространстве и времени".

Я охотно вступаю в спор с д-ром Ходжсоном на этих условиях и постараюсь разобрать, один за другим, те доводы, которыми он пользуется для доказательства несостоятельности моих выводов. Придерживаясь избранного им самим порядка, я начну с положения, следующего за только что цитированным. Первая часть его гласит: "Согласно метафизическому воззрению на пространство и время, они суть элементы всех явлений, будут ли эти явления просто представлениями или воспроизведением представлений Что бы ни разумелось здесь под "метафизическим воззрением", - воззрение ли Канта, или собственное д-ра Ходжсона, или выражение это имеет более общее значение, - я просто отвечу, что это метафизическое воззрение неправильно. Разбирая кантовскую версию этого учения, а именно, что пространство есть известная форма интуиции, я указал, что пространство связано неразрывно лишь с определенным родом явлений; что Кант тут имеет обыкновенно в виду объекты зрения и осязания, с которыми сознание пространства связано нерасторжимо, и упускает из виду такие группы явлений, с которыми оно не связано так тесно. Хотя у взрослого человека ощущение звука и вызывает также известное пространственное впечатление, в основе которого лежит по большей части, если не всегда, личный опыт; и хотя из поучительных опытов г-на Spalding'a оказывается, что у существ, одаренных от рождения нервной системой, лучше организованной, чем наша, существует некоторое врожденное понятие о стороне, откуда идет звук, тем не менее можно доказать, что восприятие пространства при звуковых впечатлениях не получается уже с самого начала вместе с ощущением, как известная форма интуиции. Исходя из кантовского учения, что пространство есть форма чувственных интуиции не только простых, но и воспроизведенных, рассмотрим критически наши музыкальные воспроизведения. Я уже имел случай в другом месте высказать следующее:

"Пусть читатель обратит внимание на то, что произойдет, когда какая-нибудь мелодия овладевает его воображением. Ее звуки в известном ритме следуют друг за другом независимо от какого бы то ни было пространственного сознания, - следовательно, они не локализированы. Читатель при этом может вспомнить о том месте, где он слышал их, но может и не вспомнить, так как эта ассоциация имеет лишь случайный характер. Приняв все это во внимание, он ясно увидит, что те пространственные представления, которые иногда сопровождают звуки, приобретены путем индивидуального опыта, а не даются нам самими звуками. И действительно, если мы обратимся к кантовскому определению форм, то получим простое и убедительное доказательство этому. Кант называет формою "то, вследствие чего содержание явления располагается сообразно некоторым отношениям". Но каким образом может быть расположено содержание того явления, которое мы называем звуком? Его части могут быть расположены в порядке последовательности, т. е. во времени. Но нет никакой возможности расположить их в порядке сосуществования, т. е. в пространстве. То же самое приходится сказать и о запахе. Всякий, кто думает, будто бы звук и запах имеют своею формою интуиции пространства, может легко убедиться в противном, попробовав найти правую и левую стороны звука или попытавшись вообразить себе запах, перевернутый вверх ногами" (Основания психологии, 399, примечание).

Не соглашаясь, таким образом, - и полагаю, что не без достаточного основания, - с "метафизическим взглядом на пространство и время" как на "элемент всех явлений", я естественно не могу согласиться и с первым возражением д-ра Ходжсона, выводимым им отсюда. Он разбирает сначала те доводы, посредством которых я желал доказать непостижимость пространства и времени, рассматриваемых объективно, причем излагает иными словами мое заключение, что "таким образом, если пространство и время не могут быть ни несущностями, ни атрибутами сущностей, то нам не остается другого выбора, как признать их за сущности". Затем он продолжает:

"Пока все еще хорошо. Но далее он доказывает, что их нельзя представить себе мысленно и такими реальными сущностями, так как, для того "чтобы совершенно ясно понять это, надобно представить себе их как имеющих известные атрибуты". Однако метафизическая доктрина дает нам средство понять их как реальные сущности, и победоносно отражает доводы относительно их непостижимости; так как подставляет на место атрибутов другой элемент, исполняющий роль этих атрибутов, элемент материальный, - именно чувство или качество, присущее пространству и времени и составляющее вместе с ними эмпирическое явление восприятия. Стало быть, мы имеем право сказать, что, пока м-р Спенсер не опровергнет этого довода, его положение о непостижимости пространства и времени, как реальных сущностей, "не может считаться доказанным"".

Была ли допущена мной тут ошибка или нет, я не могу сказать; но я не вижу, чтобы мои доводы были опровергнуты приведенным возражением. Напротив, им, как мне кажется, сделана существенная уступка. В самом деле, что это за сущности, которые могут существовать лишь при том условии, что им присуще что-нибудь иное? Весь довод д-ра Ходжсона есть не что иное, как молчаливое утверждение, что пространство само по себе не может быть постигнуто как сущность; а это и есть то, что я говорил.

Затем д-р Ходжсон переходит к следующему общеизвестному аргументу, который я привел для того, чтобы показать, какое непреоборимое препятствие является для постижения пространства и времени как объективных сущностей; а именно, что "все сущности, которые мы действительно знаем за таковые, ограничены... между тем относительно пространства и времени мы не можем утвердительно сказать ни того, что они ограничены, ни того, что они безграничны". Не приводя здесь всех рассуждений д-ра Ходжсона, имеющих задачей установить различие между пространством, как объектом восприятия, и пространством, как объектом понятия, я ограничусь лишь передачей его же словами конечного вывода, к которому он приходит: "Таким образом, - говорит он, - пространство и время, как восприятия, не конечны, а бесконечны; но как понятия - они не бесконечны, а конечны...".

Большинство читателей, вероятно, будет поражено подобным заявлением, утверждающим, что понятие менее экстенсивно по объему, нежели восприятие; но, не останавливаясь на этом, я ограничусь лишь следующим вопросом: в каких случаях пространство воспринимается как бесконечное? Конечно, д-р Ходжсон не захочет признать, что он может воспринять одновременно все пространство вокруг себя, - что пространство позади и пространство впереди являются слитыми в восприятии. Однако это необходимо вытекает из его слов. Понимая их менее буквально и не подчеркивая того факта, что воспринимаемое пространство обыкновенно бывает ограничено объектами более или менее отдаленными, проверим приведенное положение, допустив самые благоприятные для него условия. Предположим, что глаз наш направлен кверху, в ясное небо; но воспринимаемое при этом пространство разве не ограничено с боков? Поле зрения, доступное нашим глазам, не может превышать угла в 180o, а еще более оно ограничено в перпендикулярном к нам направлении. Даже о третьем измерении - а его-то, очевидно, только и имеет в виду д-р Ходжсон - нельзя, собственно, сказать, чтобы оно было бесконечно в восприятии. Посмотрите на какое-нибудь место в небе, находящееся на расстоянии тысячи миль. Затем посмотрите на место, отстоящее на миллион миль. Какая будет разница в восприятии? Ровно никакой. Но как же возможно воспринять бесконечное пространство, когда даже такие конечные протяжения не различаются в восприятии ни одно от другого, ни от бесконечного расстояния? Д-р Ходжсон, очевидно, употребил не то слово. Вместо того чтобы сказать, что пространство бесконечно в восприятии, ему надлежало сказать, что воспринимаемое пространство - конечно в двух измерениях, но становится неопределенным в третьем измерении, когда принимает большие размеры.

Теперь я подошел к параграфу, начинающемуся так: "Затем м-р Спенсер переходит ко второй или субъективной гипотезе Канта". Параграф этот представляет некоторую трудность для полемики, потому что мои взгляды подвергнуты там критике одновременно с двух точек зрения: с точки зрения Канта и с точки зрения самого д-ра Ходжсона. Но соглашаясь с воззрением Канта, д-р Ходжсон говорит: "Я считаю, что и пространство, и время, и чувственный или материальный элемент - равно и одинаково субъективны, равно и одинаково объективны". Не будучи в состоянии понять этой мысли, я не могу спорить и с вытекающими из нее доводами д-ра Ходжсона, направленными против меня, а вынужден ограничиться тем, что он говорит в защиту Канта. Именно он пишет:

"Мне, однако, думается, что кантонская точка зрения изложена м-ром Спенсером неправильно; его, кажется, ввел в заблуждение широкий смысл термина не-я. Кант считал, что пространство и время в основе своей субъективны, но когда они прилагаются к не-я, вытекающему из явлений, то являются формальным элементом этих явлений, из которых одни суть явления внутреннего опыта, или я, а другие - внешнего опыта, или не-я: не-я к которому формы пространства и времени не прилагаются и не имеют никакого отношения, есть "вещь в себе", а вовсе не Non Ego явлений. Поэтому объективное существование пространства и времени в явлениях - а не в "вещи в себе" - есть последовательное и необходимое следствие воззрения Канта на субъективную природу названных форм".

Если я в самом деле превратно понял Канта, то могу сказать, что приписал ему гипотезу менее ошибочную, чем его собственные. Мне казалось, что, по его воззрению, пространство, как форма интуиции, принадлежащая я, прилагается в акте интуиции и к не-я (под чем я разумел "вещь в себе"). Теперь же мне говорят, что, по учению Канта, пространство, имея свое начало в я, - будучи приложено к не-я, выражается в явлении (причем не-я необходимо как "вещь в себе"); и возникшие таким образом явления становятся объективными сущностями вместе с пространством, приданным им субъектом. Субъект придает пространство, как форму, к первоначальному объекту или "вещи в себе" и таким образом создает явления; а вслед за этим пространство делается объективной сущностью, независимой ни от субъекта, ни от первичной "вещи в себе"! Д-ру Ходжсону может казаться, что эта точка зрения основательнее той, какую я приписал Канту: но по моему мнению, непонятность при этой новой формулировке только возросла. Я оставлю ее без внимания, не считая нужным опровергать гипотезу Канта в таком измененном к худшему виде { Вместо того чтобы говорить о моем превратном понимании Канта, д-р Ходжсон должен бы был обратить внимание на то, что Кант в разных местах так видоизменял смысл своих слов, что сделал совершенно невозможным правильное толкование их. В начале своей Критики чистого разума он говорит: "Действие предмета на нашу способность представления, поскольку мы получаем от него впечатления, есть ощущение. Наглядное представление называется опытным, если оно посредством ощущения имеет дело с внешним предметом. Неопределенный же предмет опытного наглядного представления называется явлением. То, что в явлении соответствует ощущению, я называю его содержанием [если обратить внимание на только что данное определение явления, то ясно, что здесь открыто признается его объективное существование], то же, чем сообщается разнообразному содержанию известный порядок, я называю его формой" [таким образом, слово форма в том смысле, как оно здесь употреблено, относится к объективному бытию]. "Но конечно, это нечто, дающее нашим ощущениям порядок и известные формы, само не может быть ощущением." [В этой фразе слово форма, очевидно, относится к субъективному бытию.] Таким образом, вначале "явление" и "ощущение" различаются между собою как объект и субъект; в последних же фразах говорится о форме в связи с явлением, а затем в связи с ощущением, как будто это - одно и то же.}. В своем дальнейшем возражении д-р Ходжсон говорит: "Но м-р Спенсер имеет еще другое доказательство непостижимости пространства и времени; - а именно: "Если пространство и время суть формы мысли, то они никак не могут быть мыслями, так как невозможно, чтобы что-либо было вместе и формой мысли и содержанием ее...". Следующий пример всего лучше покажет ошибочность такого мнения. Силлогизм считается обыкновенно формой мысли. Но разве можно доказать непостижимость силлогизма тем, что он будто бы не может быть одновременно и формой и содержанием мысли? Разве мы не могли бы построить силлогизм о силлогизме? Или, еще проще, разве верно, что ни одна собака не может укусить самое себя, так как невозможно быть одновременно предметом кусающим и предметом кусаемым".

Если бы д-р Ходжсон привел целиком то место, откуда он заимствовал указанную фразу; или рассмотрел бы ее в связи с той частью кантовского учения, которой она касается (а именно, что пространство остается в сознании по удалении всего содержания; откуда следует, что пространство и есть тот предмет, которым занято сознание, т. е. и есть объект сознания), - он бы увидел, что возражение его не так убедительно, как ему кажется. Пусть он спросит себя, по поводу первого своего примера: возможно ли "построить силлогизм о силлогизме", когда в нем нет никакого содержания - ни символического, ни иного; когда в нем большая посылка - нечто не существующее, малая посылка - тоже нечто не существующее и заключение - тоже нечто не существующее; мне кажется, он увидит, что о силлогизме, лишенном всех терминов, нельзя построить силлогизма: "чистая форма разума (предполагая, что это - силлогизм, хотя это и не так), совершенно лишенная содержания, не может быть представлена в мысли, а потому о ней нельзя и рассуждать". Обращаясь ко второму примеру д-ра Ходжсона, я должен выразить свое удивление, что он приводится таким остроумным метафизиком. Чтобы известное сравнение имело значение, необходимо, чтобы отношение между терминами аналогичного случая до известной степени соответствовало отношению между терминами случая, давшего повод к сравнению. Неужели же д-р Ходжсон действительно думает, что отношение между собакой и местом на ее теле, которое она кусает, подобно отношению между содержанием и формой? Предположим, что собака кусает свой хвост. Значит, по д-ру Ходжсону, выходит, что собака, которая кусает, соответствует умственной способности, как форме, а укушенный хвост соответствует этой способности, как содержанию. Но представим себе, что собака лишается хвоста. Может ли аналогичным образом способность, как форма, быть отделена от способности, как содержания? Продолжает ли существовать умственная форма, лишенная всякого содержания, - даже и того, каким она сама является (допустим, что последнее - возможно), как продолжает существовать собака, потерявшая хвост? Если бы даже это сравнение и было уместно, то и тогда я едва ли бы мог ожидать, что д-р Ходжсон удовлетворится им. Я все же думаю, что он предпочел бы прибегать в споре со мной к прямым, а не к косвенным доводам. Почему не указал он на несостоятельность моего рассуждения в Основаниях психологии (п. 399,2-е изд.)? Приведя там положение Канта, что "пространство и время представляют из себя не только формы чувственной интуиции, но и сами являются интуициями", я писал:

"Если мы вникнем поближе в этот вопрос, то невозможность согласить это одно с другим станет еще яснее. Кант говорит: "То, что в явлении соответствует ощущению, я называю содержанием явления, а то, что заставляет содержание явления располагаться сообразно некоторым отношениям, я называю формой явления". Исходя из определения формы, как нечто такого, "что заставляет содержание располагаться сообразно некоторым отношениям", обратимся к тому случаю, когда интуиция пространства является интуицией, занимающей собою сознание. Может ли содержание этой интуиции "быть расположенным сообразно некоторым отношениям" или нет? Конечно, оно может быть расположено таким образом или, точнее говоря, оно действительно так располагается. Пространство не может быть мыслимо иначе, как имеющим части, близкие или дальние, находящиеся в том или в другом направлении. А потому, если форма предмета есть то, что "заставляет располагаться сообразно некоторым отношениям", то отсюда следует, что когда содержанием сознания бывает интуиция пространства, которое имеет части, "могущие быть расположенными сообразно известным отношениям", то должна существовать и какая-нибудь форма этой интуиции. Что же это за форма? Кант нам этого не говорит и даже, по-видимому, не приходит к тому заключению, что такая форма должна непременно быть; впрочем, он и не мог прийти к такому выводу, не отказавшись предварительно от своей гипотезы, что интуиция пространства есть нечто первоначальное".

Когда д-р Ходжсон объясняет мне, каким образом то, "благодаря чему содержание... становится в известные отношения", может само стать в те же самые отношения, тогда я готов буду сдаться ему; но до тех пор никакая аналогия (почерпнутая из способности собаки кусать саму себя) не может иметь в моих глазах какого-либо веса.

Разобрав мои доводы и расположив их так, чтобы возможно было вывести из них заключение, что рассматриваемые сами по себе пространство и время совершенно непостижимы (он все время употребляет за меня слово "непонятны", которое, благодаря своим неподходящим побочным значениям, плохо передает мое положение), д-р Ходжсон продолжает так:

"Тем не менее м-р Спенсер не перестает пользоваться этими непонятными идеями, как основой для своей философии. Следует заметить, что все эти несообразности касаются пространства и времени, как мы их знаем, т. е. действительного пространства и времени, обнаруживающегося в явлении. Поэтому в результате м-р Спенсер должен бы прийти логически к скептицизму К чему же он приходит в действительности? К онтологизму, учению о сущности вещей. Каким образом? Да просто, вместо того чтобы отбросить пространство и время, как вещи непонятные, он делает попытку доказать их существование, подставляя вместо них непознаваемое, чем они и являются в действительности, хотя мы этого и не можем знать, и устраняя из области познания вместо пространства и времени это непознаваемое".

Утверждение это немало меня поразило. Если такой компетентный читатель, как д-р Ходжсон, имея перед собой книгу, которую цитирует, был способен совершенно не понять смысла тех мест (п. 26), о которых уже шла речь, когда я спорил с Гамильтоном и Манселем, то я почти не могу надеяться быть понятым заурядным читателем. В этом параграфе я прежде всего утверждаю, что сознание конечной реальности, хотя и не способно стать мыслью в собственном смысле, потому что не может быть поставлено в определенные границы, тем не менее все-таки остается сознанием положительным и вовсе не становится отрицательным вследствие отсутствия этих границ. Я там доказываю, что:

"Ошибка, в которую столь обычно впадают философы, стремящиеся установить пределы и условия сознания, состоит в том, что они предполагают, будто сознание не содержит ничего, кроме пределов и условий, и совершенно не обращают внимания на то, что заключается в этих пределах и ими обусловливается. При этом забывается, что существует нечто, одновременно служащее грубым материалом определенного мышления и остающееся даже после того, как определенность, которую мысль ему сообщила, будет уничтожена". Это нечто "постоянно пребывает в нас, как предмет мышления, которому мы не в силах придать никакого образа".

Положительный элемент сознания, который по "необходимости является неопределенным и в то же время неразрушимым", я считаю сознанием непознаваемой действительности.

Однако д-р Ходжсон говорит, что "м-р Спенсер продолжает пользоваться этими непонятными идеями, как основою для своей философии", откуда следует, что основа эта состоит из отрицаний, а вовсе не из того, что, несмотря на отрицание пределов, продолжает существовать. И вот, извратив или, можно даже сказать, вывернув наизнанку смысл моих слов, он дает понять, что я кладу в основу философии "непонятные идеи", "противоречащие самим себе понятия", которые получаются при попытке постигнуть пространство и время. Он говорит, будто я предлагаю вывести субстанцию из формы или скорее из отрицания формы, - и разъясняет своим читателям, что под непознаваемым я разумею силу, проявляющуюся в нас, а то, что носит название пространства и времени, соответствует непознаваемому сочетанию этих проявлений. Между тем это ясно вытекает из содержания указанной мною выше главы, а еще больше из следующей за нею, - и притом настолько ясно, насколько я мог достигнуть этого путем тщательной формулировки и повторения своих положений.

Философские системы, подобно теологическим, следуя в общем закону эволюции, иногда, с течением времени, делаются более ригоричными, становясь в то же время более сложными и законченными; они становятся равным образом менее доступными изменениям, противятся всякому компромиссу и благодаря этому бывают вынуждены уступить место более пластичным системам, происходящим от них же.

Сказанное применимо как к чистому эмпиризму, так и к чистому трансцендентализму. Вплоть до настоящего времени ученики Локка продолжают держаться взгляда, что все явления духа объяснимы как результаты накопленных индивидуальных опытов; под влиянием критики они лишь развили свои объяснения ее, игнорируя доказательства несоответствия их теории с фактами. С другой стороны, ученики Канта, указывая на это несоответствие и благодаря пониманию последнего усвоив себе противоположную теорию, продолжают защищать эту теорию в форме, содержащей фатальные противоречия. И вот когда был предложен способ примирить обе теории, обнаружился дух непримиримой вражды их к компромиссам: каждая сторона продолжает выражать притязания на истину во всей ее полноте. После того как было доказано, что все трудности, представленные экспериментальной наукой, отпадают, если соединить результаты опыта предков с результатами личных наблюдений, последователи и Локка и Канта все еще продолжают держаться своих учений в старой их форме. Так, между прочим, последователи Канта настаивают на утверждении, что я возникает из интуитивных форм, совершенно независимых от чего-либо в сфере не-я, - и это после того, как было предложено такое понимание врожденности этих интуитивных форм, при котором вполне устраняются трудности, бывшие непреодолимыми для гипотезы в ее первоначальном виде.

К таким мыслям привело меня чтение замечаний на мои взгляды, сделанных в весьма учтивой форме, которой я надеюсь подражать, профессором Максом Мюллером в лекции, прочитанной им в Королевском институте в 1873 г. { См. Eraser's Magazine за май 1873 г.}. Прежде чем приступить к возражениям на критику, сделанную в этой лекции, я считаю своим долгом выразить протест против такого толкования моих взглядов, вследствие которого проф. Макс Мюллер выставляет их более близкими к идеям Канта, чем к идеям Локка. Он говорит:

"Что является более верным и что - более ошибочным, доисторическое ли происхождение этих врожденных способностей или унаследованная бедность мысли, как то предполагает м-р Герберт Спенсер, - это не представляет никакого значения для той цели, какую имел в виду Кант. Признавая, что в нашем уме есть нечто, не составляющее результата нашего собственного опыта a posteriori, м-р Спенсер является чистейшим кантианцем, и мы увидим, что он кантианец и в других отношениях. Если бы возможно было доказать, что нервные изменения, накопившиеся из поколения в поколение, отражаются на структуре нервов с постоянством, пропорциональным постоянству внешних отношений, которым они соответствуют, то нам, последователям Канта, надо бы только поставить на место кантонских интуиции пространства и времени "постоянные пространственные отношения, запечатленные в законченной нервной структуре, естественно приспособленной к тому, чтобы действовать определенным образом, и не способной действовать иначе". Если бы м-р Спенсер правильно понял точный смысл того, что Кант называет интуициями пространства и времени, то он увидел бы, что, если отбросить его теорию доисторического происхождения этих интуиции, он в остальном мыслит одинаково с Кантом".

По поводу этого замечания я позволю себе, во-первых, заметить, что слово "доисторический", обыкновенно употребляемое в тех случаях, когда речь идет об истории человечества, ведет к недоразумениям, когда его прилагают к истории жизни вообще; и такое словоупотребление вызывает во мне некоторое сомнение, правильно ли профессор Макс Мюллер понял гипотезу, о которой говорит:

Во-вторых, я укажу, что изображать меня единомышленником Канта во всем, кроме моей "теории доисторического происхождения этих интуиции", - значит признавать сравнительно не важной разницу между взглядом, считающим формы мысли естественно возникающими путем взаимодействия между организмом и окружающими его отношениями, по мере того как он претерпевал эволюцию, переходя из низшего типа в высший, - и взглядом, по которому формы эти приданы человеческому уму сверхъестественным путем и независимо ни от окружающих отношений, ни от опыта предков. Но, обращаясь к тому существенному пункту, что будто я "неправильно понял смысл того, что Кант называет интуициями пространства и времени", я должен возразить, что, по моему мнению, профессор Макс Мюллер упустил из виду многие места, оправдывающие мое толкование и исключающие возможность его собственного толкования означенного положения Канта. Действительно, Кант говорит: "Пространство - есть не более как форма всех явлений внешних чувств"; далее он говорит, что "время есть не более как форма внутреннего чувства"; и как я в другом месте заметил: "говоря, что пространство не есть понятие, - происшедшее из внешних опытов, он явно отрицает мысль о том, что существуют формы не-я, которым могут соответствовать формы я". А все эти положения не только не гармонируют с моими взглядами, но прямо им противоречат; и, как мне кажется, их невозможно примирить между собою. Мыслимо ли поэтому утверждать, что, за исключением единственного различия, которое к тому же представляется будто бы пустячным, я являюсь "совершенно согласным с Кантом", тогда когда на основании моих доводов эти субъективные формы интуиции сложились соответственно некоторой объективной форме или сочетанию, следовательно, произошли от нее и от нее зависят, между тем как, по кантовской гипотезе, эти субъективные формы не происходят из форм объективных, но, предшествуя в субъекте, лишь применяются нашими я к не-я. Мне кажется, что не только слова Канта, приведенные выше, исключают для нас возможность одинакового понимания этого, но что Кант и не мог бы, оставаясь последовательным, держаться взгляда, подобного моему. Считая эти формы интуиции врожденными, он, со своей точки зрения, обязан был признать, что они применяются к содержанию интуиции самым актом ее. Так как он не исходил из гипотезы о постепенной эволюции ума, то он и не мог считать эти субъективные формы происшедшими от объективных.

Ученик Локка может, по моему мнению, с большим основанием сказать, что эволюционный взгляд на наше сознание о пространстве и времени есть взгляд, по существу, локковский, чем это мог бы сделать профессор Макс Мюллер, изображающий его кантовским. Эволюционное воззрение целиком экспериментально. От первоначального взгляда эксперименталистов оно отличается лишь более широким приложением этого взгляда. К относительно незначительным результатам индивидуальных опытов оно присоединяет относительно обширные результаты опытов предков.

Точка же зрения Канта явно и абсолютно неэкспериментальная. Поэтому можно судить, между какими воззрениями существует больше родства.

Затем возражения профессора Макса Мюллера на мою критику Канта я не могу признать более правильными, чем вышеприведенное сближение, против которого я только что протестовал. Один из доводов его уже был приведен д-ром Ходжсоном, и я уже дал на него свой ответ; думаю, что и остальные также окажутся недостаточными, если сопоставить их с соответственными местами из Оснований психологии. Я упоминаю о них здесь главным образом лишь с целью показать, что, говоря о моих "трех аргументах против кантовской точки зрения", он понял только то, что этих аргументов - три. Позволю себе заключить то, что я имею сказать по этому спорному вопросу, одной выдержкой, в которой я суммарно изложил все свои доводы против кантовской гипотезы:

"Кант говорит, что пространство есть форма всякой внешней интуиции, но это несправедливо. Он говорит, что сознание пространства продолжается даже тогда, когда вполне устранено сознание всех содержащихся в нем предметов; а это также неверно. При посредстве этих допущенных им фактов он выводит, что пространство есть априорная форма интуиции. Я говорю выводит, потому что это заключение не представляется нашему сознанию в необходимой связи с его же посылками, - в том, например, роде, как сознание о двойственности необходимо представляется нам совместным с сознанием о неравенстве; это есть заключение, выведенное произвольно, для объяснения допущенных фактов. А затем, чтобы мы могли принять это заключение, не представляющееся сознанию необходимым, совместно с этими допущенными фактами, которые сами по себе неверны, мы вынуждены признать справедливость нескольких таких предложений, которые не могут быть представлены в помышлении. Когда мы созерцаем пространство само по себе, то нам приходится представлять его одновременно и как форму интуиции и как содержание интуиции; а это невозможно. Мы должны соединить то, что сознаем как пространство, с тем, что сознаем как я, и рассматривать первое как свойство второго, а это тоже невозможно

В то же самое время мы должны разъединить то, что сознаем как пространство, от того, что сознаем как не-я, и рассматривать первое как нечто совершенно отдельное от второго, что равным образом невозможно. Далее, гипотеза, что пространство есть "не более" как форма интуиции, принадлежащая сполна к я, оставляет нам на выбор две альтернативы: или что не-я бесформенно, или что его форма не производит абсолютно никакого действия на я; причем каждая из этих альтернатив одинаково приводит нас к абсурду" (Основания психологии, п. 399).

Возражения иного рода, хотя и родственные по духу, были сделаны в рецензии на Основания психологии, принадлежащей перу м-ра Сиджвика, - критика, замечания которого по вопросам философии духа всегда заслуживают почтительного внимания.

М-р Сиджвик поставил себе главной задачей разобрать критически то, что он называет "сбивчивой несвязностью моих метафизических выводов". Более определенно он изъявляет намерение доказать такое положение: "Его воззрение на субъект заключает, по-видимому, в себе фундаментальную непоследовательность, которая сама собою обнаруживается различным образом в его изложении, но корень которой лежит гораздо глубже, в его бессилии согласовать между собою различные роды мышления".

Прежде чем приступить к разбору этого суждения, я замечу, что добросовестная критика, кроме того значения, какое она имеет в тех случаях, когда требуется какое-либо разъяснение, еще необходима и потому, что указывает автору незамеченные им несообразности. Крайне трудно избежать неточностей в формулировке выводов, особенно когда, как в настоящем случае, предмет имеет много сторон, а слов, находящихся в нашем распоряжении, так недостаточно, что для того, чтобы избежать хаоса описательных выражений, приходится иногда употреблять одно и то же слово в различном смысле - сообразно с требованиями изложения. Но признавая возможность недочетов этого рода и вытекающие отсюда недоразумения, я не могу считать их, вместе с м-ром Сиджвиком, фундаментальными. Напротив, мне кажется, их сравнительная не важность доказывается уже тем, что они могут быть исправлены, без всякого изменения соответствующих мест в каких-либо иных отношениях. Вот один пример этому.

М-р Сиджвик указывает, что, трактуя о Данных психологии, я сказал (в 5б), что, хотя мы приходим путем выводов "к тому убеждению, что душа и нервная деятельность суть субъективная и объективная стороны той же самой вещи, тем не менее мы совершенно не способны понять или даже представить себе, каким образом эти две стороны связаны между собой". (Моя цитата здесь полнее, чем у него.) И вот говоря о "Специальном синтезе", где я дал очерк развития мыслительной способности с объективной стороны, поскольку это обнаруживается в процессах приспособления существ на разных ступенях к воздействиям, их окружающим, м-р Сиджвик пытался доказать, что я "говорю так, как будто" мы можем видеть сознание "естественно возникающим на определенной ступени" нервной деятельности. В главе, на которую он ссылается, говорится о той "дифференциации психической жизни от физической", которая сопровождает прогрессивное развитие организации и, более специально, прогрессивное развитие нервной системы Я показал там, что, в то время как изменения физической жизни продолжают носить характер одновременности, с которой они, к какому бы роду ни принадлежали - происходят в организме, изменения, из которых образуется психическая жизнь, возникающая с развитием нервной системы, постепенно начинают отличаться все более и более периодичностью. Далее я сказал, что с прогрессом интеграции нервов "должен явиться непрерывный ряд таких изменений, т. е. должно возникнуть сознание". Теперь я соглашаюсь, что здесь есть кажущаяся непоследовательность. Мне следовало сказать, что "должен явиться непрерывный ряд этих изменений", который, происходя в нервной системе существа, одаренного высокой организацией, делает его поведение последовательным, а под этим и подразумевается сознание, так как сознание имеется в нас лишь постольку, поскольку наше поведение является последовательным. Если м-р Сиджвик изменит таким образом прежнюю формулировку, то он увидит, что доводы и заключения остаются здесь незатронутыми. Стоит лишь проштудировать эту главу полностью, чтобы убедиться, что цель ее вовсе не заключается в объяснении того, каким образом первичные изменения, рассматриваемые как волны молекулярного движения, становятся чувствованиями, из которых затем формулируется сознание; но что при объективном изучении фактов, касающихся живых существ в широком смысле слова, необходимо было, согласно сказанному, указать там на коренное различие между явлениями жизни вообще и теми особенными жизненными явлениями, которые, обнаруживаясь в живом существе, заставляют нас говорить о нем как о существе мыслящем Уже доказано, что действие этих явлений усиливается по мере того, как изменения, совершающиеся в так называемой нервной системе, объединяясь в высшем центре координации, делаются все более и более периодичными. Вводя слово "сознание", мы желаем лишь указать на основной характер этих частных физиологических изменений, который является параллельным основному характеру психологических изменений.

Другой пример того, как м-р Сиджвик превращает в несообразность (и притом, по его мнению, фундаментальную) то, в чем он мог бы, как мне кажется, усмотреть лишь ошибочное выражение, - я приведу его собственными словами. Говоря об одном из моих воззрений, он замечает:

"По его словам, "логика. рассматривает свои предложения как известные утвердительные сочетания, которые необходимо являются достоверными, как только даны известные другие сочетания: причем она считает, что все эти сочетания существуют в области не-я, хотя не в той форме, в какой мы их знаем, но вообще в какой-нибудь форме". Но в п. 473, где г-н Спенсер иллюстрирует диаграммой свой "Преобразованный реализм", он высказывает, кажется, такой взгляд: "хотя мы и не можем сказать, что в действительности не-я похоже на то, что мы знаем о его элементах, отношениях или законах", но все-таки мы можем сказать, что всякое изменение в объективной реальности производит соответствующее изменение в субъективном состоянии, - и притом соответствующее до такой степени, что "устанавливает его познание". Значит, здесь "то, что находится вне сознания", не считается более известным, ибо его действие на сознание "устанавливает его познание"".

Эта кажущаяся непоследовательность (она отмечена курсивом) не имела бы места, если бы вместо слов "его познание", я сказал бы, как и следовало: "то, что мы называем его познанием", т. е. отметил бы, что относительное познание различается от познания абсолютного. При обычном словоупотреблении мы говорим, как о познаниях, о таких сочетаниях мысли, которыми мы руководствуемся в наших отношениях к разным предметам, причем опыт действительно оправдывает такое наше мысленное предварение; те же сочетания мысли, которые нас направляют (на ложный путь), мы обозначаем противоположными словами. Разница между достижением познания относительно верного и достижением познания абсолютно верного будет ясна из следующего разъяснения. Нет никакого прямого сходства между формой, видом, цветом и порядком цифр в бухгалтерской книге, с одной стороны, и деньгами, имуществом, дебетом и кредитом, которые они представляют собою, - с другой; однако формой и порядком этих письменных знаков самым совершенным образом выражаются "всякого рода" имущества и сделки с ними. Поэтому мы говорим фигурально, что бухгалтерская книга "сообщает нам" все относительно этих капиталов и сделок. Точно так же и диаграмма, на которую ссылается г-н Сиджвик, показывает, что символы, запечатлеваемые в нас объектами, могут по форме и распорядку совершенно не походить на те объективные причины, которые их вызвали, и на сочетания, возникающие между этими причинами; между тем как соотношение их таково, что мы можем руководствоваться этими словами безошибочно в наших действиях по отношению к означенным объективным причинам; и в этом смысле символы сообщают нам познание хотя познания в абсолютном смысле здесь не больше, чем могут дать символические знаки бухгалтерской книги касательно предметов, к которым они относятся. Эта точка зрения так часто подразумевается в Основаниях психологии, что мне кажется удивительным, каким образом неточность выражения могла возбудить подозрение, будто я говорю здесь что-либо иное.

Чтобы ответить на остальные критические замечания г-на Сиджвика, которые, будучи все в том же роде, вызывают и те же самые возражения, понадобилось бы больше места, чем его имеется в моем распоряжении. Поэтому я принужден ограничиться здесь лишь разбором указанной "коренной непоследовательности", которой, по его мнению, и обусловливаются все остальные заблуждения. Я имею здесь в виду то примирение реализма и идеализма, на которое он смотрит как на невозможный компромисс. Заключение союза после продолжительной борьбы является обыкновенно делом весьма трудным. Кто взял под свою защиту один из двух противоречивых взглядов и, защищая его, усвоил себе известное понимание взгляда, против которого он борется, тот привыкает смотреть на свои воззрения как на единственные возможные альтернативы, и его приводит в полное смущение всякая гипотеза, которая представляет из себя одновременно и то и другое, а вместе с тем и ни то, и ни другое Однако так как во всех почти случаях борьбы доктрины между собою каждая из них содержит в себе некоторые элементы истины и спор обыкновенно заканчивается соединением в одно целое трех частей истины, которые непременно заключаются в каждой из спорных доктрин, то уже a priori это же самое можно предположить и относительно гипотезы, совмещающей в себе реализм с идеализмом.

Г-н Сиджвик выражает удивление или, вернее, приглашает своих читателей подивиться тому, что я, соглашаясь с критическими замечаниями идеалистов, тем не менее защищаю основные воззрения здравого смысла и, как он выражается, "палю своими аргументами прямо в лицо Канту, Миллю и остальным "метафизикам"".

"По его словам, - говорит он обо мне, - "метафизики" неосновательно полагают, что "убеждения, возникающие из сложных умственных процессов", имеют более цены, чем "убеждения, возникающие из простых умственных процессов"; обычный язык, ими употребляемый, не в состоянии выразить ясно их гипотезы, и, таким образом, их рассуждение неизбежно заключает в себе такие обычные понятия, которые они отвергают, и теория реализма имеет за собою преимущества "первенства", "простоты", "ясности". Но отличающаяся этими свойствами теория и есть несомненно то, что г-н Спенсер именует "грубым реализмом", это та самая теория, которая утверждает, что не-я имеет само по себе протяжение, плотность, даже цвет (если вдобавок еще не звучность и не запах). Это именно так и понимается на обычном языке. Но доводы, которыми г-на Спенсер доказывает относительность всяких чувствований и отношений, порождают более сложный и тонкий анализ, путем которого он превращает наше понятие о протяжении в агрегат чувств и их изменений, отдаляют нас от первоначальной простой уверенности, что, например, зеленая трава, которую мы видим, существует вне нашего сознания в том самом виде, в каком она нам представляется, - так же точно, как отдаляют нас от подобной же уверенности идеализм, скептицизм или учение Канта."

По-видимому, противоречие кажется здесь значительным; но я мог думать, что, прочитав главу о "Преобразованном реализме", такой проницательный критик, как г-н Сиджвик, сумеет объяснить себе эту аномалию. Дело в том, что он упустил из виду одно существенное различие. Мои рассуждения указывают лишь на то, что прямая интуиция реализма должна считаться более авторитетной, нежели доводы антиреализма, там где показания их не могут быть примирены между собою. Одним из пунктов, где эти показания не могут быть примирены, представляется существование объективной реальности. Сравнительно с интуицией реализма я считаю доводы антиреализма бессмысленными, ибо они по необходимости исходят из такого постулата, отрицанием которого кончают, но в то же время, признавая объективное существование как необходимый постулат, я отношусь критически ко всем тем суждениям, которыми грубый реализм сопровождает свое первоначальное суждение; и можно бы доказать, что такое измененное толкование свойств и отношений предпочтительнее первоначального толкования их.

Для разъяснения дела возьмем наиболее известный случай, где прямое суждение здравого смысла находит себе корректив в непрямом суждении рассудка. По прямому суждению здравого смысла, Солнце движется вокруг Земли. С течением времени рассудок, примечая, что некоторые факторы этому противоречат, начинает сомневаться в правильности этого и случайно нападает на гипотезу, разъясняющую аномалии, но отрицающую достоверное, по-видимому, показание здравого смысла.

Как же тут примирить противоречие? Надо показать здравому смыслу, что новое объяснение одинаково хорошо, как и прежнее, соответствует прямой интуиции, но в то же время устраняет и все затруднения. Здравому смыслу указывается, что видимое движение предмета бывает обусловлено либо действительным его движением, либо же движением самого наблюдателя; и в некоторых случаях наблюдающему кажется, что движется предмет, на который он смотрит, тогда как в действительности движется-то он сам. Исходя из этого суждения, рассудок показывает, что коль скоро Земля вращается вокруг своей оси, то кажущееся движение Солнца, которое здравый смысл принимал за действительное движение его, может быть результатом движения Земли, и тогда наблюдатель, основывающий свое суждение на здравом смысле, поймет, что явления солнечного восхода и захода обусловливаются лишь собственным его, наблюдателя, положением на громадном вращающемся шаре. Однако если бы астроном, указав на эти видимые явления, происходящие на небе, и обратившись затем к объяснению разных аномалий, вытекающих из понимания их согласно с показаниями здравого смысла, вывел отсюда такое заключение, что вне нас не существует ни Солнца, ни движения, то он сделал бы то же самое, что делают идеалисты, и его доводы были бы так же бессильны против интуиции здравого смысла. Но астроном ничего подобного не делает. Он принимает интуицию здравого смысла касательно реальности Солнца и движения; но лишь заменяет старое понимание движения новым, согласующимся со всеми фактами.

Очевидно, что здесь признание неотразимого элемента в суждении, основанном на здравом смысле, отнюдь еще не предполагает признания сопутствующих суждений; и я утверждаю, что подобное же различие должно быть приложено и к рассматриваемому нами случаю. Если доводы антиреализма бывают несостоятельны в тех случаях, когда они направлены против сознания объективной реальности, утверждаемого грубым реализмом, то отсюда вовсе еще не следует, чтобы аргументы эти были несостоятельны и по отношению к представлениям, создаваемым грубым реализмом об объективной реальности. Если антиреализм может показать, что при условии даже признания объективной реальности толкования грубого реализма заключают в себе непреодолимые трудности, то это является вполне законным. И, оставляя первоначальное воззрение незыблемым, реализм может, на основании нового рассмотрения вопроса, составить и новую концепцию его, вполне гармонирующую со всеми фактами. Чтобы показать, что здесь нет никакой "сбивчивой непоследовательности", возьмем, например, явление звука и рассмотрим, как его толкует грубый реализм и как изменяет это толкование реализм преобразованный. Грубый реализм полагает, что звук, каким представляется нашему сознанию, таким и существует вне его. Антиреализм доказывает неправильность такого мнения разными путями (причем, однако, постоянно начинает с того, что говорит, подобно реализму, о звучащих телах вне сознания); в заключение антиреализм утверждает, что мы ничего не знаем о звуке, кроме того, что он есть известное состояние нашего сознания; а такое заключение, подобно всем заключениям этого рода, я считаю ошибочным, во-первых, потому, что все употребляемые при этом слова означают какое-либо объективное действие; во-вторых, потому, что доказать это невозможно, если не принять за исходную точку объективное действие; и, в-третьих, потому, что ни одна из тех интуиции, на которых основываются подобные доказательства, не равна по своей силе интуиции реализма о существовании объективного действия.

Но преобразованный реализм, который, по мнению г-на Сиджвика, "заключает в себе все серьезные несообразности интенсивной метафизической грезы", не желает ни разделять несостоятельного представления грубого реализма, ни, подобно антиреализму, делать невозможные заключения из самоубийственных доводов; но, заимствуя у грубого реализма то, что в нем есть существенного, и допуская вместе с тем существование затруднений, на которые указывается антиреализмом, - он ищет примирения при посредстве дальнейших разъяснений, подобно тому как поступает астроном относительно движения Солнца. Продолжая все время признавать объективное действие, которое грубый реализм именует звуком, он показывает, что соответствующее ощущение вызывается в нас отдельными, следующими друг за другом толчками, которые могут быть восприняты раздельно, если совершаются медленно, а с увеличением быстроты производят звуки все более и более высокие. Он показывает при помощи других опытов, что звучащие тела находятся в колебательном состоянии и что колебания эти можно сделать видимыми. Отсюда он заключает, что объективное действие не таково, каким оно представляется субъективно, но что оно объяснимо ближайшим образом как чередование воздушных волн. Таким образом, грубому реализму дается понять, что хотя неоспоримо существует объективное действие, соответствующее ощущению, испытываемому как звук, но нельзя объяснить всех фактов, если остаться при первоначальном предположении, что в действительности то происходит именно так, как мы ощущаем; между тем если мы представим себе эти факты как результат ритмического механического действия, то они окажутся вполне объяснимыми. Наконец, это новое объяснение, в связи с подобным же объяснением других ощущений, само испытывает дальнейшее преобразование при анализе его терминов и замене их терминами "молекулярное движение"; но, при всей отвлеченности такого конечного понимания, объективное действие не перестает быть постулатом; первоначальное суждение грубого реализма остается неизменным, хотя прочие суждения и изменились.

Несмотря на это, м-р Сиджвик в другой части своего рассуждения предполагает, что я не имею никакого права пользоваться теми представлениями об объективном бытие, которые приводят к такому компромиссу. Он приводит ряд цитат с целью показать, что, признавая невозможность идеалистической критики без "молчаливого или открытого допущения чего-то вне сознания", я тем не менее допускаю, что мы можем знать единственно лишь состояние нашего сознания; и он настаивает на том, что я коренным образом противоречу сам себе; ибо, объясняя явления сознания, я непрестанно постулирую не неизвестное нечто, а что-то такое, о чем я говорю в обычных терминах, так, как будто обозначаемые ими физические свойства действительно существуют, а не являются, как я сам же признаю, лишь синтетическими состояниями моего сознания. Это замечание, если я только его верно понимаю, означает, что для целей объективной психологии я открыто признаю, что знаю материю и движение - обычными реалистическими способами; тогда как, на основании субъективного анализа, я прихожу к заключению, что такое знание объективного бытия, какое в нас предполагает реализм, - вообще невозможно. Несомненно может показаться, что здесь есть "фундаментальная непоследовательность", как он выражается. Но по моему мнению, оно существует не между двумя моими положениями, а между сознаниями, с одной стороны, субъективного, с другой - объективного бытия, и этой непоследовательности нельзя уничтожить, как нельзя придать ей и более определенную форму. Я считаю означенную непоследовательность лишь другим названием непознаваемости отношения между субъективным чувствованием и его объективным коррелятом, который не есть чувствование непознаваемости, а с ней мы сталкиваемся в конце всех наших анализов. Мысль об этой непознаваемости я выразил в другом месте следующими словами: "Итак, рассмотрим наше состояние. Мы не можем думать о веществе иначе как в границах чувства. Мы не можем думать о чувстве иначе как в границах вещества. Когда мы произвели наше исследование вещества от начала до конца, то оказываемся вынужденными обратиться за последними ответами в область чувства; при исследовании же чувств мы вынуждены, дойдя до последних вопросов, вернуться за разрешением их назад в область вещества. Мы находим величину x: выраженной через у, а величину у выраженной через x:; и мы можем продолжать этот процесс до бесконечности, ничуть не подвигаясь хотя бы на сколько-нибудь к разрешению задачи" (Основания психологии, п. 272).

Продолжив далее это сравнение, мы увидим, как мне думается, в чем именно заключается та непреодолимая трудность, которую чувствует здесь м-р Сиджвик. Принимая за x; и у субъективную и объективную деятельности, неизвестные по их природе и известные лишь в их внешних проявлениях, и признавая тот факт, что всякое состояние сознания предполагает - непосредственное или отдаленное - действие объекта на субъект, или субъекта на объект, либо и то и другое вместе; - мы найдем, что всякое состояние сознания можно символически выразить какой-либо модификацией формулы ху, выражающей известное нам из явлений произведение двух неизвестных факторов. Иными словами, ху', х'у, х'у', х"у', x'y" и т. д. и т. д. представят собою нам всевозможные восприятия и мысли. Положим теперь, что мы имеем дело с мыслями об объекте; например, пусть это будет какая-нибудь гипотеза о его свойствах на основании физических опытов. Ясно, что всякие заключения касательно его вида, его плотности, значении, его молекулах, молекулярных движениях и пр. будут содержать в себе также некоторые формы субъективного действия х. Но положим, что заключения эти касаются душевных процессов. В таком случае выражение неизвестного объективного действия у равным образом будет величиной сложной. Предположим, что нашей проблемой является генезис явлений духа и что, в порядке исследования, предметом наших объяснений является физическая организация и функции нервной системы. Но здесь как и выше нам пришлось бы, рассматривая их объективно, говорить и думать о них в выражениях ху. Таким образом, когда мы стараемся объяснить действие нервной системы, объективно выраженное через ху, и возбуждающих ее физических сил, изображенных лишь в иных выражениях того же ху, на генезис наших ощущений, восприятий и идей, которые мы можем изобразить тоже лишь в выражениях ху, то мы находим, что все наши факторы, а вследствие того и все наши разъяснения содержат в себе две неизвестные величины, причем оказывается немыслимым найти ни одного разъяснения, которое не заключало бы в себе двух неизвестных величин.

Но какой же выход из этого, по-видимому, порочного круга? Дело заключается просто в том, что надо установить известную соответственность между нашими символами. Надо найти способ так изобразить символически эти неизвестные деятельности, субъективную и объективную, и так оперировать этими символами, чтобы все наши действия могли быть правильно урегулированы, т. е. чтобы мы могли всегда предвидеть когда, где и в каком количестве мы можем найти каждый из наших символов, а равно ту или другую комбинацию их. Трудность, о которой говорит г-н Сиджвик, происходит, по моему мнению, оттого, что он недостаточно продумал положения, установленные уже в "Данных философии", а именно, что представления, "раз они жизнеспособны или не могут быть отделены от прочих без известного расстройства их, должны считаться истинными предварительно"; что "нет иного способа установить правильность известного мнения, как лишь путем указания на полное его соответствие со всеми другими мнениями" и что "философия, принужденная делать такие основные предположения, без которых мышление невозможно, должна оправдать их, доказав их соответствие с прочими показаниями сознания". "Следуя этому ясно изложенному способу обсуждения, я предварительно признаю объективную деятельность и субъективную деятельность, а также некоторые общие формулы и образы (пространство, время, материю, движение, силу), которые субъективная деятельность, находясь под воздействием объективной, приписывает последней. Когда из этих предварительно признанных положений сделаны все заключения и эти заключения оказались вполне соответственными как между собой, так и с первоначальными положениями, то эти первоначальные положения надлежит признать верными. И если, наконец, я утверждаю, как и делал то неоднократно, что термины, в которых я выражаю свои положения и развиваю их дальше, представляют собою лишь символы и что путем такой символизации я достигаю совершенно гармонических результатов, а именно неизменного отношения между символами, выражающими мои предположения, и символами, какие дает опыт, - то меня нельзя упрекать в непоследовательности. Напротив, мне кажется, что мой метод есть самый совершенный из всех, какие только можно было бы придумать. Наконец, пожалуй, скажут, что подобный взгляд на все установленное опытом и мышлением как на символическое отзывается химерой, но я отвечу на это, что то, что я трактую как символы, является реальным по отношению к нашему сознанию; символично же оно лишь в отношении к конечной реальности.

Я вовсе не уверен в том, что после этих разъяснений последовательность взглядов, казавшихся до того "фундаментально непоследовательными", станет ясной, ибо если я не усмотрел трудностей тогда, когда излагал предмет в первый раз, то и теперь могу сделать такой же промах. Первоначально я мел в виду дополнить Основания психологии отделом, в котором я предполагал изложить, каким образом результаты, добытые в предшествующих частях: физиологические и психологические, аналитические и синтетические, субъективные и объективные, - гармонируют между собой, и показать, что они являются лишь разными сторонами одного и того же агрегата явлений. Но труд мой вышел уже без того слишком обширным, поэтому я подумал, что можно, пожалуй, обойтись и без такого отдела, так как соответствия, на которые я хотел указать в нем, и без того, казалось, достаточно выяснены. Так мало сознавал я за собою указанную мне "неспособность согласовать различные способы мышления". Однако недоумения м-ра Сиджвика показали мне, что такое изложение соответствий было совершенно необходимо.

Я отложил к концу одно из первых возражений, сделанных против метафизико-теологического учения, развитого в Основных началах и подразумеваемого также в других вышедших затем томах. Возражение это сделано было одним искусным метафизиком, именно достопочтенным Джемсом Мартино (Martineau) в статье под заглавием "Знание, незнание и вера"; и, будучи действительно возражением против моих доводов в том виде, в каком они теперь изложены, оно указывает на необходимость несколько развить эти доводы. Для того чтобы критические замечания м-ра Мартино стали понятными, я приведу относящиеся сюда места из них. Стараясь в спорю с Гамильтоном и Манселем доказать, что наше сознание о том, что выходит за пределы знания, положительно, а не отрицательно, как те утверждают, я говорю: "Эта истина станет еще очевиднее, если мы заметим, что само наше" понятие об относительном исчезает, коль скоро мы допустим, что понятие об абсолютном есть чистое отрицание. Писатели, которых я цитировал выше, допускают или, вернее, утверждают, что противоречащие понятия могут быть познаваемы только в их отношении друг к другу; что равенство, например, немыслимо отдельно от своего соотносительного понятия о неравенстве; что, наконец, само относительное можно понять только через противоположение его безотносительному. Писатели эти точно так же допускают и даже настаивают на том, что сознание об отношении заключает в себе сознание об обоих членах отношения. Если же от нас требуется понять отношение между относительным и безотносительным, без сознания как того, так и другого, то это значит, что "нам, в сущности, приходится" (привожу слова Манселя из другого места) "сравнивать то, что мы сознаем, с тем, чего не сознаем, - тогда как самое сравнение есть акт сознания и возможно только под условием сознания обоих членов сравнения". В таком случае что же станется с утверждением, что "абсолютное понимается только как отрицание постижимости", или как "отсутствие условий, при которых возможно сознание"? Если безотносительное или абсолютное представляется в мысли только как чистое отрицание, то отношение между ним и относительным становится немыслимым, потому что в сознании отсутствует один из членов отношения. Если же это отношение немыслимо, за отсутствием антитезы, то немыслимо и само относительное, а это вызывает исчезновение какого бы то ни было мышления" (Основные начала, п. 26).

Положение это г-н Мартино комментирует следующим образом, сначала передавая его иными словами:

"Устраните антитезу относительного, и оно, сделавшись изолированным, представится само как абсолютное и исчезнет из области мышления. Поэтому безусловно необходимо признать существование абсолютного как условие возможности относительного, представляющего собою всю область нашего мышления. Пусть это так, но если спасать его под предлогом сохранения соответствия и взаимной зависимости двух соотносящихся величин, то "абсолютное" уже более не абсолютно; - оно становится термином отношения: оно упрочивает, таким образом, свою недоступность для мышления, наша неспособность постигнуть его уничтожается, и мнимое незнание наше упраздняется. Таким образом, тот же самый закон мышления, который свидетельствует о существовании, устраняет и непостижимость абсолютного" (Опыты философские и теологические, стр. 176-177).

Я признаю, что это возражение вполне основательно, и ответить на него можно лишь путем тщательного установления значения употребленных мною слов и после полного выяснения того, что подразумевается моей доктриной. Начну с указания на причину недоразумений второстепенного свойства.

Во-первых, замечу, что хотя я употреблял слово абсолютный как синоним слова безотносительный, ибо оно так употребляется в цитатах из писателей, с которыми я спорю, но сам я предпочел для целей моей аргументации термин: безотносительный (Non-relative) и вовсе не являюсь приверженцем заключений об абсолютном, как о том, что одинаково обнимает собою и субъект и объект Безотносительное, о котором у меня идет речь, следует скорее понимать как совокупность всего бытия за изъятием лишь того, что составляет индивидуальное сознание, представляющееся нам в форме отношения. Если бы я употреблял то слово как бы в гегелевском его значении, разумея под ним того, кто мыслит, и то, что составляет предмет мышления, и если бы я трактовал о порядке вещей не в мире явлений, а в мире нуменов, то приведенное возражение было бы для меня фатальным. Но задача моя заключалась просто в том, чтобы формулировать порядок вещей, являющихся под относительными формами, и упомянутая выше антитеза - безотносительное, будучи подразумеваема при представлении об относительном, есть то, что при всяком акте мышления находится вне и за пределами его, а вовсе не то, что содержится в нем. Далее надо заметить, что это безотносительное, о котором идет речь, как о необходимом дополнении относительного, признается у меня не за представление, а за сознание; а я в различных местах проводил резкую грань между теми образами сознания, которые, имея известные границы и создавая собственно мысль, подлежат законам мышления, - и тем родом сознания, которое продолжается даже тогда, когда предел отодвинут до последней возможности и раздельная мысль постепенно исчезает.

Здесь является возможность сделать возражение на критику г-на Мартино - именно: если в силу необходимости, вытекающей из условий мышления, относительное заключает уже в себе предположение о безотносительном и, для полноты антитезы, требуется дать представление о безотносительном, то для целей того неопределенного мышления, какое единственно здесь только и возможно, вполне достаточно, чтобы безотносительное было представлено как сознание, хотя и неопределенное, но положительное. Посмотрим же, что неизбежно происходит, когда мысль занята этим конечным вопросом.

В одной из предшествующих частей моего рассуждения, вызвавшего настоящую критику, я имел в виду разными путями показать, что, анализируем ли мы продукт мышления или его процесс, мы безразлично приходим к заключению, что неизменно "мышление заключает в себе отношение, различие, подобие"; и что даже из природы самой жизни мы можем заключить, что "так как мышление есть установление отношений, то мысль вообще и не может выражать ничего, кроме отношений". Но что должно быть, если мысль, подлежа этому закону, занимается конечной тайной? Постоянно устанавливая отношение между терминами, мысль предполагает, что оба термина должны быть более или менее определенными, и, коль скоро один из них оказывается неопределенным, все отношение делается также неопределенным и мысль становится неясной. Покажем это на величинах. Положим, я думаю о дюйме и о футе, имея достаточно определенную идею о том и о другом, я буду иметь достаточно определенную идею и об отношении их между собою, но вот вместо фута я возьму милю; и, будучи способен представить себе милю гораздо менее определенно, чем фут, я уже не могу представить себе с такой же отчетливостью отношение между дюймом и милей, не могу я различить его в мысли так же ясно и от отношения между дюймом и двумя милями, как могу мысленно различить отношение между дюймом и одним футом и отношение между дюймом и двумя футами. Далее, если я попытаюсь представить мысленно отношение между дюймом и 240 000 миль т. е. расстоянием, отделяющим нас от Луны, или отношение между дюймом и 93 000 000 миль, составляющими расстояние от Земли до Солнца, то прежде всего окажется, что расстояния эти, непостижимые практически, представляются для меня не чем иным, как только числами, для которых я не могу создать соответственных идей, вместе с тем и отношение между дюймом и любым из этих расстояний также становится непостижимым практически.

Таким образом, мы оказываемся отчасти несостоятельными, имея дело с отношениями между конечными величинами, когда одна из них очень велика, но ясно, что несостоятельность эта становится полной, когда одна из этих величин не может вовсе уложиться в какие-либо границы. Если нельзя представить себе один из терминов, то вместе с этим и само отношение становится непредставляемым. Тем не менее в данном случае следует заметить, что отношение, принимая почти бессодержательную форму, все-таки сохраняет некоторый количественный характер. Еще возможно различить, что оно относится к представлениям о протяжении, а не к представлениям о силах или о времени, и лишь в этом смысле оно остается неясным отношением. Но посмотрим, что будет, когда один из терминов отношения не только не является простой величиной, имеющей известные определенные пределы, и когда о продолжительности его не только нельзя указать, где ее начало и где конец, но когда даже самое существование его не может быть установлено? Другими словами, что должно произойти, когда одного из терминов отношения нельзя себе представить не только количественно, но и качественно? Ясно, что в подобном случае мы не можем считать этого отношения принадлежащим к какому-нибудь особенному роду отношений, нет, оно тогда просто отпадает полностью Когда один из терминов его делается совершенно непознаваемым, закон мышления не может быть тут более прилагаем как потому, что этот термин не может быть представлен, так и потому, что само отношение не может быть составлено. А это значит, что закон мышления, по которому величины противоречащие познаются из их взаимного отношения, не имеет силы, коль скоро мысль пытается перейти предел относительного, однако при такой попытке мысль все же должна сообразоваться с упомянутым законом, - должна хотя бы некоторым смутным актом сознания прочно установить понятие о безотносительном, затем, подобным же смутным образом, - и отношение между безотносительным и относительным. Стало быть, в коротких словах мой ответ Мартино заключается в том, что неразрешимые трудности, на которые он указывает, возникают в данном случае, как и во всяком другом, оттого, что мысль прилагается к тому, что лежит вне сферы мышления, а когда мы стараемся перейти за пределы феноменальных проявлений к конечной реальности, то принуждены символизировать ее при помощи тех материалов, какие даются нам феноменальными проявлениями; таким образом, мы должны символизировать связь между конечной реальностью и ее проявлениями, как будто она родственна тем связям, которые существуют между самими явлениями. Истина, которую лишь слегка намечает г-н Мартино в своей критике, гласит, что закон мышления оказывается несостоятельным, если являются несостоятельными сами элементы мышления; и это заключение совершенно соответствует общим воззрениям, защищаемым мною. Я продолжаю считать действительным сказанное мною против Гамильтона и Манселя, что, на основании их собственного принципа, относительное мыслится как таковое лишь при условии противоположения его некоторой сущности, поставленной, хотя и не ясно, вторым термином отношения, хотя и неопределенного, но доступного мысли; и с моей стороны совершенно последовательно считать, что в том усилии, которое мысль неизбежно употребляет для того, чтобы выйти за пределы собственной сферы, не только продукт мысли представляется лишь смутным символом продукта, но и процесс мысли становится лишь смутным символом процесса; а потому нельзя утверждать, что в данном случае предикаты вытекают из закона мышления.

Я с удобством могу закончить это возражение контркритикой. К прямой защите положения пусть присоединится еще косвенная, путем указания на несостоятельность противоположного положения. Приведенная критика учения о непознаваемой сущности (являющейся нам в феноменах) предпринята г-ном Мартино в интересах разделяемой доктрины, в силу которой сущность эта в значительной степени познаваема. Мы оба совершенно одинаково признаем, что существует несокрушимое сознание, что за видимостью существует какая-то Сила; но, в то время как, по моему убеждению, Сила эта не может быть объята формами мысли, по мнению м-ра Мартино, возможно, оставаясь последовательным, приписать этой Силе некоторые атрибуты личности, - разумеется, не такие конкретные человеческие черты, какие приписывались в прошлые времена, но, во всяком случае, человеческие черты самого отвлеченного и высокого разряда. Общий взгляд его таков: материю он рассматривает как нечто существующее независимо; точно так же независимы, по его мнению, те первичные качества вещества, "которые неотделимы от самой идеи этого вещества и могут быть выведены a priori из значения его, как плотного протяжения или протяженной плотности"; по его словам, к этому классу "принадлежит троякое измерение, делимость, несжимаемость"; он переходит затем к утверждению, что так как качества эти "неотделимы от вещества, то они имеют реальность, современную ему, и принадлежат искони к тому, что является объективным, материальным datum для Бога: и образ его деятельности относительно их должен быть подобен тому, какой единственно только и мыслим по установлению их пространственных отношений: т. е. это не есть акт его воли, не он производит их, а интеллектуальная деятельность: он лишь создал их в своей мысли. С другой стороны, вторичные качества, не будучи логически связаны с первичными, но случайно с ними соединенные, не могут быть отнесены к дедуктивному мышлению, но являются продуктом изобретательности чистого разума и детерминирующей воли. Это сфера познания, апостериорного для нас, в которой мы не можем сделать ни одного шага сами по себе, но вынуждены покорно выжидать указаний опыта, - это и есть настоящее царство оригинального творчества Божества: и здесь-то оно наиболее свободно, а мы наименее самостоятельны. Его свойства и наши в этой второстепенной области, таким образом, совершенно противоположны, но они оказываются сходными в отношении области первичного: развитие дедуктивной мысли для всех интеллектов возможно одним лишь путем, и никакое merum arbitrium не может на место истины поставить ложь или создать иную геометрию, либо иную схему чистой физики, чем та, которая существует одинаково для всех миров; и сам Всемогущий Зиждитель, осуществляя свой замысел Вселенной, начертывая орбиты небесных тел в беспредельном пространстве и установляя времена года в вечности, - мог лишь следовать законам кривых линий, меры и пропорции". (Опыты философские и теологические, стр. 163-164).

Прежде чем излагать свое главное возражение против этой гипотезы, я позволю себе сделать второстепенное замечание. Оказывается, что м-р Мартино приписывает необходимость не только пространственным отношениям, но также и первичным физическим качествам, притом не простую необходимость, обусловливаемую нашими свойствами, но необходимость по существу. По его мнению, то, что нашему человеческому мышлению представляется истинным, то является и абсолютно истинным; "законы кривых линий, меры и пропорции", как мы их знаем, не могут быть изменены даже Божественной властью, точно так же как и делимость и несжимаемость материи. Но если м-р Мартино считает, что в этих случаях необходимости мысли соответствует необходимость в предметах, то почему же он не применяет этого соответствия и к другим случаям? Если он утверждает это относительно пространства и статических атрибутов тел, то разве не должен он сказать то же самое и касательно их динамических атрибутов? Законы, с которыми сообразуется форма силы, ныне именуемая "энергией", также точно необходимы для мысли, как и закон пространственных отношений. Аксиомы механики стоят на одном уровне с аксиомами чистой математики. Если, стало быть, м-р Мартино допускает - а он должен допустить это заключение, - что никогда энергия не может обнаружиться в движении планеты без предшествовавшей затраты эквивалентной энергии; если он, затем, сделает дальнейший необходимый вывод, что направление движения не может быть изменено каким-нибудь действием, без равного ему противодействия, по направлению, обратному действию; если он взвесит, что это имеет силу не только во всех видимых движениях небесных и земных тел, но также и во всех таких вещественных действиях, которые кажутся нам второстепенными свойствами, и притом известны лишь в других формах энергии, эквивалентных энергии механической и подлежащих тем же законам; если, наконец, он признает, что ни одна из этих производных энергий не может изменить своего характера и направления, без предварительного участия сил статической и динамической, подчиненных особым условиям, - то что же тогда станется с его "царством оригинального творчества Божества", которое, по его словам, пребывает в царстве необходимости? Рассуждение его, будучи доведено до конца, приводит к признанию универсально неизбежного порядка, в котором воля не может играть той роли, как он думает.

Но, не делая из рассуждений м-ра Мартино этого вывода, в такой мере расходящегося с собственным его заключением, посмотрим, какое решение вопроса заключают они в себе, если брать их в том виде, в каком они представляются сами по себе. Они не дают нам никакого объяснения пространства и времени; они не помогают нам понять происхождения материи; не дают они вовсе и идеи о том, как возникли в материи ее первоначальные атрибуты. В них молчаливо лишь подразумевается, что все это не создано. Творческая деятельность представлена в них ограниченной математическими законами и будто бы имеющей в качестве datum (заметим это слово) субстанцию, которая, в некоторых своих свойствах, не подлежит изменяемости. Но ведь это не есть объяснение тайны вещей. Разгадка просто отодвинута в более отдаленную область, касательно которой уже не имеется в виду делать исследований. Но исследование должно быть сделано. После подобного разрешения вопроса всегда возникает новый вопрос: какова же природа и происхождение того, что начертывает эти границы творящей силе? Что это за первичный Бог, повелевающий этому второстепенному Богу? Ясно, в самом деле, что если "сам Всемогущий Зиждитель" (пользуюсь несколько непоследовательным выражением м-ра Мартино) бессилен изменить "материальное datum, объективное" для Него, бессилен изменить условия, при которых оно существует, при которых оно действует, то необходимо предположить такую силу, которой он подчинен. Так что, по учению м-ра Мартино, конечное непознаваемое тоже существует, и отличие его учения от того, против которого он спорит, состоит лишь в том, что он вставляет между этим непознаванием и всецело познаваемым еще отчасти познаваемое.

Выше мы отметили, что такое понимание не согласно само с собой; теперь мы видим, что оно оставляет самую существенную тайну неразъясненной; я не думаю поэтому, чтобы оно имело какое-либо преимущество перед доктриной непознаваемого, в ее первоначальной форме. По моему мнению, скорее можно остановиться временно на приблизительном решении, имеющем в своем основании нечто окончательно неразъяснимое. Подобно тому как нельзя помешать мысли, не ограничиваясь видимостью, искать причины, скрытой за нею, так точно невозможно предупредить, чтобы мысль, исходя из толкований м-ра Мартино, не поставила вопрос о том, что это за причина, которая ограничивает причину, указываемую м-ром Мартино? А если мы должны признать, что не можем дать ответа на вопрос, поставленный в такой окончательной форме, то не сознаемся ли мы тем самым, что не могли дать ответа и на первоначальный вопрос? Не лучше ли искренно признать некомпетентность нашего разума в этом отношении, чем упорствовать в таком объяснении, которое лишь маскирует необъяснимое? Какой бы ни последовал ответ на этот вопрос, он никак не может заключать в себе осуждения тех, кто, находя в себе несокрушимое сознание конечной причины, лежащей в основе как того, что мы называем материальной Вселенной, так равно и того, что мы называем Духом, удерживается от утверждения чего-либо касательно этой конечной причины; ибо, по его мнению, ее природа настолько же неисповедима, насколько непонятна со стороны ее протяженности и долговременности.

Postscriptum. С последним параграфом предшествующей статьи я надеялся покончить - на долгое время - с полемикой; и если бы статья была напечатана целиком в ноябрьском номере "Fortnightly", как первоначально и предполагалось, то не было бы никакой настоятельной надобности что-либо добавлять к ней. Но статья была еще в типографии, когда появилось два критических разбора, более обстоятельных, нежели рассмотренные мною выше; а так как вторая половина моей статьи вышла из печати позже тех разборов, то я не могу обойти их молчанием, во избежание неправильной оценки такого молчания.

В особенности вежливость побуждает меня ответить что-либо лицу, полемизировавшему со мной на страницах "Quarterly Review" за октябрь 1873 г. в тоне хотя и антагонистическом, но отнюдь не враждебном, с явным намерением оценить справедливо взгляды, которые это лицо оспаривает. Принимая в расчет ограниченность места, имеющегося в моем распоряжении, я не могу, конечно, отметить все делаемые им мне возражения. Я ограничусь лишь коротким обсуждением двух положений, которые он изъявляет намерение установить. Он формулирует их так:

"Мы желали бы обратить особенное внимание на два пункта, которые, как мы в том уверены, могут вызвать возражения; и, хотя м-р Спенсер, несомненно, сам предусматривал эти возражения (да они могли прийти в голову и многим из его читателей), тем не менее мы не замечаем, чтобы он где-либо отметил или предупредил их.

Два выбранных нами пункта суть следующие:

Во-первых, его система приводит к отрицанию всякой истины.

Во-вторых, она радикально и необходимо противна всяким здравым принципам нравственности".

По поводу этой тирады, заканчивающейся двумя столь ошеломляющими утверждениями, я прежде всего замечу, что того сознания, которое мне приписывает критик, у меня вовсе нет. Я затратил небольшой труд на развитие того, что считаю системой истины; и потому меня очень удивляет предположение, будто я "несомненно" знал, что конечным выводом из моей системы является "отрицание всякой истины". Далее, уже из самой моей программы было видно, что система моя завершается двумя томами Оснований нравственности; меня естественно удивляет после этого заявление, что означенная система "необходимо противна всяким здравым принципам нравственности", а еще больше заявление о том, будто я несомненно сознавал, что так на нее и будут смотреть. Говорю это с целью протеста против навязанного мне критиком тайного скептицизма и затем перехожу к рассмотрению его положений.

Мне нет нужды говорить здесь что-нибудь об указываемых им несообразностях преобразованного реализма, так как я уже достаточно сказал об этом в ответе м-ру Сиджвику, высказавшему те же соображения. Я ограничусь разбором следствия, которое автор выводит из учения об относительности знания, как я понимаю это учение. Он правильно указывает, что я разделяю это учение вместе с "Миллем, Льюисом, Бэном и Гексли", не прибавляя лишь --как бы следовало, - что я разделяю это учение также вместе с Гамильтоном, Манселем и целым рядом других предшественников, послуживших образцом для Гамильтона; после этого критик переходит к замечанию, что, признавая эту относительность, невозможно утвердительно говорить ни об одной абсолютной истине, какого бы рода она ни была, - даже о самой абсолютной истинности учения об относительности. Затем, он предоставляет читателям заключить из этого, что вывод этот говорит особенно против критикуемой им системы; однако если суждение автора основательно, то в "отрицании всякой истины" должны быть обвинены и учения мыслителей, слывущих ортодоксальными, так же как учения многих философов, начиная с Аристотеля и кончая Кантом, которые говорили то же самое. Но я иду дальше и возражаю, что довод этот не может иметь против учения об относительности в защищаемой мной форме той силы, какую он имеет против предшествовавших форм этого учения. Ибо я расхожусь с другими релятивистами в том, что, по моему убеждению, существование безотносительного не только положительно доказывается нашим сознанием, но что предположение это по своей достоверности превосходит все прочие; и без него нельзя мысленно построить учения об относительности. Я настаиваю на том, что "если не будет допущено реальное безотносительное или абсолютное, то относительное само становится абсолютным, а это делает всю аргументацию противоречивою" {Основные начала, п. 26.}, в другом месте я описал это сознание безотносительного, проявляющееся в нас через относительное, как сознание, которое "глубже, чем доказательство, - глубже даже, чем конечное познание, - которое так глубоко, как сама природа духа" { Ibid п. 76 (1-е изд.).}; а мне кажется, что сказать это - значит сказать со всевозможной определенностью, что в то время, как все прочие истины должны приниматься за относительные, одна эта истина должна считаться абсолютной. Но хотя и я, таким образом, являюсь противником чистых релятивистов и согласен с моим критиком, что "каждый сторонник такой (чисто релятивистической) философии находится в положении человека, который подпиливает у самого ствола ту ветвь дерева, на которой сидит" { Ср. Основания психологии, 88,95,391,401,406.}, тем не менее, как это ни странно, он представляет меня в таком виде, как будто доктрина эта вполне мною разделяется! Будучи далеко от признания, будто изложенный мною взгляд "влечет за собою отрицание всякой истины, я утверждаю, что он отличается прямо противоположными свойствами, коль скоро я в самом начале признал сосуществование субъекта и объекта таким продуктом сознания, который предшествует всякому мышлению { Основные начала, 39-45.}; и затем доказал аналитически, что постулат этот оправдывается всеми способами { Основания психологии, ч. VII.} и что без него доказательство относительности невозможно; а такой взгляд мой резко отличается от прямо противоположного воззрения релятивистов. Доказательство второго своего положения автор начинает следующими словами:

"Во-первых, в своем воззрении на процесс эволюции м-р Спенсер вынужден, заодно с г-ном Дарвином, отрицать существование основного и существенного различия между обязанностью и удовольствием". Далее, приводится генезис моральных чувств, как я его понимаю (причем изложение совершенно не похоже на мое изложение в Основаниях психологии, п. 215, 503-512 и 524-532); а затем критик переходит к утверждению, что "он принужден, ввиду очевидности, держаться, по необходимости, убеждения, что м-р Спенсер, очевидно, никогда не понимал смысла слова "нравственность", согласно с истинным его значением".

Следует заметить, что, как видно из самого текста, это замечание направлено против всех тех, кто держится эволюционного учения в его первоначальной форме; но, поскольку оно относится ко мне, критик едва ли высказал бы его, если бы он тщательнее рассмотрел мои воззрения, а не ограничился лишь теми из моих сочинений, которые означены в начале его статьи. И мне остается только предположить, что, если бы он остался совершенно верен тому духу справедливости, которым он, очевидно, стремится руководствоваться, он бы увидел, что необходимо получше разобрать дело, прежде чем выступать со столь серьезными указаниями, как приведенные выше. Если бы он просто заявил, что не представляет себе, как можно обосновывать принципы нравственности на учении об эволюции духа, я не счел бы нужным возражать ему, если бы только он притом сказал, что я, со своей стороны, вполне признаю возможность такого обоснования и изложил бы то, что я считаю за такие основы. Но он представил свои собственные выводы из моих посылок так, что может казаться, будто эти выводы необходимо вытекают из моих посылок. Я указал для принципов нравственности совершенно другую и гораздо более солидную основу, чем та, какую представляют моральные чувства и понятия; а между тем он говорит об этих последних как о единственном базисе моих этических заключений. Мой критик находит, что "дефекты этической системы м-ра Спенсера представляются тем более глубокими, что он отрицает всякое объективное различие между правдой и неправдой, безразлично, являются ли люди ответственными за свои поступки или нет"; я же, напротив, утверждаю, что моя система разнится от других именно тем, что устанавливает объективные признаки этого различия и пытается показать, что субъективное различие вытекает из объективного. Главный тезис моего первого труда - Социальной статики, вышедшей двадцать три года тому назад, состоял в том, что принципы справедливости независимо от их силы, как признанных велений Божества, и их авторитетности, как нравственных интуиции, должны прежде всего выводиться из законов жизни, как вытекающие из социальных условий. Я все время там доказываю, что принципы, таким образом выведенные, обладают высшим авторитетом, которому должны подчиняться соображения непосредственной целесообразности; и именно вследствие этого Милль отнес меня к антиутилитарианистам. Затем еще недавно, в письме, написанном по поводу ошибочного понимания г-на Милля и напечатанном профессором Бэном в его "Mental and Moral Science", я вновь подтвердил означенное свое положение. Отрывки из того письма я уже приводил в объяснительной статье под заглавием Нравственность и нравственные чувства, напечатанной в "Fortnightly Review" за апрель 1871 г.; теперь, ввиду серьезности обвинения, высказанного критиком Quarterly, я надеюсь, мне простят, что я снова приведу здесь отрывки из него:

"Нравственность - иначе говоря, наука о правильном поведении - имеет своим предметом определение того, как и почему одни способы поведения вредны, а другие - благодетельны. Хорошие и дурные результаты их не могут быть случайны, но должны необходимо вытекать из природы вещей; и я считаю, что задача науки о нравственности - вывести из законов жизни и условий бытия, какие действия неизбежно влекут за собою счастье, а какие приводят к несчастью. Как скоро это выяснено, то полученные выводы и должны быть признаваемы законом поведения; и с ними надо сообразоваться независимо от прямой оценки счастья или несчастья".

"Если верно, что совершенная справедливость предписывает порядок, слишком хороший для людей с их несовершенствами, то не менее верно и то, что одна целесообразность (обыденная практичность) не ведет еще к установлению порядка вещей сколько-нибудь лучшего, чем нынешний. Абсолютная нравственность обязана целесообразности указанием тех трудностей, которые предупреждают стремление к утопическим нелепостям; с другой стороны, целесообразность обязана абсолютной нравственности всеми стимулами к улучшению. Если мы согласимся, что главный наш интерес состоит в том, чтобы выяснить относительно справедливо, то отсюда следует, что мы должны сперва рассмотреть абсолютно справедливое, так как одно из этих понятий предполагает другое".

В объяснение этих цитат я могу сказать теперь то же, что сказал давно, а именно: "Не знаю, можно ли решительнее признать, что первичная основа нравственности существует независимо и, в известном смысле, прежде той, какая возникает из опытов о полезности: и следовательно, независимо и, в известном смысле, прежде тех нравственных чувств, которые я признаю за порожденные такими опытами". К этому я прибавлю лишь, что, если бы мои убеждения были прямо противоположны тому, что я заявлял ранее, тогда критик мог бы иметь основания для своих обвинений. Если бы, вместо того чтобы оспаривать учение, "что непосредственною целью человека должно быть наибольшее счастье" { Социальная статика, гл. III.}, я принял бы это учение беспрекословно; если бы вместо разъяснения и оправдания веры в чрезвычайную святость этих возвы-шеннейших принципов и мнения о величайшей авторитетности альтруистических чувств, соответствующих этим принципам { Основания психологии, 531.}, я стал бы отрицать эту святость и авторитетность; если бы вместо того, чтобы сказать о мудром человеке, что "он будет безбоязненно излагать то, что считает'высочайшей истиной, зная, что - какие бы это ни имело результаты - он, во всяком случае, выполняет таким образом свое назначение в мире,{ Основные начала, 34.} - я бы сказал, что мудрый человек не будет так поступать; тогда мой критик мог бы иметь основание сказать обо мне, что я не понимаю смысла слова "нравственность, согласно с истинным его значением". И он мог бы тогда сделать вывод, что эволюционное учение, как я его понимаю, заключает в себе отрицание "различия между долгом и удовольствием". Но теперь, я думаю, факты говорят не в пользу такого обвинения. Я совершенно согласен с критиком в том, что влияние какой-либо философской системы "не есть лишь вопрос чисто спекулятивного интереса, но вопрос высшей практической важности". Я присоединяюсь также к его заявлению, что превратная философия может привести к "бедственным социальным и политическим переворотам". Даже более того, имея в виду убеждение, руководившее им, когда он писал, что мерило добра и зла может быть выведено лишь из откровения, комментируемого непогрешимым авторитетом, я могу понять ту тревогу, с которой он смотрит на систему, столь радикально отличную от его воззрений. Хотя бы мне и желательно было, чтобы чувство справедливости, вообще им проявляемое, не позволило ему игнорировать вышеуказанные мною очевидные факты, но я могу представить себе, что, с его точки зрения, эволюционное учение, как я его понимаю, "является безусловно фатальным для всякого зародыша нравственности" и "совершенно отрицает какую бы то ни было религию". Но я не способен уразуметь то измененное эволюционное учение, которое в качестве альтернативы намечает мой критик. В самом деле, совершенно неожиданно для читателя после заявления о столь глубоком несогласии своем с этим учением автор затем высказывает столько согласия с ним, что, по его предположению, критикуемая им система может быть обращена "сразу и без насилия в такое аллотропическое состояние, в котором отличительные черты ее будут совершенно не те, какие она теперь имеет". Могу ли я, пользуясь другим сравнением, предложить иную трансформацию чисто субъективного, но не объективного свойства? В стереоскопе две картины, соответствующие двум точкам зрения, часто возбуждают сначала какой-то хаос беспорядочных впечатлений; но затем, немного погодя, эти впечатления неожиданно комбинируются в одно целое, ясно стоящее перед нами; подобно этому, может быть, и противоречие между идеализмом и реализмом, усматриваемое, по-видимому, критиком, равно как и другие, по-видимому, основные непоследовательности поражающие его, - при более продолжительном созерцании сольются воедино, как две стороны одного и того же предмета, дополняющие одна другую.

Посвящая несколько страниц критике, совершенно отличной от всего предыдущего (она помещена в "British Quarterly Review" за октябрь 1873 г.), я должен сказать в свое оправдание, что при настоящих обстоятельствах я не могу игнорировать ее, ибо это значило бы признать ее убедительной. Сказав, что книги мои должны бы рассматриваться специалистами, и молчаливо признав себя знатоком физики, критик обвиняет меня как в ошибках при формулировке принципов физики, так и в неправильности суждений по вопросам этой науки. Я не стану утверждать, что мой труд не заключает в себе ошибок.

Было бы даже удивительно, если бы при изложении такого множества положений - в среднем по дюжине на странице - я оказался неуязвимым для критики. Я счел бы себя очень обязанным критику, если бы он просто указал мне на те мои промахи, которые он предпочел выставить как образчики моего невежества. В других случаях, пользуясь неточностью моего изложения, он берет на себя труд поучать меня относительно таких предметов, по которым я как на основании других моих сочинений, так и на основании предлежащего тома могу быть признан вполне компетентным. Привожу образчик этого рода его возражений:

"Точно так же мы не посоветовали бы отваживаться на изложение физических умозрений человеку, который положение "теплота есть невидимое движение" перевертывает в обратное: "невидимое движение есть теплота" и который заключает из этого, что если сила прилагается к массе настолько большой, что от этого не происходит видимого движения, или же если движение становится настолько медленным, как, например, при звуке, что делается совершенно незаметным, - то сила эта обращается в теплоту".

Относительно первого из двух положений, приведенных в настоящей цитате, я замечу, что благодаря находящимся в ней кавычкам читатель если и не предположит, что я прямо утверждаю, будто "невидимое движение есть теплота", то, во всяком случае, должен заключить, что в приведенном отрывке несомненно содержится подобное суждение. При этом он, конечно, будет также предполагать, что критик никогда не решился бы взвести на меня обвинение в такой нелепости, если бы не имел перед собой доказательство того, что я так думаю. Но что сказал бы тот же читатель, если бы узнал, что подобного суждения в моем труде вовсе и нет, да и на той странице, где я рассматриваю нечто подобное, не содержится такого вывода, хотя бы в форме, понятной только специалисту (я предлагал специалисту этот вопрос); ну а если бы он, кроме того, убедился при дальнейшем чтении моего труда, что положение "теплота есть только один из видов невидимого движения" вполне определенно мною установлено (см. Основные начала, п. 66,68,171) и что в другом месте я подробно означаю различные виды невидимого движения. Ежели критик, столь старательно выискивавший ошибки, что пересмотрел целое исследование в томе, не касающемся предмета его рецензии, для того только, чтобы найти там одну несообразность, с подобным же усердием постарался бы узнать мое мнение о невидимом движении, то он нашел бы в моей "Классификации наук", таблица II, что означенное движение рассматривается мною в форме теплоты, света, электричества и магнетизма. Если бы даже в указанном им месте и несомненно выражалась подобная мысль, то он в силу простой порядочности должен был бы отнестись к этому как к обыкновенному недосмотру, ввиду того что она находится в прямом противоречии с объяснениями, изложенными в других местах. А что же можно подумать о нем в том случае, когда оказывается, что в указанном им месте подобного вывода, ясного как для простого читателя, так и для специалиста вовсе и не находится?

Не менее знаменательно также расположение духа критика, выразившееся во второй половине приведенной выше цитаты. Приписывая мне слова, что когда движение, составляющее звук, "становится настолько медленным, что делается совершенно незаметным, то оно обращается в теплоту", - хочет ли он этим сказать, будто я утверждаю, что, когда звуковые волны делаются настолько слабыми, что перестают вызывать звуковые ощущения, - они становятся тепловыми волнами? Если да, то я отвечу, что в указываемом им месте моего труда не заключается подобного смысла. Далее, признает ли он, что некоторая часть силы, производящей звуковые волны, вследствие взаимного трения разнородных частиц расходуется на образование электричества (переходящего, однако, уже окончательно из этой специальной формы молекулярного движения в общую, которая и составляет теплоту); думает ли он, что я должен был изложить свое объяснение именно таким образом? Если это так, то он требует от меня научного педантизма, вредящего аргументации. Если же он не подразумевает тут ни того, ни другого, то что же он хочет сказать всем этим? Хочет ли он оспаривать справедливость гипотезы, давшей возможность Лапласу внести поправки в вычисления Ньютона относительно скорости звука, - гипотезы, говорящей, что теплота развивается от сжатия воздуха, производимого звуковыми волнами? Неужели он станет отрицать, что теплота, получаемая при этом, развивается за счет известной потери в волнообразном движении? Подвергает ли он сомнению вывод, что часть движения, образующего каждую волну, с каждой минутой уничтожается частью указанным путем, а частью переходя в теплоту, вызываемую трением колеблющихся частиц? Может ли он привести какое-нибудь основание, могущее заставить усомниться в том что когда звуковые волны становятся настолько слабыми, что уже не действуют на наши чувства, их движение все-таки продолжает подвергаться превращению и ослаблению до полного своего исчезновения? Если нет, то почему же он так упорно отрицает, что то движение, которое составляет звук, совершенно исчезает, произведя молекулярное движение, составляющее теплоту? {Лишь после того как предыдущие параграфы были уже написаны, один преданный друг обратил мое внимание на то, что некоторые мои слова были критиком извращены, и притом в такой степени, какой я никогда не мог бы предположить. В том месте, о котором идет речь, я говорю, что звуковые волны "в конце концов замирают, образуя тепловые колебания, расходящиеся в пространстве", подразумевая, конечно, под этим, что сила, воплощенная в звуковых волнах в конце концов истощается, порождая тепловые колебания. В разговорной речи замирание продолжительного звука, как, например, колокольного звона, означает его постепенное ослабление и, наконец, совершенное прекращение. Но вместо того, чтобы предположить, что я придаю этим словам их обыкновенный смысл, критик приписывает мне убеждение не только в том, что продольные колебания воздуха, не прерываясь, переходят в поперечные колебания эфира, но даже и в том, что одна категория волн, длина которых измеряется футами и скорость - сотнями футов в секунду, простым ослаблением переходит в другую категорию волн, длина которых так мала, что их в дюйме заключается около пятидесяти тысяч, а скорость выражается несколькими биллионами колебаний в секунду. Почему критик предпочел истолковать таким образом мои слова, несмотря на встречающиеся в других местах моего сочинения выводы (например, в п. 100), совершенно исключающие возможность подобного толкования, - становится вполне очевидным для всякого, прочитавшего его рецензию.}

Я не буду долее останавливаться на чисто личных вопросах, вытекающих из рассуждений нашего критика, и, предоставляя читателям судить, на основании только что разобранного случая, об остальных моих "изумительных ошибках", обращусь к вопросу, более достойному внимания и не имеющему личного интереса, - вопросу о характере нашего права устанавливать конечные научные истины в области физики. Я обойду молчанием то пренебрежение, с которым рецензент, в качестве физика, относится к метафизическому способу исследования физических понятий; замечу только мимоходом, что все физические вопросы, исследование которых доведено до конца, приводят к вопросам метафизическим. При этом я полагаю, что полемика, происходящая в настоящее время между химиками относительно действительности атомистической гипотезы, могла бы убедить его в том же самом. На его ложное утверждение, что я употребляю выражение "постоянство силы" как эквивалент всеми принятого ныне выражения "сохранение энергии", я отвечу, что, если бы он не так торопился отыскивать у меня противоречия, он понял бы, почему я, в целях своей аргументации, намеренно употребляю слово "сила". Это есть родовое понятие, обнимающее собою как тот вид, который известен нам под именем собственно энергии, так и тот вид, в котором материя занимает пространство и сохраняет свою целость, - вид, который, каково бы ни было его отношение к энергии и как бы прямо он ни подразумевался, как необходимое datum теории энергии, все же ближе в этой теории не рассматривается. Я ограничусь положением, подробно разобранным критиком, что наше познание о постоянстве силы есть только априорное. Он вполне полагается на авторитет профессора Тэта, на которого дважды и ссылается, говоря, что "натуральная философия есть наука экспериментальная, а не интуитивная и никакое априорное рассуждение не может доказать нам самой простой физической истины". Если бы я был очень строгим критиком, то мог бы указать на тот факт, что проф. Тэт, говоря о натуральной философии, как о некоей науке, этим самым делает цену указанного положения несколько сомнительной. Следуя далее примеру критика, я мог бы указать также на то, что "натуральная философия", в том значении слова, какое дано ей Ньютоном и какое принято проф. Тэтом, обнимает собою также астрономию; и, поставив вопрос, какие астрономические "опыты" приводят нас к астрономическим истинам, я мог бы "посоветовать" критику не доверять в такой мере авторитету человека, который (употребляя ту же учтивую форму, что и критик) "путает", смешивая опыт с наблюдением. Однако я не намерен, основываясь на неудачной формулировке проф. Тэта, выводить заключение, что он не понимает разницы между тем и другим, и буду ценить его авторитет в той же мере, как если бы он был более точен в своем выражении. Я замечу только, что если бы этот вопрос разрешался авторитетом какого-нибудь физика, то авторитет Мейера, который в этом отношении держится диаметрально противоположного мнения и который одинаково чествовался, как Королевским обществом, так и Французской академией, мог бы вполне уравнять, если даже не превысить, авторитет проф. Тэта. Но я не нахожу, чтобы это был вопрос физики; это представляется мне вопросом о природе доказательства. И, не подвергая сомнению компетентность проф. Тэта в вопросах логики и психологии, я все-таки вынужден отказаться присоединиться к его суждению об этом вопросе, даже если бы не существовало противоположного мнения, высказанного, конечно, не менее выдающимся физиком, чем он. Однако оставим в стороне авторитеты и вникнем в сущность вопроса.

В Treatise on Natural Philosophy проф. Томсона и Тэта (п. 243, 1-е изд.) мы читаем: "Как будет показано нами в главе об Опыте, физические аксиомы являются аксиомами только для тех, кто обладает относительно действия физических причин сведениями, достаточными для того, чтобы усмотреть сразу очевидную истинность означенных аксиом". С этим я вполне согласен. В физике, как и в математике, прежде чем очевидные истины могут быть восприняты, необходимо при помощи личного опыта приобрести такое знакомство с элементами, лежащими в основе тех истин, чтобы предложения, относящиеся к этим элементам, могли быть ясно представлены в уме. Скажите ребенку, что две величины, равные в отдельности одной и той же третьей, равны между собою, и ребенок, не обладая достаточно отвлеченным понятием о равенстве, а также необходимой привычкой к отношениям сравнения, не в состоянии будет увидеть в этом аксиому. Точно так же и крестьянин, никогда особенно не вдумывавшийся в силы и их действия, не может составить себе определенного представления, соответствующего аксиоме, что действие и противодействие равны и противоположны. В последнем случае, как и в первом, представления о терминах и их отношениях должны, путем навыка в мышлении, сделаться настолько ясными, чтобы заключающиеся в них истины представить в уме как бы видимыми. Но когда уже накопилось достаточно личного опыта для того, чтобы вызвать ясные представления элементов, с которыми имеется дело, тогда и в том, и в другом случае эти мыслительные формы, созданные опытом предков, не могут заключать в себе элементы одной из этих конечных истин, не вызывая представления об их необходимости. Если проф. Тэт этого не признает, то спрашивается, что же хочет он сказать, говоря о "физических аксиомах" и о том, что образованные люди в состоянии "видеть сразу их очевидную истинность"? С другой стороны, если не существует физических истин, которые должны быть признаны априорными, то, спрашивается, почему же проф. Тэт, вместе с Томсоном, признает основными положениями физики Ньютоновы законы движения? Хотя Ньютон и дает примеры продолжительного движения тел в среде с малым сопротивлением, но он не дает доказательств того, что движущееся тело будет продолжать свое движение, при отсутствии препятствий, в том же направлении и с той же скоростью; точно так же, обращаясь к изложению закона, приведенного в вышеупомянутом труде, я не вижу, чтобы проф. Тэт сделал в этом случае что-либо иное, кроме попытки объяснить его примерами, которые сами могут быть признаны доказательными только в случае признания этого закона. Отрицает ли проф. Тэт, что первый закон движения представляет физическую истину? И в утвердительном случае, чем же он его считает? Или, признавая его физической истиной, он отрицает априорность его, утверждая, что он установлен a posteriori, т. е. сознательной индукцией, исходящей из наблюдений и опыта? Но если это так, то путем какого же индуктивного рассуждения можно его установить? Рассмотрим различные возможные аргументы, которые могли бы лежать в основе такого рассуждения.

Тело, приведенное в движение, перестает двигаться, как скоро встречает значительное трение или значительное сопротивление со стороны других тел, с которыми сталкивается. При этом, чем меньше тратит оно энергии при движении или на всякого рода воздействие на другие тела или на преодоление трения, тем долее продолжается его движение. Наиболее же продолжительным его движение будет в том случае, когда оно встретит наименьшее сопротивление, как это бывает и при движении по гладкому льду. Можем ли мы в таком случае, пользуясь методом последовательных изменений, заключить, что при полном отсутствии сопротивления его движение продолжалось бы без всякого ослабления? Если да, то, значит, мы признаем, что ослабление его движения, устанавливаемое наблюдением, пропорционально количеству энергии, затрачиваемой им на произведение другого движения - движения массы или молекулярного. Мы признаем, что в его скорости не произошло никаких иных изменений, кроме тех, которые вызываются расходами на приведение в движение другой материи; ибо если предположить существование изменений другого рода в его движении, то тем самым нарушилось бы наше заключение, что разница в пройденном расстоянии обусловливается разницей во встреченном сопротивлении. Таким образом, истина, которую требуется доказать, оказывается принятой уже в первой посылке. И это не единственное проявление бездоказательности данного вопроса. Во всех тех случаях, когда наблюдается, что тело останавливается тем скорее, чем более оно встречает сопротивления со стороны других тел или среды, всегда предполагается, что тут действуют законы инерции. Самое представление о большей или меньшей задержке, возникающей вследствие этого, предполагает убеждение, что не может быть замедления без соответствующих задерживающих причин, а это само по себе является утверждением того, что лишь в иной форме выражено в первом законе движения. С другой стороны, предположим, что вместо неточных наблюдений над движениями при ежедневных наших опытах мы делаем точные эксперименты над движениями, специально приспособленными нами в целях получения точных результатов; спрашивается, каков будет постулат, лежащий в основе каждого подобного эксперимента? Равномерное движение определяется как прохождение в равные промежутки времени равных пространств. Но как измеряются равные промежутки времени? При помощи прибора, который может отмечать эти равные промежутки только при условии изохроничности колебаний маятника, а эта изохроничность может быть, в свою очередь, доказана только тогда, когда нами признаны первый и второй законы движения. Это значит, что предположенное экспериментальное доказательство первого закона подтверждает не только истинность этого закона, но также и того, который проф. Тэт, вместе с Ньютоном, признает вторым законом. Но может быть, мне скажут, что конечная мера времени, которая имелась тут в виду, есть движение Земли вокруг своей оси, равные углы в равные времена? В таком случае очевидно, что подобное утверждение вместе с тем заключает в себе утверждение истины, которую требуется доказать, так как неизменное ротационное движение Земли есть один из выводов из первого закона движения. Если мне возразят, что это равномерное вращение Земли вокруг оси может быть установлено по звездам, я отвечу, что развитая астрономическая система, приводящая путем сложных рассуждений к тому выводу, что Земля вращается вокруг своей оси, уже предполагает необходимость этого ранее, чем установлен закон движения, который является для самой этой астрономической системы лишь постулатом. Ибо если даже сказать, что Ньютонова теория Солнечной системы не заключает в себе никаких таких необходимых предположений, которых не было бы в теории Коперника, то все-таки ее доказательство основывается на предположении, что тело, находящееся в покое (за каковое принимается звезда), стремится оставаться в покое, а это составляет часть первого закона движения, которую Ньютон признает не более очевидной, чем и остальную часть этого закона. Действительно, весьма удивительна та ошибка, которую делает проф. Тэт, утверждая, что "никакое априорное рассуждение не может привести нас к убеждению в существовании самой простой физической истины", тогда как он имеет перед собою тот факт, что система физических истин, составляющая Ньютоновы Principia, изданные им совместно с В. Томсоном, установлена на основании априорного рассуждения. Что никакое изменение не может произойти без причины или, говоря словами Мейера, что "как сила не может сделаться ничем, так и ничто не может произвести силу", - это конечный приговор сознания, на котором покоится вся наука физики, и этот приговор состоит как в утверждении того, что покоящееся тело будет продолжать покоиться, а движущееся должно продолжать двигаться с той же скоростью и в том же направлении, если оно не подвергается действию какой-либо силы, так и в утверждении того, что всякое сообщенное телу движение, если оно расходится с первоначальным движением его, должно быть пропорционально отклоняющей силе; он содержится также и в той аксиоме, которая говорит, что действие и противодействие равны и противоположны.

Доктрина моего критика, для подкрепления которой он приводит против меня авторитет проф. Тэта, иллюстрирует в физике ту самую ошибку индуктивной философии, на которую по отношению к метафизике я указал в другом месте (Основания психологии, ч. VII). Эта доктрина предполагает, что мы вечно можем идти вперед, подыскивая доказательства для доказательств и никогда не достигая какого-либо более глубокого познания - недоказанного и недоказуемого. Что эта доктрина не выдерживает критики, для этого нет надобности в дальнейших доказательствах. Точно так же трудно предположить, чтобы дальнейшее разъяснение ее могло иметь какое-нибудь значение, по крайней мере для самого критика, ввиду того, что он считает меня "невеждою в вопросе о самой природе принципов", о которых я говорю, и что мои понятия о научном мышлении напоминают ему последователей Птолемея, "которые полагали, что небесные тела должны двигаться кругами, потому что круг есть самая совершенная фигура" { Другие примеры его вежливости в полемике были приведены выше, но я отказываюсь подражать им. Какие образцы для подражания он дает мне в случае, если бы я пожелал ими воспользоваться, показывает следующий пример. Подчеркивая выводы из некоторых моих рассуждений, он высказывает, что даже для меня было бы слишком глупо открыто признать их, и прибавляет: "Мы не думаем, чтобы даже м-р Спенсер решился выдавать за datum сознания второй закон движения с связанными с ним сложными вопросами составных скоростей и т. д.". Между тем всякий, кто обратится к Ньютоновым Principia, увидит, что там к изложению второго закона движения не прибавлено ничего, кроме распространенной вторичной формулировке его, - ни одного примера, а тем более ни одного доказательства. И от этого закона, этой аксиомы, этой непосредственной интуиции или "данного сознания" Ньютон переходит прямо к изложению тех выводов касательно сложения сил, которые лежат в основе динамики. Что же остается думать о Ньютоне, который прямо утверждает то, что, по мнению критика, было бы слишком глупо даже подразумевать?}.

Не желая более злоупотреблять терпением читателя, я ограничусь только еще одним замечанием, что если бы даже все возражения критика были основательны, то и тогда они не поколебали бы оспариваемой им теории. Хотя одно из его замечаний (стр. 480) и вызывает ожидание, что он готовится напасть и причинить большой урон основаниям системы, изложенной во второй части Основных начал, но, однако, все лежащие в основе их положения остаются не только неопровергнутыми, но даже и не тронутыми; он ограничивается лишь попыткой доказать (мы видели, с каким успехом), что основное положение этой системы - истина апостериорная, а не априорная. Против общего учения об эволюции, рассматриваемого в качестве индукции из всех родов конкретных явлений, он не говорит ни слова; точно так же не говорит он ни слова и против тех законов перераспределения материи и движения, которыми дедуктивно объясняет процесс эволюции. Относительно закона неустойчивости однородного он ограничивается лишь тем, что оспаривает один из примеров. Он не делает никаких замечаний и относительно закона возрастания числа действий. О законе отделения он даже не упоминает, так же как и о законе уравновешивания. Далее, не возражает он и против того положения, что эти общие законы, каждый в отдельности, могут быть выведены из конечного закона постоянства силы. Наконец, он не отрицает и самого постоянства силы; он только расходится со мной в вопросе о природе нашего права утверждать существование его. Кроме указаний то на потрескавшийся кирпич, то на осевший уголь, он делает только легкую попытку показать, что самый фундамент системы состоит не из натурального камня, а из бетона.

Такого рода возражения могли бы доставить мне большое удовлетворение. Ведь на меня напал компетентный критик, очевидно стремившийся причинить по возможности больше зла и не слишком разборчивый в средствах для достижения такой цели, и он сделал так мало, что это может быть принято как доказательство того, что здание выводов, на которое он обрушился, не легко разрушить.

В январской книжке "British Quarterly Review" за 1874 г. появился ответ автора статьи, разобранной мной выше. Ответ этот такого рода, что его легко можно было предвидеть. Есть люди, для которых открытие, что они совершили несправедливость, очень тягостно. Получив доказательство тому, что они неправильно приписали другому известное нелепое мнение, вроде того, что невидимое движение есть теплота, потому что теплота есть невидимое движение, они выразили бы свое сожаление по этому поводу. Но мой критик вовсе не таков. Приписав мне путем неверных толкований указанную нелепость, он нисколько не извиняется в этом, но делает вид, что нападал лишь на такой довод, который я действительно сам сделал, хотя этот довод и настолько далек от нелепости, что он признает его только неоправдываемым "современным состоянием науки". Упомянув мимоходом о такой подтасовке, я остановлюсь сначала на этом подмененном обвинении и затем уже приведу примеры употребляемого им метода. По всей вероятности, на большинство читателей "British Quarterly" смелость его утверждения произведет приятное впечатление, но те из них, которые сличат мои положения с его извращенным изложением их и затем сравнят те и другие с каким-нибудь авторитетным изложением, вынесут из этого совершенно иное впечатление. На его замечание, что я вывожу заключение, будто "трение должно в конце концов превратить всю (курсив его) энергию звука в теплоту", я отвечу, что это очевидно ложно; я указал здесь на трение только как на второстепенную причину. А когда он относится с пренебрежением к действию сжатия потому, что оно "только моментально", понимает ли он значение своих слов? Отрицает ли он, что от начала и до конца, в течение всего времени конденсации, образуется теплота? Отрицает ли он способность воздуха лучеиспускать последнюю? Он наверно не решится на это. Допустим, что время конденсации равняется одной тысячной секунды. Я попрошу его объяснить тем, кого он, согласно его заявлению, поучает, каково будет вероятное число тепловых волн, образовавшихся в этот промежуток? Не придется ли выразить это число в тысячах миллионов? В самом деле, своим выражением "только моментально" он очевидно признает, что то, что моментально в отношении к нашему измерению времени, моментально также и в отношении к движению эфирных волн!

Однако буду отвечать более систематично, разбирая его ответ в последовательном порядке. Он говорит:

"В нашей заметке о сочинениях м-ра Спенсера, появившейся в последней книжке этого журнала, мы имели случай показать, что он имеет неверное представление о самых основных обобщениях динамики; что в своем разборе Ньютонова закона он обнаруживает полное незнакомство с природой доказательств; что он употребляет выражения вроде "постоянство сил" в различных и несоответствующих значениях, а главным образом, что в своем стремлении доказать некоторые положения физики при помощи априорного метода и показать, что такие доказательства должны существовать, он выставляет доказательства логически неверные. На эту статью м-р Спенсер ответил в декабрьской книжке "Fortnightly Review". Но его ответ оставляет все вышеприведенные положения неопровергнутыми".

В моем "Ответе критикам" я, не желая злоупотреблять страницами "Fortnightly Review", выбрал из всех доводов, касавшихся лично меня, лишь один, который мог вкратце служить образцом всех остальных, и высказал, что, оставляя в стороне личные вопросы, как не интересные для большинства читателей, я посвящу те немногие страницы, которыми могу располагать, одному общему вопросу. Несмотря на это, критик в предшествующих строках, перечисляя все свои главные положения, утверждает, что я не затронул ни одного из них (что неверно), и таким образом внушает читателю мысль, что я не опровергаю их потому, что они неопровержимы.

К этому его ошибочному взгляду я еще вернусь, а пока буду продолжать свои объяснения на его возражения. Сославшись на приведенное мною мнение проф. Тэта о физических аксиомах и указав на характер моих возражений на него, критик говорит:

"Если бы, однако, м-р Спенсер прочел нижеследующее замечание, то мы вряд ли встретили бы у него означенную цитату; это замечание гласит следующее: "Приведем без дальнейших замечаний три закона Ньютона; принимая во внимание, что свойства материи могли иметь и такой характер, вследствие которого совершенно другой ряд законов получил бы значение аксиом, эти законы должны быть рассматриваемы как основанные на убеждениях, выведенных из наблюдения и опыта, а не из интуитивного восприятия". Это не только показывает, что слово "аксиома" в предыдущем замечании употреблено в смысле, не исключающем индуктивного его происхождения, но и вызывает с нашей стороны по отношению к м-ру Спенсеру признательность за открытие им наиболее ясного и авторитетного выражения неодобрения его взгляда на природу законов движения". Разберем это "авторитетное выражение". Оно заключает в себе различные поразительные недоумения, разрешение которых читатель найдет, вероятно, небезынтересным. Посмотрим прежде всего, что подразумевается под выражением, что "свойства материи могли иметь такой характер, вследствие которого значение аксиом получило бы совершенно другой ряд законов". Я не хочу останавливаться на вопросе о том, поскольку может быть мыслима материя, обладающая свойствами, по существу не сходными с теми, какие она имеет ныне, хотя такой вопрос, приводя к заключению, что никакое подобное представление невозможно, показал бы, что это положение просто один набор слов. Достаточно будет, если я рассмотрю смысл предложения: "свойства материи могли быть* иными. Представляет ли оно истину, установленную опытным путем? Если так, то я предлагаю проф. Тэту описать эти опыты. Или же это - интуиция? Но в таком случае здесь рядом с сомнением в справедливости интуитивного взгляда на вещи, каковы они суть, стоит доверие к интуитивному взгляду на вещи, каковы они не суть. Не гипотеза ли это? Если это так, то здесь подразумевается, что познание, отрицание которого представляется немыслимым (а таковы все аксиомы), может быть по дорвано выводом из того, что представляет вовсе не сознание, а лишь простое предположение. Признает ли критик, что ни один вывод не может иметь большей основательности, чем те первые посылки, из которых он исходит? Или он хочет сказать, что достоверность познаний возрастает пропорционально их способности быть доказанными? Каков бы ни был его ответ, я все-таки буду считать бесспорным, что никакое заключение не может иметь более высокой гарантии, чем те посылки, из которых оно выведено, хотя и может иметь низшую по сравнению с ними. Но элементы предложения, которое мы разбираем, таковы: так как "свойства материи могли иметь такой характер, вследствие которого значение аксиом получил бы совершенно другой ряд законов", (то и) "эти законы (действующие теперь) должны быть рассматриваемы как основанные... не на интуитивном познании": т. е. интуиция, при помощи которой эти законы познаны, не должна считаться авторитетной. Здесь в качестве посылки фигурирует познание того, что свойства материи могли быть другие, а вывод заключается в том, что наша интуиция по отношению к существующим свойствам материи - сомнительна. Следовательно, если этот вывод правилен, то он правилен лишь потому, что познание или интуиция того, что могло быть, более достоверно, чем познание или интуиция того, что есть! Скептицизм по отношению к познаниям сознания о вещах, каковы они суть, основывается на вере в показание сознания о вещах, каковы они не суть!

Я продолжаю утверждать, что "это авторитетное выражение неодобрения", которое должно было заставить меня замолчать, оставило бы совершенно непоколебленным реальный вывод даже в том случае, если бы оно было настолько же основательно, насколько оно в действительности ложно. Я уже указывал, что отрицание проф. Тэгом возможности достижения априорным путем физических истин опровергается его собственным объяснением физических аксиом. Но от ответа на возникающий отсюда вопрос наш критик уклоняется. А вместо него подставляет другой, только что рассмотренный мною. Но теперь я снова возвращаюсь к обойденному им вопросу.

В приведенном мною месте проф. Тэт, говоря о физических "аксиомах", замечает, что надлежащее знакомство с физическими явлениями дает возможность видеть "с первого взгляда их необходимую истинность". Эти последние слова, выражающие его взгляд на аксиомы, содержат вместе с тем в себе и общее понятие об аксиомах. Аксиома определяется тут как "очевидная истина" или истина, очевидная с первого взгляда-, другое определение ее гласит - что аксиома есть "истина, настолько с первого взгляда очевидная, что никакой процесс, ни мыслительный, ни демонстративный, не может сделать ее более ясной". Я утверждаю, что проф. Тэт, приходя таким образом к определению физических аксиом, тождественному с тем, которое дается математическим аксиомам, молчаливо признает, что они имеют один и тот же априорный характер; далее я утверждаю, что та природа, которую он приписывает физическим аксиомам, ни в каком случае не может быть приобретена путем опыта или наблюдения в течение жизни одного индивидуума. Если аксиомы суть такие истины, несомненность которых очевидна с первого взгляда, то тем самым они являются такими истинами, отрицание которых немыслимо, и естественный контраст между ними и истинами, установленными индивидуальным опытом, заключается в том, что последние никогда не становятся такими истинами, чтобы отрицание их стало немыслимым, как бы ни были многочисленны сами индивидуальные опыты. Тысячи раз слышал охотник звук, следующий за выстрелом из ружья, и тем не менее он может себе представить этот выстрел беззвучным, а бесчисленные ежедневные опыты над горением угля дают ему возможность представить себе уголь невоспламеняющимся. Таким образом, "убеждения, выведенные из наблюдения и опыта" в течение индивидуальной жизни, никогда не могут приобрести того характера, который проф. Тэт признает за физическими аксиомами; - другими словами, физические аксиомы не могут быть результатами личного наблюдения и опыта. Итак, применяя здесь слова критика к нему же самому, я "сомневаюсь, чтобы мы встретили у него ту цитату", на которую он обращает мое внимание, если бы он лучше изучил предмет; и он "заслуживает нашей признательности за то открытие" выражения, служащего для уяснения несостоятельности доктрины, которую он излагает так догматически.

Обращаюсь теперь к тому, что мой критик высказывает по поводу специальных аргументов, которыми я пользовался для доказательства того, что первый закон движения не может быть доказан экспериментальным путем. После простого изложения моих положений он говорит:

"Мы не считаем нужным останавливаться на в высшей степени неверном характере этих положений, мы намерены только обратить внимание. Наших читателей на получающийся отсюда вывод. Есть ли это действительно опровержение невозможности индуктивного доказательства? Мы полагаем, что каждый сколько-нибудь образованный человек поймет, что доказательство какого-нибудь научного закона заключается в показании того, что, приняв этот закон за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления". Критик, вероятно, предполагает, что читатель сделает из этого такое заключение, что он легко мог бы, если бы захотел, привести эти положения. Но людьми науки подобное развязное обращение с чужими аргументами будет, может быть, приписано совершенно другой причине. И я скажу ему, какие я имею основания так думать. Эти аргументы просмотрены одним из наиболее выдающихся физиков и одним особенно уважаемым математиком и вызывали полное их одобрение; после того другой математик, занимающий одно из первых мест в своей науке, высказал по этому поводу косвенное согласие, так как сказал, что первый закон движения не может быть доказан земными наблюдениями (это в значительной степени представляет то же самое, что я старался показать в тех параграфах, на которые мой критик взглянул так презрительно). Но наибольшего внимания заслуживает его последнее замечание относительно того, что, по его мнению, понятно "всякому сколько-нибудь образованному человеку". В нем он употребляет слово закон - слово, которое по своему условно широкому значению необыкновенно удобно для его целей. Но мы говорим здесь о физических аксиомах, и вопрос заключается в том, насколько подтверждение физической аксиомы заключается в показании того, что, признав ее за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления. Если это верно, то тогда исчезает всякое различие между гипотезой и аксиомой. Математические аксиомы, для которых не существует никакого другого определения, кроме того, которое проф. Тэт дает физическим аксиомам, должны быть отнесены к той же категории. Вследствие сего мы обязаны признать, что наше право утверждать, что "величины, равные порознь одной и той же третьей, равны между собою", заключается в наблюдениях наших над истинностью геометрических и других предложений, которые могут быть выведены как из этой, так и из связанных с нею аксиом, заметим - в наблюдениях над истинностью, ибо вся совокупность дедукций не дает ни одного из искомых удостоверений раньше, чем эти дедукции сами не будут проверены измерением. Когда мы построим на трех сторонах прямоугольного треугольника квадраты, вырежем их из бумаги и сравним их между собою, то найдем, что квадрат гипотенузы равен квадратам обоих катетов; и тогда мы будем иметь факт, который в соединении с другими подобным же образом установленными фактами даст нам право утверждать, что две величины, равные одной и той же третьей, равны между собой! Даже и в таком виде этот вывод вряд ли, как я думаю, будет охотно принят, но его несостоятельность, как мы увидим, станет еще более очевидной, если довести анализ до конца.

Продолжая свою аргументацию в пользу того, что законы движения не имеют априорной основы, критик говорит:

"М-р Спенсер утверждает, что Ньютон не привел доказательства законов движения. Между тем все его сочинение Principia, представляет из себя такое доказательство и тот факт, что законы эти, будучи рассматриваемы в виде системы, объясняют лунные и планетные движения, составляет ту основу, на которой они главным образом покоятся поныне". Отмечу прежде всего, что здесь, как и выше, критик преувеличивает, выдвигая новый вопрос. Я вовсе не спрашивал, что он думает о Principia и о доказательстве законов движения посредством этого труда; не спрашивал я также и того, признается ли в настоящее время, что верность этих законов основывается главным образом на доказательстве, представляемом Солнечной системой. Я спрашивал лишь, что именно думал Ньютон. Мнение, что второй закон движения познаваем априорным путем, критик представил как слишком нелепое для того, чтобы даже я мог открыто его высказать. Я возразил на это, что если Ньютон открыто высказывает его как аксиому и не приводит в подтверждение его никаких доказательств, то, следовательно, он ясно выражает тут то, что косвенно вытекает из моих рассуждений и за что критик порицает меня. Ввиду этого я предложил ему высказаться, что он думает о Ньютоне. Вместо того чтобы ответить на этот вопрос, он сообщает мне свое мнение, что достоверность законов движения доказывается истинностью выведенных из них Principia. Но об этом после; теперь же я намерен показать, что Ньютон этого вовсе и не говорит, а, напротив, дает всяческие указания на возможность противоположного вывода. Он не называет законов движения "гипотезами", он называет их "аксиомами". Он не говорит, что предполагает их временно достоверными и что признание их действительной достоверности будет зависеть от астрономически доказанной истинности дедукций. Он излагает их именно так, как излагаются математические аксиомы, - устанавливает их как истины, которые должны быть приняты априорно и из которых вытекают неоспоримые выводы. И хотя рецензент считает это положение не выдерживающим критики, я очень охотно присоединяюсь к Ньютону в признании его незыблемым (если только могу так выразиться), не умаляя значения суждения моего критика. Показав, что он уклонился от поставленного мною вопроса, как неудобного для него, я перехожу к тому вопросу, которым он его заменил. Я воспользуюсь для этого сначала методом чистой логики и затем уже перейду к тому методу, который может быть назван почерпнутым из трансцендентальной логики. Для того чтобы установить истинность допущенного положения путем доказательства достоверности выведенных из него дедукций, нужно, чтобы истинность дедукций была доказана каким-нибудь путем, не предполагающим прямо или косвенно истинности допущенного предложения. Если, исходя из Евклидовых аксиом, мы выведем истины, что "вписанный угол, опирающийся на диаметр, есть прямой угол" и что "сумма" противоположных углов всякого четырехугольника, вписанного в круг, равняется "двум прямым углам" и т. д., и если в силу того, что эти предложения верны, мы признаем, что и аксиомы верны, то будем виновны в petitio principii. Я не только думаю, что если эти различные предложения будут признаны достоверными в силу приведенных доказательств, то рассуждение это будет вращаться в круге, по той причине, что доказательства его уже предполагают эти аксиомы; я иду в этом отношении гораздо дальше; - я думаю, что всякое предполагаемое опытное доказательство этих предложений посредством изменения уже само по себе предполагает, что аксиомы должны подтвердиться. Ибо даже тогда, когда опытное доказательство заключается в показании того, что две линии, признаваемые разумом за равные, равны при исследовании их в познании, уже тогда предполагается существование аксиомы, что две величины, равные порознь одной и той же, третьей, равны между собою. Равенство двух линий может быть установлено только путем перенесения с одной на другую какой-нибудь меры (подвижной линейки с делениями или раздвинутых известным образом ножек циркуля) при одновременном предположении, что эти две линии равны потому, что каждая из них порознь равна этой мере. Следовательно, конечные математические истины не могут быть установлены путем какого-нибудь опытного доказательства достоверности выведенных из них дедукций, если только это предполагаемое опытное доказательство имеет своей исходной точкой их достоверность. То же самое относится и к конечным физическим истинам, ибо доказательства этих истин, подтверждающие их a posteriori, имеют недостаток, совершенно тождественный с только что указанным мною. Всякое представляемое астрономией доказательство достоверности аксиомы, называемой "законами движения", сводится к оправдавшемуся предвидению, что известное небесное тело (или тела) будет видимо на небе в определенное время и в определенном месте (или местах). Между тем день, час и минута этого поверочного наблюдения могут быть определены только в том предположении, что движение Земли по ее орбите и ее движение вокруг своей оси продолжает быть неизменным. Отметим в этом случае параллелизм. Человек, который вздумал бы отрицать, что две величины, равные порознь одной и той же третьей, равны между собою, никогда не мог бы убедиться в этом из доказательств истинности выведенных отсюда положений, если только процесс проверки в каждом отдельном случае предполагает именно то, что он отрицает. Точно так же и тот, кто отказался бы признать, что движение, не встречающее препятствий, продолжается по той же прямой линии и с той же скоростью, не убедился бы в этом посредством исполнения какого-нибудь астрономического предсказания, потому что мог бы сказать, что как положение наблюдателя в пространстве, так и место события во времени подтверждаются только в том случае, если перемещение и вращение земного шара остаются неизменными, а это-то как раз он и подвергает сомнению. Понятно, что такой скептик мог бы возразить, что видимое исполнение предсказания, например прохождения Венеры, может быть вызвано различными комбинациями изменяющихся положений Венеры, Земли и наблюдателя на Земле. Появление этой планеты может быть признано предусмотренным и в том случае, когда она в действительности находится в каком-нибудь другом месте, а вовсе не в заранее определенном; для этого нужно только, чтобы и Земля была в каком-нибудь другом месте, и положение наблюдателя на Земле было иное. И если первый закон движения не предполагается, то должно быть признано, что Земля и наблюдатель могут в предсказанное время занимать другие места, предполагая, что при отсутствии первого закона это предсказанное время может быть установлено, что, однако, невозможно. Таким образом процесс проверки неизбежно разрешает вопрос бездоказательно. Бесспорно, что полное соответствие всех астрономических наблюдений со всеми дедукциями "законов движения" придает последовательность всей этой группе интуиции и представлений и придает, таким образом, всему их агрегату такую достоверность, которой он бы не имел, если бы некоторые из них находились в противоречии с остальными. Но из этого еще не следует, что астрономические наблюдения могут служить проверкой для каждого отдельного предположения из всей одновременно возникающей массы их. Я не стану останавливаться на том факте, что процесс проверки предполагает состоятельность тех предположений, из которых вытекают рассуждения, ибо это могло бы вызвать возражение, что состоятельность их должна быть доказана помимо астрономии. Не стану я также настаивать и на том, что предположения, лежащие в основе математических выводов, геометрических и числовых, подразумеваются, коль скоро о них можно сказать, что они подтверждаются, каждое в отдельности, нашим земным опытом. Но, оставляя без внимания все остальное, как уже признанное, достаточно будет отметить, что при всех астрономических предсказаниях и три закона движения, и закон тяготения - все уже предполагаются; и признавать, что первый закон доказывается исполнением предсказания, возможно только при условии признания достоверности двух других законов движения и закона тяготения; а затем неисполнение предсказания не могло бы служить опровержением первого закона, так как ошибка могла бы заключаться в одном из трех остальных предположений. То же самое можно сказать и о втором законе: астрономическое доказательство его зависит от истинности соединенных с ним предположений. Таким образом, соответственные гарантии предположений А, В, С и D таковы, что признания А, В и С достоверными доказывает верность D; в свою очередь, D, будучи признан таким образом верным, удостоверяет, вместе с С и В, верность А и т. д. В результате получается, что все верно, если каждое из них в отдельности верно, но если одно из них ложно, то оно может подорвать значение остальных трех, хотя бы они в действительности и были верны. Следовательно, ясно, что астрономические предсказания и наблюдения никогда не могут служить сами по себе проверкой ни для одной из первоначальных посылок. Они могут подтвердить лишь весь в совокупности агрегат этих посылок, математических и физических, в соединении со всем агрегатом мыслительных процессов, приводящих от посылок к заключениям.

Возвращусь теперь к "мысли" критика, выраженной им в обычной форме, "что каждый сколько-нибудь образованный человек понимает, что доказательство какого-нибудь научного закона заключается в показании того, что, приняв его за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления". Рассмотрев примененную критиком теорию доказательств с точки зрения чистой логики, я приступаю теперь к рассмотрению ее с точки зрения трансцендентальной логики, примененной мною. Тут мне уже приходится обвинить критика или в незнании, или же в намеренном игнорировании основной доктрины той философской системы, которую он берется критиковать, - доктрины, изложенной даже не в тех четырех томах, в которые он, по-видимому, вовсе и не заглядывал, а в том именно одном томе, с которым он отчасти имел дело. Ибо принцип, который он из уважения к научным теориям приводит в назидание мне, есть именно тот самый принцип, который я в Основных началах изложил относительно всяких теорий вообще. В главе о "Данных философии", где я исследую законность наших способов действия и где я указываю, что существуют известные конечные понятия, без которых разум так же мало может функционировать, "как организм без помощи своих членов", я рассматриваю также вопрос о том, каким образом может быть доказана их действительность или их несостоятельность, и продолжаю излагать свои возражения в таких словах:

"Те из них, которые имеют жизненное значение или не могут быть отделены от других без уничтожения мышления, должны быть временно принимаемы за истинные... причем предоставляется предположению об их неоспоримости подтвердиться их результатами".

"П. 40. Каким образом может оно подтвердиться результатами? Так же, как подтверждается всякое другое предположение, - путем удостоверения в том, что все вытекающие из него выводы соответствуют непосредственно наблюдаемым фактам путем доказательства согласия между теми опытами, к предположению которых оно нас приводит, и действительными опытами. Другого способа убедиться в основательности нашего взгляда, кроме доказательства его соответствия со всеми другими нашими взглядами, не существует".

Придерживаясь открыто и строго этого принципа, я далее перехожу в указанном месте исследованию того, что составляет основной процесс мысли, которым определяется эта связь и что является основным продуктом мысли, произведенной этим процессом. Я доказываю, что этот основной продукт есть сосуществование субъекта и объекта, и затем, представив это как постулат, который должен быть подтвержден впоследствии полным соответствием своим со всеми результатами опыта прямого или косвенного", я далее говорю, что "две группы, заключающие в себе я и не-я, могут быть подразделены на некоторые еще более общие виды, реальность которых как наука, так и здравый смысл ежеминутно предполагают". Но это еще не все. Предположив таким образом, только временно, эту глубочайшую из всех интуиции, далеко превышающую в смысле очевидности любую аксиому, и приведя целый ряд дедукций, наполняющих четыре тома, я намеренно вернулся к первоначальному предположению (Основания психологии, п. 386). Приведя опять то место, в котором изложен этот принцип, и напомнив читателю, что выведенные дедукции найдены в полном между собою соответствии, я указал, что остается еще установить, действительно ли это первоначальное предположение соответствует всем этим дедукциям, и затем, на протяжении 18 глав, старался показать это соответствие. И имея перед собою те тома, в которых этот принцип разработан с ясностью и обстоятельностью, не имеющими, как мне кажется, себе равных, критик излагает, в мое назидание, этот принцип, столь, по его мнению, "ясный для всякого сколько-нибудь образованного человека". Он излагает его в применении к ограниченному числу воззрений, к которым этот принцип вовсе и не применим, и закрывает глаза на тот факт, что я открыто и систематически применял его по отношению ко всему агрегату наших воззрений (включая сюда и аксиомы), который он окончательно и подтверждает.

Затем я должен прибавить еще одно пояснительное положение, в котором не было бы надобности, если бы рецензент прочел то, что он так критикует. Его аргумент исходит каждый раз из предположения, что я считаю априорные истины, как это бывало в старину, за истины, независимые от опыта, и он всего более подразумевает это там, где "надеется", что "нападает на одну из последних попыток вывести законы природы из нашего внутреннего сознания". Очевидно, что основной тезис одного из тех сочинений, которые он будто бы разбирает, совершенно неизвестен ему, именно - что формы мысли, а следовательно, и интуиции, в них заключающиеся, вытекают исключительно из результатов опыта, произведенного нами самими и унаследованного нами. Имея перед собой мои Основания психологии, он не только как будто не замечает, что они заключают в себе эту доктрину, но, несмотря на то что эта доктрина в первом издании, появившемся около двадцати лет тому назад, получила вообще значительное распространение, он как будто никогда о ней и не слыхивал. Смысл этой доктрины заключается не в том, "что законы природы" могут быть выведены из "нашего внутреннего сознания", а в том, что наше сознание имеет предустановленное соответствие с теми из этих законов (простыми, постоянно существующими и никогда не отрицавшимися), которые запечатлевались в нашей нервной системе в течение действительно бесконечного опыта предков. Если бы он потрудился ознакомиться с этой доктриной, то он узнал бы, что интуиции аксиом рассматриваются мною как существующие по наследству в мозге в скрытом состоянии, подобно тому как телесные рефлекторные действия существуют по наследству в скрытом состоянии в нервных центрах низшего порядка, что подобные не явные, а скрытые интуиции становятся потенциально более отчетливыми вследствие большей определенности структуры, обусловливаемой нашими индивидуальными действиями и культурой; и наконец, что таким образом аксиомы, имеющие вполне апостериорный характер для целого поколения, - для отдельного индивидуума имеют характер таких истин, которые, будучи по существу своему априорными, являются совершенно апостериорными. Он узнал бы также, что так как в продолжение процесса эволюции мысль становится все более и более соответствующей предметам и такое соответствие, достаточно полное по сравнению с простыми, всегда существующими и неизменными отношениями, каковы, например, отношения пространства, представляет значительный шаг вперед по сравнению с первоначальными динамическими отношениями, то утверждение, что вытекающие отсюда интуиции авторитетны, есть утверждение того, что простейшие однообразные явления природы, изученные в течение неизмеримого ряда истекших лет, нам лучше известны, чем те, которые познаны опытом в течение только индивидуальной жизни. Но так как все эти мысли, очевидно, не дошли до моего критика, то моя вера в эти первоначальные интуиции представляется ему аналогичной с той верой, которую последователи Птолемея питали к своим фантазиям о совершенстве!

До сих пор моими главными антагонистами, правда пассивными, а не активными, были проф. Тэт и, пожалуй, сэр В. Томсон, в качестве его сотрудника по вышеозначенному труду, направленному против меня, т. е. люди с известным положением в науке, последний из них даже с всесветной известностью математика и физика. И я занимался с некоторой обстоятельностью рассмотрением возбужденных вопросов частью потому, что мнения таких людей заслуживают полного внимания, частью же еще и потому, что вопрос о происхождении и последующем подтверждении физических аксиом имеет общий и неизменный интерес. Что же касается до того критика, который, цитируя против меня эти авторитеты, придал таким путем некоторым своим замечаниям значение, которого они без этого не имели бы, то мне сравнительно с тем, что я высказал по поводу других его замечаний, приходится покончить с ним в коротких словах. Вследствие причин, уже указанных выше с достаточной ясностью, я не коснулся было многих его положений; на этом основании он приводит их еще раз, в качестве неопровержимых. Добавлю здесь только самое необходимое, чтобы показать всю неосновательность его претензий.

Нет никакой надобности долго останавливаться на мнении рецензента о метафизическом характере положений, которые мы признаем за физические. Свой отчет о моем изложении "конечных научных идей" он заключает следующими обращенными ко мне словами: "Он претендует ни более ни менее как доказать, что все наши основные понятия непостижимы". Понимает ли критик, что он разумеет здесь под непостижимым понятием, я не могу сказать. Достаточно будет заметить, что я вовсе не покушался на совершение такого удивительного подвига; я пытался только показать, что объективные действия вместе с их объективными формами непостижимы для нас, - что те символические представления, которые мы имеем о них и которыми должны пользоваться, не похожи на реальные, как это доказывается теми противоречиями, которые обнаруживаются между ними при окончательном их анализе. Но положение, что объективное бытие не может быть выражено в терминах субъективного бытия, представляется критику совершенно равносильным выражению: "наши основные понятия" (субъективные продукты) "непостижимы" (не могут быть созданы субъективными процессами)! Указывая на это как на образец, по которому можно судить о его способности обсуждать эти конечные вопросы, я оставляю в стороне его физико-метафизические замечания и перехожу прямо к тем, которые вследствие его специального образования могли бы быть более достойными внимания.

Приводя одно место, касающееся того закона, что "все центральные силы изменяются обратно пропорционально квадрату расстояния от центра", он осмеивает утверждение, что "это - закон не только эмпирический, что он может быть математически выведен из отношений пространства; что это закон, отрицание которого немыслимо".

Может ли это положение быть вполне доказано или нет, - во всяком случае, оно вовсе не представляет собою такой нелепости, как это кажется критику. Когда он ставит вопрос: "Откуда м-р Спенсер это берет?" - он заставляет подозревать, что его мышление не отличается большой смелостью. Ему, по-видимому, не приходило никогда в голову, что если лучи, подобные, например, световым, испускаются по прямым линиям из какого-нибудь центра, то число их, падающее на всякую данную площадь сферы, описанной из этого центра, будет уменьшаться в квадрате по мере увеличения расстояния, так как площади кругов изменяются пропорционально квадратам их радиусов. Ибо, если бы это ему пришло в голову, то он не спрашивал бы, откуда я взял этот вывод, настолько простой, что он естественно должен представляться всякому, чьи мысли идут далее школьной геометрии { Что не я один придерживаюсь этого взгляда, доказывается даже в эту минуту, когда я пишу это, только что вышедшим трудом проф. Джевонса "Основы науки. Трактат о логике и о научном методе". На стр. 141 этого сочинения проф. Джевонс говорит по поводу закона изменения притягательной силы, что "он несомненно связан в этом отношении с первичными свойствами пространства".}. Если критик вздумает далее спросить, откуда я взял заключающееся в этих словах предположение, что центральные силы действуют только по прямым линиям, я скажу ему, что это предположение доказывается так же, как и первая аксиома Ньютона, что движущееся тело продолжает двигаться по прямой линии, пока не встретит какого-либо препятствия. Ибо для того, чтобы сила, проявляющаяся по направлению от одного центра к другому, стала действовать по кривой линии, нужно непременно предположить какую-нибудь другую силу, осложняющую прямое действие первой силы. И даже если бы действительно возможно было предположить, что какая-нибудь центральная сила действует не по прямым линиям, то в среднем распределение ее действия на внутреннюю поверхность окружающей сферы все же следовало бы этому же самому закону. Таким образом, будет ли этот закон признан по априорным основаниям или же нет, в обоих случаях приписываемая мне нелепость, относительно выяснения существования этих априорных оснований, не так уж очевидна. Далее по поводу этого моего положения критик говорит:

"Это знание значительно превышает знание того, кто открыл великий закон притяжения и пришел к этой мысли не путем рассуждений об отношениях пространства, но путем наблюдений над движением планет и кто так далек был от уверенности в том, что его великое открытие есть очевидная истина, выразив это в словах "отрицание его немыслимо", - что на самом деле временно отказался от него потому, что (вследствие ошибки в определении диаметра Земли) оно, казалось, не вполне объясняло движение Луны".

Что касается первых строк этого замечания, то на них я отвечу просто одним отрицанием, а также утверждением, что ни Ньютоновы "наблюдения над движениями планет", ни подобные же наблюдения, произведенные всеми астрономами по все времена, не могли бы породить "великого закона притяжения". Наоборот, я утверждаю, что когда критик говорит, как это явствует из сих слов, что у Ньютона не было предварительной гипотезы относительно причины движения планет, то он (критик) не только выходит за пределы своих возможных познаний, но и утверждает прямо невозможное, как это могло бы показать ему самое поверхностное знакомство с процессом открытия Ньютона. Без предварительного предположения, что тут действует притягательная сила, изменяющаяся обратно пропорционально квадрату расстояния, невозможно было самое сравнение наблюдений, которое привело к установлению закона тяготения. Что же касается до второй части замечания, в которой критик сообщает, в назидание мне, что Ньютон "на самом деле отказался временно от своей гипотезы потому, что она не давала надлежащих результатов", я должен сказать ему, что в одной из первых книжек того самого журнала, в котором напечатана его статья { См. опыт Генезис науки в "British Quarterly Review", июль 1854, стр. 127.}, я привел этот факт (и в тех же самых выражениях) еще тогда, когда он учился в школе или, может быть, даже прежде, чем поступил туда { Я говорю это не наобум Критик, старавшийся скорее обнаружить свою личность, чем скрыть ее, получил свою ученую степень в 1868 г.}. Затем скажу еще, что этот факт не имеет здесь значения и что Ньютон, считавший, вероятно, необходимым следствием геометрических законов, что центральные силы изменяются обратно пропорционально квадратам расстояний, не считал необходимым выводом из какого бы то ни было закона, геометрического или динамического, существование такой силы, посредством которой небесные тела оказывают друг на друга взаимное воздействие, и потому несомненно видел, что учение о тяготении не имеет априорного подтверждения. Между тем критик, в своем стремлении заменить мои "смутные понятия" своими ясными, хочет, чтобы я отождествил оба положения, - как то, что центральные силы изменяются обратно пропорционально квадратам расстояний, так и то, что существует космическая притягательная сила, изменяющаяся обратно пропорционально квадратам расстояний. Но я отказываюсь от этого отождествления и подозреваю, что Ньютон признавал между ними значительную разницу. Наконец, помимо всего сказанного, замечу еще, что, если бы Ньютон считал существование притягательной силы на расстоянии за априорную истину, так же как и закон изменения такой силы, коль скоро она существует, он все же, понятным образом, поколебался бы выступить на защиту тяготения и его законов, если бы нашел, что его выводы не согласуются с фактами. Предполагать иное - значило бы приписывать ему опрометчивость, не свойственную дисциплинированному человеку науки.

Таковы критические качества моего рецензента, столь разнообразно проявившиеся на пространстве одного замечания. Он совершенно ошибочно предполагает, что и одни наблюдения, без содействия гипотез, могут приводить к физическим открытиям. Он, по-видимому, не знает, что на априорных основаниях закон обратных квадратов предполагался еще до Ньютона, как закон какой-то космической силы. Он утверждает, не имея на это ни малейшего права, что никакое подобное априорное соображение не предшествовало в уме Ньютона его наблюдениям и вычислениям. Он смешивает закон изменения силы с существованием самой силы, изменяющейся согласно этому закону, и заключает, что Ньютон не мог иметь априорного понятия о законе изменения, потому что он ничего не говорит о существовании силы, изменяющейся согласно этому закону вопреки очевидности, представлявшейся ему в то время! Теперь, когда я, с подобными результатами, покончил с разбором первого его критического замечания, читатель, конечно, не потребует от меня, чтобы я стал тратить время на подобный же разбор и в том же порядке всего остального, да и сам не захочет терять время на чтение этого разбора. Для доказательства полной несостоятельности критика к исполнению предпринятой им задачи достаточно будет привести здесь еще одну или две иллюстрации того духа, который побуждает его взводить серьезные обвинения по самым пустым основаниям и игнорировать очевидное, если только оно находится в противоречии с его собственными объяснениями. На основании того, что я говорю об уравновешенной системе, подобной той, которая составляется из Солнца и планет, как об обладающей той особенностью, что в то время, как составляющие ее члены имеют свои относительные движения, система, в целом, движений не имеет, он не колеблясь предполагает с моей стороны незнание того, что в системе, состоящей из членов, движения которых не уравновешены, центр тяготения остается постоянным. Он обвиняет меня в незнании общего принципа динамики единственно вследствие того, что я употребил слово "особенность" в том смысле, какой оно имеет в разговорной речи, вместо того чтобы выбрать слово (хотя совершенно подходящего и не существует), свободное от представления об исключительности. Если бы критик вздумал утверждать, что самомнение составляет "особенность" критиков, и я, вследствие этого, обвинил бы его в совершенном незнании людей, из которых многие и помимо критиков одарены самомнением, он мог бы по справедливости сказать, что мое заключение слишком обширно для такой незначительной посылки.

К приведенному примеру натяжки, допущенной в доказательствах, прибавлю еще пример, похожий на намеренное извращение. Из одной моей статьи (не из числа тех, которые он, по его словам, рассматривал) он приводит, для подкрепления своих нападок, странную ошибку, в которой всякий добросовестный читатель усмотрел бы и без всякого расследования простой недосмотр. В положении, верном относительно единичного тела, находящегося под влиянием притягательной силы, я нечаянно употребил множественное число; занятый всецело другой стороной вопроса, я не заметил очевидного факта, что по отношению к нескольким телам это положение перестает быть верным. Между тем критику ведь небезызвестны различные, встречающиеся в работах, которые он имел перед собой, доказательства того, что я не мог в действительности думать так, как там сказано; помимо этого, он игнорирует прямое противоречие между тем параграфом, из которого он взял свою ссылку, с параграфом, непосредственно следующим за ним. Таким образом, вопрос обстоит так: на двух смежных страницах я высказал два противоположных положения, и при этом нет никакой возможности предположить, чтобы я признавал их оба. Одно из них правильно, но критик полагает, что его-то я и не признаю. Другое - явно неверно, и его-то критик считает моим действительным мнением. Почему именно он остановился на таком выборе, станет ясно для всякого, кто прочитает его критику.

Если бы даже его суждения отличались большей авторитетностью, чем допускает его репутация как математика, то и тогда этой краткой характеристики было бы, я думаю, совершенно достаточно для него. Может быть даже, что я, оспаривая предположение, не отвечал на его доводы, потому что они неопровержимы, и приписал им незаслуженное значение. Что касается до остального, то, предполагая, что ценность его соответствует ценности того, что было приведено выше в виде образца, я предоставляю желающим искать ответ на него в тех самых моих работах, против которых оно направлено.

На этом я и кончаю. Служа, как я думаю, более серьезной цели уяснения отношений между физическими аксиомами и физическими знаниями, предшествующие страницы попутно оправдывают мое мнение о том, что обвинения критиком меня в ошибочных суждениях и незнакомстве с природой доказательства обращаются против него самого. Когда он с такой самоуверенной манерой берется поучать меня относительно природы доказательства наших научных выводов, совершенно игнорируя заключающееся в моих Основаниях психологии исследование об относительной ценности непосредственных интуиции и сознательных выводов, он, очевидно, дает достаточно пищи сарказму. А когда он приводит, для подтверждения наших взглядов, такой основный принцип, который я установил в "Системе синтетической философии" даже с большей ясностью, чем это было сделано в каком-либо другом сочинении, и излагает его в назидание мне, как нечто "ясное для всякого сколько-нибудь образованного человека", я не нахожу для его поступка подходящего имени в том словаре, который я позволю себе употреблять. Что он в некоторых случаях обнаружил желание найти обвинения, основываясь на извращенных, не без известной преднамеренности, толкованиях, было уже указано выше, как было указано и то, что в других случаях его собственное неумение разобраться в чужих мнениях заставляло его приписывать мне взгляды, очевидно не выдерживающие никакой критики. Кроме единственного случая, когда тезис, касательно столкновения тел, был высказан мною без необходимой оговорки, я не усматриваю, чтобы им были открыты у меня какие-либо ошибки, кроме ошибок, вызванных либо недосмотром, либо употреблением неподходящего выражения, либо, наконец, несовершенством изложения. Если он, не колеблясь, истолковывает эти ошибки в самую худую сторону, то это вовсе не потому, чтобы сам он был настолько точен, что иные толкования не приходят ему в голову, ибо сам он обнаруживает необыкновенную способность к оплошностям и имел, вероятно, достаточно случаев убедиться, как много могло бы ему повредить придирчивое толкование этих оплошностей. Человек, делающий в 23 выписках 15 ошибок - в виде пропущенных, прибавленных или замененных слов, - не должен бы нуждаться в напоминании, что подобные недосмотры могут заставить сильно подозревать его в очень худых намерениях. Человек, доказывающий свое понятие о точности изложения путем утверждения, что так как я заменяю слово "постоянство" словом "сохранение", то я, следовательно, отождествляю постоянство сипы с сохранением энергии, и затем, ставящий мне на счет все вытекающие отсюда несообразности, - человек, который, преследуя эту ошибку, смешивающий частный принцип с общим принципом, имеющимся здесь в виду, и который вследствие этого полагает, что будто бы более общий принцип заключается в более частном (стр. 481), который говорит о нашем "внутреннем сознании" (стр. 488), утверждая, таким образом, что мы как будто бы имеем еще внешнее сознание, - который толкует о непостижимых понятиях, - такой человек уж, конечно, должен бы понимать, как легко неточные выражения могут быть превращены в доказательства нелепых мнений. Человек, который на пространстве немногих страниц делает такую массу промахов, кажется, должен бы живо сознавать, что если бы подобным образом был написан целый том, то он представил бы целую массу таких положений, из которых критик, одержимый тем же духом, что и он сам, был бы в состоянии извлечь целый ряд нелепостей, могущих доставить богатый материал для уснащения страниц разными оскорбительными словами.

(Письмо проф. Тэта по поводу предыдущих критических замечаний, напечатанное им в журнале "Nature", вызвало целую полемику, помещавшуюся в этом журнале между 26 марта и 18 июля 1974 г. Частью для оправдания своих положений, частью же для выяснения природы и происхождения физических аксиом я присоединяю здесь некоторые места из этой переписки с кое-какими дополнительными объяснениями и замечаниями. Для ясности выставляю тезисы, которые я поддерживал.)

<< | >>
Источник: Герберт Спенсер. Опыты научные, политические и философские. Том 2. 1868

Еще по теме XV ОТВЕТ КРИТИКАМ: