Власть, закон и «право на сопротивление»
Идея правопорядка, строгой законности — это, можно сказать, idee fixe, общее место византийского законодательства, всей византийской политической литературы, с явной тенденцией быть возведенной в ранг некоего конституционного принципа.
Так, например, для автора трактата «О политической науке» охрана законов — г) iwv voncov фіЛикіі — это пятый из фундаментальных законов империи; тему законности развивают в целом ряде глав законодательные памятники VIII-IX вв. (Эклога, Исагога, Прохирон); немало официальных заявлений в этом роде содержится такжев новеллах Юстиниана и других императоров. Концепцией «дихотомического правового мира», которой, следуя за Аристотелем, придерживались византийские правоведы, предусматривалось, как мы видели, особое право для «высших эшелонов власти» и особое — для остальной, управляемой части общества, хотя вместе нерасторжимая аристотелевская пара apxoq—dpxonevo? и У византийцев составляла основу политической общности. Право второго члена данного уравнения основывалось хотя бы теоретически на принципе равенства всех граждан перед законом как в его коммутативной интерпретации, согласно которой социальная справедливость должна означать равенство всех независимо от социального положения каждого, так и в дистрибутивной, когда социальная справедливость должна быть надлежащим образом соразмеренной в распределении вознаграждений и наказаний в соответствии с заслугами или поступками каждого: каждому воздается именно ему принадлежащее право, которое совсем необязательно должно быть тождественным праву другого, — и это тоже равенство, причем равенство подлинное.[53] Что же касается первого члена уравнения — верховной власти, то ее право не столь однозначно и нуждается здесь в разъяснении.
Задача эта облегчается для нас Димитрием Хомати- аном, который в постановлении суда охридской архи- епископии 1236 г. приводит относящиеся к делу правовые тексты: «Император, — говорит он, — явно находится выше законов, трактующих вопросы власти.
Ибо он сам — во главе власти и обладает правом говорить и действовать от лица это власти. И поэтому законы отдали его авторитету правовую норму, гласящую,что "император не подвластен законам" (имеется в виду все тот же царский закон, знаменитая цитата, перешедшая из комментария Ульпиана к Lex Iulia в Дигесты: princeps legibus solutus est — D. 1.3.31, которая на языке антецессоров звучит так: о Pactum; той; уоцок; оих илокєітаї — В. 2.6.1. — И. М.)». Законы, продолжает Хоматиан, легализовали принцип, согласно которому «то, что ему, императору, угодно, имеет силу закона (ср.: D. 1.4.1pr.: quod principiplacuit, legishabet vigorem = В. 2.6.2: "Олєр dpsor.i тф РасЛєї vopoq soxiv. — И. М.). Что же касается (обычных?) правовых норм, то они (законы) установили, что он (император) должен следовать им, а чтобы он не уклонялся с их пути, они недвусмысленно провозгласили: «И по отношению к императору пусть сохраняют свою силу общие законы» (ср.: С. 1.14.1 = В. 2.6.9. — И. М.); «всякий идущий вразрез с законами рескрипт (императора) должен быть отклонен» (В. 2.6.9); «ничто из того, что сделано вопреки смыслу законов, не должно иметь силы, но пусть будет ненужным, даже если законодатель и не оговорил это специально» (С. 1.14.5^ В. 2.6.10. — И. М.). Это-то и есть та поговорка, которая гласит, что «император должен управлять государством в соответствии с законами».84
Как видим, перед нами конгломерат правовых норм действительно неоднозначных и чреватых как возможностью абсолютистского толкования царской власти в ее отношении к праву, так и возможностью ее конституционного ограничения. Византийцев безусловно беспокоило наличие царского закона, и все их усилия были направлены на то, чтобы путем некоторых софистических ухищрений смягчить жесткость
Я9 Pitra J. Analecta sacra... Col. 459; Simon D. Princeps legibus solutus. P. 450-451.
содержащейся в нем постановки вопроса. «Когда некоторые заявляют, — пишет, например, Кекавмен, — что василевс не подвластен закону, а сам является законом, то то же самое говорю и я, — но при условии, что все, что он делает, и все те законы, которые он устанавливает, — дело хорошее: тогда мы ему повинуемся.
Если же он скажет: "выпей яду" — ты не сделаешь это ни в коем случае, а если он скажет: "войди в море и пересеки его вплавь!" — ты тоже не сможешь этого сделать. Признай поэтому, что василевс, будучи человеком, подвластен благочестивым законам».[54]«Благочестивые законы» — это, конечно же, божественные законы, под которыми при желании можно было понимать как естественные законы (не их ли в данном случае и имеет в виду Кекавмен?), так и, по мнению Вальденберга, «не только евангельские заповеди, но и постулаты церковного позитивного права».[55] Очевидно, именно это имел в виду и Пселл, говоря о Василии II, которого он считал одним из наиболее мудрых императоров, так как тот «управлял не ло писаным законам, а по неписаным установлениям своей необыкновенно одаренной от природы души».[56]В рассуждении Кекавмена обращает на себя внимание то, что его автор выбрасывает за борт (сознательно ли?) не только вторую половину царского закона с формулой «то, что угодно василевсу, имеет силу закона», но и все те регламентирующие законодательную деятельность императора статьи, которые позднее процитирует Димитрий Хоматиан, но которые в принципе должен был бы знать и Кекавмен. «Ясно, — говорит в этой связи Пертузи, — что мысль Кекавмена отража-ет какие-то споры в вопросе о том, до какого предела простиралась законодательная власть василевса, причем демаркационная линия между законным и незаконным не была столь отчетливой, поскольку "делать хорошо" и "поступать правильно" не могло быть юридически значимой мерой; мера эта — моральная».03
Возможно, что именно осознанием всего этого объясняется позиция патриарха Фотия, который при составлении «Исагоги» вообще опустил царский закон, сконцентрировав внимание на тех нормах, в которых акцент делается не на правах императора, а на его обязанностях. Титул И «О василевсе» открывается определением василевса как «законной власти» (nvvopo^ єтпстасїи), общего для всех подданных блага, власти, которая не наказывает из личной антипатии и не благодетельствует из чувства симпатии, но подобно какому-нибудь агонотету (судье на состязаниях) распределяет заслуженные награды (§ I).91 Назначением императорской власти провозглашается обеспечение защиты и безопасности существующих (у государства?) сил, неусыпное бдение ло восстановлению уже утраченных, мудрость и справедливость в приобретении тех, которых еще нет (§ 2); целью — творить добро, ибо с ослаблением стремления к благодеянию печать царственности кажется, согласно древним, фальшивой (§ 3).
Василевс обязан защищать и охранять прежде всего все записанное в Св. Писании, затем всеустановленное в качестве догматов на семи святых соборах, наконец, отобранные римские законы (§ 4); он должен отличаться приверженностью православию, благочестием и другими христианскими добродетелями (§ 5). Но если вышеизложенные положения носят оригинальный характер, то следующий за ними раздел с перечислением полномочий василевса в области законодательства целиком заимствован из Дигест, а именно — его долг толковать узаконения древних и исключать из них то, что вышло из употребления (§6= D. 1.3.11.12); при толковании законов принимать во внимание обычай города и не допускать введения того, что противоречит канонам (§ 7 = D. 1.3.37.14); василевс обязан разъяснять законы благожелательно, а в сомнительных случаях предпочитать толкование, отличающееся тонкостью вкуса (§ 8 - D. 1.3.23); в делах, в отношении которых нет писаного закона, следует руководствоваться привычкой и обычаем, а если нет и этого — следовать нормам, регулирующим сходные казусы (§ 10 -D. 1.3.32); вза- висимости от того, установлен ли закон письменно или без письменного оформления, и отмена его также осуществляется письменно или без, т. е. путем неупотребления (§ 11 = D. 1.3.32.2); обычаем какого-либо города или провинции можно воспользоваться тогда, когда он, будучи подвергнут сомнению, может быть подтвержден в суде, причем установления, проверенные долгим обычаем и сохраняющиеся на протяжении многих ле г, действуют не хуже писаных законов (§ 12 = D. 1.3.34.35).
Уже давно было замечено, что представления Фо- тия о строгом разграничении полномочий императорской власти и власти патриарха имеют нонконформистскую направленность. Особенно это относится к ясно
выраженному стремлению Фотия ограничить власть императора рамками paoiXcia с задачей способствовать миру и счастью подданных, оградить от ее посягательств церковную сферу, находящуюся в компетенции патриарха, возвысить и эмансипировать власть последнего, придать ему своего рода папский статус.
Здесь нет и следа доктрины об уподоблении императора Богу, о божественном происхождении императорской власти, или, вернее, она переносится на более высокий уровень — на уровень закона. Уже в предисловии к Исагоге, которое воспринимается как своеобразный гимн закону и законности, провозглашается, что закон — от Бога, это истинный василевс, он выше самих василевсов, причем василевсов не каких-нибудь (явный намек на императоров-иконоборцев!), но весьма почитаемых и воспеваемых из-за приверженности православию и правосудию.[57] Правда, против переоценки оригинальности и нонконформизма во взглядах Фотия выступает Зимон, полагающий, что Фотий в данном случае просто эксцернировал из какой-то одной суммы две небольшие и взаимосвязанные массы текста («Соблазнительное замечание Бека, — говорит он, — о том, что другие определения Дигест (скажем, D. 1.4.1 рг.) были намеренно выброшеныпод стол, вряд ли оправдано с учетом такого фона... а констатация того, что кажется поразительным, что в титуле пері убцои (Исагоги) закон определяется без всякой ссылки на императора как источник закона, — это чистейший постулат е silentio; его незначительная действенность еще больше ослабляется при взгляде на традицию Дигест (D. 1.3. de legibus) и Василик (В. 2.1.): и там ни единым словом не оговаривается императорская прерогатива в области права или свобода от связанности им». Тем не менее Зимон вынужден признать, что «естественно, остается вопрос, почему Фотий предпочел эти, а не другие фрагменты» (Simon D. Princeps legibus solutus. P. 468), но этот заданный им самому себе вопрос лишает силы все его рассуждение.
Следует, впрочем, отдать должное и самой императорской власти: многие ее носители также осознавали (возможно, из чувства самосохранения) необходимость каким-то образом смягчить жесткость «царского закона». Типичным в этом смысле и ставшим на многие столетия путеводной нитью для византийских императоров было высказывание Северов, которые, согласно «Институциям», «оченьчасто» замечали в своих рескриптах: «Хотя мы и не связаны законами, но живем тем не менее по законам» (Inst.
2.17.8), а Феофил, излагая в своей парафразе это латинское изречение Северов на греческом языке, добавляет, что речь идет о достойном восхищения и постоянного цитирования божественном изречении (Theoph. Inst. 2.17.8).% Нередки в новеллах предписания императоров не принимать во внимание их указы, идущие вразрез с существующим законодательством. Например, в новел46 Simon D. Princeps legibus solutus. P. 464.
ле Мануила Комнина от 1158 г. сказано: «Если во время нашего самодержавного правления моей царственностью будет предписано устно или письменно что- либо, противоречащее праву или смыслу законов, то пусть оно будет недействительным и во всех отношениях бездейственным».[58] На исходе византийской эры эта позиция наиболее отчетливо обозначена императором Андроником II Палеологом. Излагая в своем пространном хрисовуле принципы судебной реформы, целью которой провозглашалось «благосостояние государства», «достижение справедливости», он оговаривается: «Хотя василевс стоит выше закона и всякого принуждения, и ему позволительно делать все, подобно тому как василевсы предшествующего времени считали единственным и самым сильным законом лишь свою волю», он, Андроник, «презрел такое вла- стительство, признававшееся справедливым как в силу обычая, так и по многочисленности примеров, и поставил правду выше своей власти».98
Не правда ли, налицо снова некий добровольный либерализм императоров, их сознательное самоограничение, подаваемое как милость по отношению к подданным, царская добродетель, некий моралистский proprium imperii," весьма далекий от того, чтобы служить эквивалентной заменой праву и закону. Тем более что отнюдь не все царствующие особы, прежде всего особы с ясно выраженным «нероновским комплексом», были склонны соблюдать правила игры в либерализм — и тогда опять «упоение властью», пошлое нагнетание культа царствующей персоны, которое приобретало порою анекдотические черты. Можно было бы, например, принять за выдумку сообщение кремонского епископа Лиутпранда, наблюдавшего торжественный выход императора Никифора II Фоки 7 июня 968 г. в Константинополе, о том, что специально подготовленные для этого «псалты» или «крак- ты», т. е. попросту крикуны, наряду с обычным «полихронионом» и другими аккламациями выкрикивали в адрес императора и такое: «Вот восходит утренняя звезда, поднимается заря, затмевает взглядом своим лучи солнца, бледная смерть сарацинов, Никифор, вождь — повелитель». Но дотошный австрийский исследователь Крестен установил по источникам совершенно точно достоверность этих эпитетов.[59] В наиболее серьезных случаях все это выливалось в вакханалию политических преследований, казней и убийств, как, например, в случае с «красным императором» Андроником Комнином, по подсказке которого его люди
составляли списки подлежащих уничтожению потенциальных врагов с указанием для каждого способа исполнения смертной казни.[60] В общем все так, как это и происходит в подобных случаях во все времена и у всех народов: avayivcooKcov voeucd!
Ясно, что византийская «общественность» вряд ли могла безоговорочно удовлетвориться таким положением дел. Она и не удовлетворялась им, постаравшись, что называется, явочным порядком выработать свою систему квазиправовых гарантий от произвола властей, систему, с которой императорам волей-неволей приходилось считаться.
Особый интерес в этой связи представляют клятвы императоров, вернее, будущих императоров, так как их скрепленные клятвами обещания рассматривались в качестве предпосылки коронования и имели, по-ви- димому, конституционное значение.[61] К сожалению, о них мало что известно, и это понятно: ведь, придя к власти, императоры всеми силами старались изгладить из памяти подданных данные им обещания. В этом отношении едва ли не уникальным эпизодом в истории церемониала интронизации является клятва, данная
в 491 г. Анастасием архонтам и сенаторам, — с обещанием сохранить им должности и звания, не выступать против них, править «с правильным сознанием» впрочем, подобные клятвы давались при восшествии на престол Ираклеоном, Феодосием III, Львом III. Пожалуй, более известна практика предоставления молодыми императорами гарантий для церкви, так называемого исповедания веры (оцоХоуш ліотесо^), клятвы на верность православию, которая с IX в. приобрела форму некоего credo, сходного с никейским символом, но с добавкой о признании апостольских заветов, определений и канонов вселенских соборов, привиле гий церкви, с обещанием быть верным рабом и защитником церкви, и которая в поздневизантийское время давалась в письменной форме. Образец такого акта исповедания веры сохранен Псевдо-Кодином.104 По мнению некоторых исследователей, патриарх, требуя от восходящего на трон императора клятвы на верность православию, действовал, таким образом, не как глава церкви, но как первый из граждан, а констатация приверженности нового императора православию была требованием не только церкви, но и всего народа. |П"
Едва ли большей гарантией, находившейся в распоряжении подданных, было их право на сопротивление вплоть до убийства властителя, не оправдавшего их доверия и приобретшего в общественном мнении репутацию тирана. О том, что такое право существовало, свидетельствует социальная практика, прежде всего личная судьба «равноапостольных». Подсчитано, что с 323 по 1453 гг. из 88 государей, занимавших трон Византии, только 37 умерли своей собственной смертью, 8 погибли на войне или стали жертвами случая; остальные отреклись, добровольно или уступая насилию, или же были отравлены, заколоты кинжалом, удавлены, искалечены,10Л причем эта статистика отражает лишь успешно осуществленное «право на сопротивление».'"7 Количество же всех, и удавшихся и неудавшихся, выступлений против царской власти — всевозможных заговоров, мятежей, покушений, измен, попыток свержения царствующих императоров и захвата власти, ice считая при .ггом чисто социальных, народных движений, — только для периода с 8(55
по 1185 г. составляет, по данным новейших исследований, около 140 случаев.108
Встречаются и теоретические обоснования «права на сопротивление». Согласно патриарху Николаю Мистику (X в.), неповиновение императору допустимо, если он предписывает нечто, внушенное ему дьяволом и идущее вразрез с божественным законом, например, когда он повелевает клеветать и убивать обманом, нарушать супружеские связи, несправедливо разорять чужие владения и т. д. «Василевс, — говорит он, — неписаный закон, но не потому, что он нарушает закон и делает все, что ему вздумается, а потому, что является таковым, т. е. неписаным законом, который проявляется в своих актах, как раз и составляющих неписаный закон. Если василевс — враг закона, то кто же будет бояться закона? Если первым его нарушает правитель, то ничто не помешает тому, чтобы его затем стали нарушать подданные... Хороший правитель должен отвергать тиранию, ибо такая форма власти, высокомерная и насильственная, ненавистна Богу и людям; тиран — противоположность хорошего правителя, он неверен, вероломен, развратен, несправедлив, не признает божественного провидения, правит делами по своей прихоти и доверяется только собственному безумию власти. Он в сущности отрицает свое божественное происхождение... Государь должен довольствоваться своей властью и не переступать границ, намеченных ему Богом».100
Имперское законодательство стремилось, естественно, оградить царствующую персону и его окружение от посягательств на власть извне, подводя такого рода попытки под понятие кайооісооц, « оскорбления величества» (некий византийский эквивалент римскому crimen maiestatis), или tupavviq, т. е. государственного преступления, связанного с попыткой ниспровержения «законной власти», и угрожая виновным в таких преступлениях смертной казнью. При дознаваниях по такого рода делам применялись особые приемы доказательства виновности: показания могли давать лица, которым в обычных условиях было запрещено выступать в суде, — рабы против хозяев, жены против мужей, сыновья против отцов и т. д.; широко применялись пытки, причем как к обвиняемым, так и к обвинителям, а также к свидетелям, даже если они не достигли 14 лет. Жизненная практика, однако, расходилась здесь с законодательством: смертная казнь была относительно редким явлением, будучи заменяемой чаще всего ослеплением, членовредительством, телесными наказаниями, ссылкой, пострижением в монахи и т. д.110 Порой все вообще заканчивалось амнистией, т. е. частичным или полным освобождением от наказания и его правовых последствий чаще всего именно тех категорий правонарушителей, которые совершили преступления против императора. В Византии право амнистии принадлежало исключительно императору и сопровождалось дачей письменных гарантий с его стороны."1 И дело
здесь, думается, не в каких-то личных гуманных качествах отдельных императоров, а в «обычном правосознании» византийцев, которое иногда оказывалось сильнее писаного официального права. Последнее (впрочем, как и все уголовные кодексы мира) вообще проявляло удивительную непоследовательность в отношении преступлений, касавшихся ниспровержения законной государственной власти: судят ведь за неосуществленное преступление, за неудачную попытку, которая чаще всего квалифицируется как государственная измена; за удавшееся же преступление судить бессмысленно, ибо в этом случае, по выражению Михаила Пселла, «тирания становилась законной властью» (г| тчриууц п'оц г.і - iivvopov рг.тклоієпо dpxr|v)."2