ГЛАВА III. СОБСТВЕННОСТЬ.
Человек, как свободное существо, налагает свою волю на внешний мир. В этом заключается основание собственности.
Право собственности содержит в себе двоякий элемент: фактическое отношение к вещи, или пользование ею для своих целей.
И идеальное отношение – право. Источник первого лежит, с одной стороны, в человеческих потребностях, для удовлетворения которых необходимы материальные предметы, с другой стороны в физической силе, покоряющей эти предметы власти человека. Источником же идеального отношения является высший закон, закон разума, который подчиняет неразумную природу разумному существу, и неразлучный с ним закон свободы, требующий осуществления ее во внешнем мире, или присвоения ей внешней сферы. Которою она могла бы располагать по усмотрению. В других подобных ему лицах лице находит границу своей свободы; материальный же мир представляет ему открытое поприще, где оно может беспрепятственно проявлять свою деятельность.Таким образом, собственность вытекает из природы человека, как разумно-свободного существа. В этом с редким единодушием сходятся философы различных школ. Объявление прав человека и гражданина причислило собственность, вслед за свободою, к прирожденным правам человека (стр. 2). Кант выводил ее из постулата практического разума, дозволяющего всякое употребление внешней свободы, которым не нарушается свобода других (Rechtslehre § 2), Фихте из абсолютного права лица быть причиною во внешнем мире (Grundl. d. Naturr. § 10,12), Гегель из требования, чтобы лицо создало себе внешнюю сферу свободы, откуда вытекает право полагать свою волю в каждую вещь, или абсолютное право присвоения всех вещей (Philos. d. Rechts 41, 44). Тоже начало признается и школою Краузе, несмотря на ее понятия об органическом значении права. «Особенное основание частной собственности, говорит Аренс, может лежать только в начале единичной личности, в которой первобытный, божественный и вечный дух разума (Vernunatgeist) является властью, свободно господствующею и устрояющею все чувственное и индивидуальное, властью, прилагающеюся и к материально являющимся блага.
Как свободное, личное существо, человек должен сам полагать себе свои цели и исполнять их на этих благах в своеобразной форме. Особенность каждого человеческого духа в выборе и исполнении своих целей требует и собственности, как свободного распоряжения вещными благами для своеобразного осуществления совокупной личности. Именно потому что человек есть существо самобытное, которое должно своеобразно устроить свою жизнь, он должен иметь нечто для себя. Из самобытного и для себя бытия вытекает самобытное и для себя имение. Собственность есть следовательно объективация или отражение личности во внешнем, вещественном мире; это – круг вещных благ, проведенный из средоточия духовно-нравственной личности и управляемый из этого средоточия» (Naturrecht, II § 68, стр. 110). Наконец. Даже писатели с односторонне нравственным направлением подтверждают этот взгляд. «Человек, говорит Шталь, поставлен господином в творении. Предметы внешнего мира даны ему для удовлетворения его потребностей, сперва физических, а через посредство их и духовных. В способе же удовлетворения, именно, в устроении образа жизни и основанной на нем деятельности, должны проявляться личность человека. Для этого человек имеет от природы власть над вещами; для этого он и в человеческом общежитии, каждый в противоположность другим, должен свободно ими распоряжаться; они должны быть прочным образом обеспечены и подчинены его воле. На этом покоится собственность в обширном смысле, или имущество. Собственность составляет материал для откровения человеческой личности» (Phil. Rechts II, 3 B. § 22).Не смотря однако на такое единогласие философов, новейшие социалисты кафедры отрицают правильность этих выводов. Адольф Вагнер, который в своем Учебнике политической экономии подверг обстоятельному разбору различные теории происхождения собственности, менее всего придает значения той теории, которая выводит собственность из природы человеческой личности. Он видит в ней «нечто столь неопределенное, что через это в вопросе о частной собственности не получается никакой твердой почвы».
В доказательство он ссылается на то, что социалисты «с совершенно таким же или с столь же малым правом выводят из понятия и существа человеческой личности юридический порядок имущественного мира прямо противоположный частной собственности, а именно такой, который всем людям доставляет нежные хозяйственные блага для исполнения их чувственно-нравственных жизненных целей… Основание частной собственности просто на человеческой личности, заключает Вагнер, не имеет большого научного достоинства, как и основание на ней совершенно противоположного юридического порядка имуществ» (стр. 459-460).Нельзя не удивляться подобному заключению. Оно равносильно признанию, что из одних и тех же данных можно с одинаковым правдоподобием сделать совершенно противоположные выводы, признанию, ведущему к отрицанию всякой логики и всякой науки. Если бы человеческая личность была пустым местом, в которое можно вкладывать все, что угодно, то возражение Вагнера могло бы быть справедливо. Но человек есть разумно-свободное существо, а из этого вытекают известные требования, которые не только сознаются разумом, но и осуществляются в действительном мире. Согласие частной собственности с природою человека имеет за себя не одни выводы философии, но и мировой опыт, ибо собственность существует везде, кде человек вышел из первобытного состояния. Социальные же утопии вечно были и остаются неосуществимыми, именно потому что они насилуют человеческую природу и уничтожают свободу человека. Чтобы поставить их на одну доску с теориею собственности, надобно бы было, по крайней мере, доказать их приложимость; но Вагнер не только не пытается этого делать, но даже прямо признает, что для осуществления их требуются совершенно иные существа, нежели каковы люди (стр. 533). Если же он при этом говорит, что и со стороны противников «нет ни малейшего доказательства, что личность может достигать своих целей исключительно через посредство частной собственности» (стр.459), то это можно объяснить лишь добровольным закрытием глаз на самые простые вещи.
Сам Вагнер, как мы видели выше, признает, что свобода соответствует нравственному существу человека, а свобода состоит в праве распоряжаться своею деятельностью и тем, что приобретается этою деятельностью. Но говоря о собственности, Вагнер оставляет в стороне именно тот пункт, в котором заключается весь вопрос. О свободе и ее требованиях не упоминается ни единым словом. Этим способом можно, конечно все доказывать и все отвергать; но тогда не надобно уже говорить не только о философии, но и о какой бы то ни было науке.Сам Вагнер допускает, что из человеческой природы могут быть выведены некоторые, хотя весьма ограниченные виды собственности. «Из существа человеческой личности. Говорит он, вытекает необходимое требование, чтобы юридический порядок привел к установлению известной частной собственности», именно, на сколько она необходима для удовлетворения самых настоятельных потребностей существования особи. «Всю же остальную частную собственность невозможно вывести эти путем». Но эта ограниченная собственность, замечает Вагнер, не имеет никакого значения; даже социалисты ее допускают. Этим «основывается» только то, что разумеется само собою (стр. 460-1).
И так, из природы человека вытекает только удовлетворение самых настоятельных физических его потребностей! Какое высокое понятие о человеке имеют социалисты кафедры! Непонятно только, зачем для этого нужна собственность. Разве нельзя поддерживать существование человека, прокармливая его, как рабочий скот, но не давая ему распоряжаться ничем? Это и делают рабовладельцы.
«Можно возразить, продолжает Вагнер, что личность, для исполнения своих нравственно-чувственных целей и вообще для своего проявления в деятельности, нуждается в более широком потребительном имуществе, а потому следует признать по крайней мере право собственности на это имущество требованием личности». Но подобное требование, говорит он, можно допустить единственно из соображений целесообразности. «Из понятия и существа личности оно не вытекает, или же, если оно отсюда выводится, то надобно признать, как необходимое следствие, что оно должно принадлежать всем в равной степени».
Во всяком случае, замечает Вагнер, такое расширение права собственности за пределы необходимых потребностей остается пустым словом; размер и содержание оно получает единственно от свободного развития права. Что же касается до права собственности на орудия производства, на капитал и на землю, то оно даже в самом ограниченном размере не может быть выведено из этой теории, частной собственности, но и при таком юридическом порядке, который предоставляет ему не более как право пользования этими орудиями. Доказательством служат свободные рабочие и наниматели, которые работают с чужими орудиями. Следовательно, предоставление лицу права собственности на эти орудия не вытекает их природы и существа личности, а устанавливается единственно из соображений целесообразности (стр. 461-3).Таким образом, единственно соображения целесообразности заставляют допускать право человека на что бы то ни было, кроме самых необходимых предметов потребления. Воззрение на человека, как на вьючного животного, остается в полной силе. Определение размера, в котором могут удовлетворяться все остальные человеческие потребности. Зависит исключительно от усмотрения законодателя. Нельзя не сказать, что в этом взгляде, к низведению человека на степень животных, присоединяется полное непонимание, как существа права собственности, так и задач законодательства. В действительности, закон, за исключением редких случаев, никому не дает права собственности на что бы то ни было и не определяет содержания этого права. Он признает только за лицом, во имя неотъемлемо принадлежащий ему свободы, право приобретать собственность и свободно распоряжаться приобретенным. Границы этой свободы полагаются таковою же свободою других. Таков чистый закон права. Соображения целесообразности могут стеснять свободу, но не они служат ее основанием и не они дают ей содержание. Поэтому право собственности не ограничивается предметами потребления. Если я могу свободно распоряжаться приобретенным имуществом, то от меня зависит обратить его на собственное потребление или сделать из него орудие производства.
Если же закон запрещает мне последнее, если он говорит мне : « ты можешь заработанные тобою деньги проесть, не смеешь сделать или купить на них инструмент», то это ничем не оправданное насилие свободе. Здесь в принципе отрицается право человека быть самостоятельным деятелем; он низводится на степень орудия. Такой принцип есть унижение человеческой личности, коренное отрицание прав, вытекающих из самой природы разумно-свободного существа.Из этой природы однако отнюдь не следует, что всякий человек непременно должен иметь собственные орудия, и еще менее что собственность должна быть одинаковая у всех. В этом возражении опять предполагается, что закон дает лицам действительную собственность. Между тем, закон ничего не дает, кроме права приобретать и свободно распоряжаться приобретенным, и это единственное, что вытекает из природы человека, как разумно-свободного существа. Каким образом человек воспользуется своим правом, приобретет ли он что-нибудь или нет, до этого юридическому закону нет дела. Один работал, а другой ленился; один сберегал, а другой тратил; у одного работа была успешна, а другой не умел за нее взяться. Или ему помешали внешние обстоятельства. Поэтому у одного может быть много, а у другого ничего; один может сделаться хозяином, другой останется работником, хотя и тот и другой имеют совершенно одинаковые права.
Сам Вагнер, признавая изменяющуюся целесообразность единственным источником собственности, принужден допустить рядом с этим и другое начало, именно, справедливость. «Нельзя упустить из виду, говорит он, что исполнение требования естественно справедливости, в силу которого плоды труда должны принадлежать, как собственность, работнику, а результаты сбережения сберегающему, представляются в высшей степени целесообразным и с точки зрения народного хозяйства. Высшая справедливость есть вместе с тем и высшая целесообразность» (стр. 468).
Так как справедливость признается здесь естественным началом, то из этого очевидно следует, что из естества человеческого вытекает нечто большее, нежели дозволение человеку иметь необходимые средства пропитания. Но Вагнер вовсе этого не замечает и делает такое заключение: «учреждение частной собственности п различные категории собственности являются таким образом, хотя и не основанными на природе человека, однако созданными правом по соображениям экономической целесообразности и справедливости. Именно известные исторические и местные условия, техники, культуры и вообще общественного сожительства, порождают это учреждение, как в целом, так и в отдельных его видах, принимая во внимание экономическую природу человека. Следовательно, мы в собственности имеем дело с историческою, а не с естественно-необходиою, прямо вытекающею из природы человека, а также и не с чисто-экономическою категориею, о которой можно было бы сказать, что без нее правильное удовлетворение потребностей и вообще народное хозяйство немыслимы» (стр. 466).
И так, справедливость, требующая, чтобы плоды труда и сбережения принадлежали трудящемуся и сберегающему, есть не более как местное и временное условие, историческая категория! И это говорится после того, как на предыдущей странице справедливость названа была естественною! Читая такого рода выводы, невольно подумаешь иногда, что подобно тому как из человеческой природы одинаково можно вывести и свободу и коммунизм, так и человеческий разум безразлично относится к логике и бессмыслице. Сам Вагнер отличает однако справедливость и целесообразность; и точно, это – два совершенно разные понятия, одно изменяющееся, другое постоянное и безусловное. Именно в том виде, как понятие о справедливости формулировано Вагнером, оно составляет чисто разумное требование, имеющее значение для всех времен и народов. Выдавать его за нечто местное, временное и условное, значит идти наперекор здравому смыслу.
Начало справедливости, воздающей каждому свое, приводит нас к дальнейшему определению собственности. Из природы человека, как свободного существа, вытекает, как мы видели, только право приобретать и распоряжаться приобретенным. Но каким образом осуществляется это право? Каким законным путем может человек приобрести собственность? Недостаточно одной физической силы; нужен юридический титул, а всякий юридический титул основан на понятии о справедливости, которая служит мерилом всех юридических установлений.
Способы приобретения собственности могут быть двоякого рода; первоначальные и производные. Последние предполагают первые; они определяют переход собственности из одних рук в другие; первые же объясняют самое происхождение собственности между людьми. Таких способов два: овладение и труд, отсюда две теории происхождения собственности, теория овладения и теория труда. Рассмотри ту и другую.
Теория овладения идет от Римлян. Римские юристы утверждали, что по естественному разуму, то, что никому не принадлежит, достается овладевающему (Quod enim nullius est, rotione naturali occupanti conceditur). Это начало было признано и Гуго Гроцием. «Бог, говорит он, дал человеческому роду право на предметы этой низшей природы… Вследствие этого, каждый из людей мог для своего употребления брать, что хотел, и потреблять то, что могло быть потребляемо. Ибо, что каждый брал, того другой не мог уже у него отнять иначе как обидою (De J. B. ac P. II, 2,2). Несмотря на то, Гроций предполагал, что для перехода от первобытного безразличия имуществ к частной собственности необходимо было соглашение, явно при разделе, или тайное при овладении. Иначе другие не имели бы возможности знать, что именно каждый хотел себе присвоить, и притом многие могли бы хотеть одного и того же (II, 2, 5). Отсюда произошла теория, производящая собственность из человеческих соглашений. Ее держался Пуфендорф и после него многие юристы до новейшего времени. Ее разделяет и Вагнер. Другие, напротив, как например Барбейрак, утверждали, что для овладения не нужно никакого предварительного соглашения, ибо то, что я занял, не может быть у меня отнято без обиды[50].
Вникая глубже в этот вопрос, мы не можем не придти к убеждению, что последнее мнение справедливо. Оно логически вытекает из самого понятия о человеческой свободе и об ее отношениях к внешнему миру. Как разумно-свободное существо, я имею право налагать свою волю на окружающие меня материальные предметы, и эта воля законна, пока она не встречает воли других разумно-свободных существ. Следовательно, как скоро вещь находится в моем владении, так другой не может уже ее себе присвоить, ибо этим нарушается законное проявление моей свободы, то есть, мое право. Весьма рельефно эти начала были выражены. Шеллингом в одном из ранних его произведений. «Объявляя себе свободным существом, говорит он, я объявляю себе существом, которое определяет все, что ему сопротивляется, а само не определяется ничем… Я объявляю себе владыкою природы, и требую, чтобы она безусловно определялась законом моей воли… Только неизменному субъекту принадлежит автономия; все, что не есть субъект, все, что может быть объектом, то определяется чужим законом, то для меня явление. Весь мир составляет мою нравственную собственность… Куда только проникает моя физическая сила, я всему существующему даю свою форму, навязываю свои цели, употребляю как средство для неограниченной своей воли. Где моя физическая сила недостаточна, там есть физическое сопротивление; но нравственного сопротивления для меня в природе не может быть… Где моя физическая сила встречает сопротивление, там есть природа. Я признаю превосходство природы над своею физическою силою: я преклоняюсь перед нею, как чувственное существо, я не могу идти далее. Там же, где моя нравственная сила встречает сопротивление, там не может уже быть природа. В трепет я останавливаюсь. Тут человечество! Раздается мне на встречу. Я не должен идти далее»[51].
Рассматривая теорию овладения с своей относительной точки зрения, Вагнер находит, что для развитого гражданского быта это начало теряет всякое значение; для первобытных же времен право овладения не только движимыми, но и недвижимыми. Оправдывается, как экономическою целесообразностью, так и справедливостью, но единственно в той границе, которая определяется «обуславливающим совместным существованием людей и общею всем потребностью в вещах» (стр. 476-8). Это последнее выражение взято у Аренса, на которого и ссылается Вагнер. Но кто же определит эту границу? Если общество, то это предполагает, что все вещи уже усвоены обществом, которое распределяет их между своими членами, смотря по их потребностям. Для того чтобы стать на такую точку зрения, надобно доказать, что вещей никому не принадлежащих вовсе нет, что все первоначально принадлежит обществу, как целому, и что отдельное лицо не может о владеть вещью иначе, как в силу общественного дозволения. Этого доказательства ни Вагнер, ни Аренс не представили. Его пытался представить Прудон. Известно, что знаменитый социалист подверг различные теории собственности самой строгой критике и окончательно объявил ее воровством. Посмотрим на его аргументацию; из нее черпали свои доводы все последующие возражатели.
Прудон, также как и защитники собственности, отправляется от человеческой свободы, но он выводит из этого начала совершенно иные последствия. «Не правда ли, говорит он, что если свобода человека священна, то она священна на том же основании во всех лицах; что если она нуждается в собственности для того чтобы действовать во внешнем мире, то есть, для того чтобы жить, то это усвоение материи одинаково необходимо для всех; что если я хочу, чтобы уважали мое право усвоения, то я должен уважать и чужое право; следовательно, если в области бесконечности сила усвоения свободы может найти свою границу только в себе самой, то в области конечного та же сила ограничивается математическим отношением числа свобод к занимаемому ими пространству? Не следует ли из этого, что если одна свобода не в праве помешать другой свободе, ее современнице, усвоить себе количество материи, равное усвоенной ею самою, то она одинаково не в праве отнять эту способность у будущих свобод? Ибо, между тем как лицо приходит, целое остается, а закон вечного целого не может зависеть от феноменальной его части. И из всего этого не следует ли заключить, что всякий раз как рождается лицо, одаренное свободою, надобно, чтобы другие стеснились, и что в силу взаимности, если оно впоследствии становится наследником известного имущества, то ему должно быть предоставлено не право совмещать в себе новое владение с полученным прежде, а только право выбора между тем и другим»? Говоря более простыми словами, продолжает Прудон, «человек должен работать, чтобы жить: следовательно, он нуждается в орудиях и материалах для производства. Это потребность производить составляет его право, и это обеспечивается ему другими людьми, в отношении к которым он вступает в такое же обязательство. Сто тысяч человек поселяются в стране, пространством равняющейся Франции и не имеющей жителей; право каждого человека на поземельный капитал равняется одной стотысячной. Если число владельцев увеличивается, то доля каждого уменьшается сообразно с этим увеличением. Так что если количество жителей возрастает до 34 миллионов, то доля каждого будет равняться одной 34-х миллионной части. Устройте же полицию и правительство, труд, обмен, наследство и проч., так чтобы средства для работы были всегда равны, и чтобы всякий был свободен, и общество будет совершенно». (Qu’est ce que la propriete, ch. II 2).
Мы видим, что происхождение собственности из права овладения отвергается во имя принадлежащего всем людям права получить одинаковое с другими количество материи для удовлетворения своих потребностей. Но такое право есть чистый вымысел. Из свободы оно вовсе не вытекает. Свобода дает человеку только право приобретать все, что угодно, не нарушая чужой свободы и чужого права; но она не уполномочивает его требовать от других какое бы то ни было количество материи для удовлетворения своих потребностей, и еще менее количество равное тому, которым они сами владеют. Если, например, в обществе рыболовов, один поймал известное количество рыбы, то другой, ссылаясь на то, что он свободное существо, не имеет никакого права требовать, чтобы и у него было совершенно такое же количество рыбы. Столь же мало имеет кто либо право требовать, во имя своей свободы, чтобы ему даны были орудия производства. Рождающиеся в обществе рыболовов не может требовать, чтобы ему при рождении был дан невод, с тем, что если он впоследствии получит другой невод по наследству, тог ему предоставлен будет выбор между обоими. Такое право ни в каком обществе ни когда не обеспечивалось и не обеспечивается другими членами. Если в приведенном Прудоном примере, сто тысяч человек совокупными силами занимают известное пространство земли, то они, без сомнения, вольны разделить его поровну; но они в праве поделить его и всяким другим способом: это зависит от взаимного соглашения. Вновь же прибывающие члены не имеют ни малейшего права требовать, чтобы им была уделена такая же доля, как и первым обладателям. Те имели полное право распоряжаться землей по своему усмотрению, потому что в то время земля не принадлежала никому; но как скоро она усвоена, так никто не имеет на нее права, помимо воли владельцев. Вновь нарождающиеся члены получают только наследие своих предшественников. Не во имя свободы и не во имя какого бы то ни было права, а во имя равенства состояний может быть предъявлено подобное требование. Но равенство состояний, которое во всем этом имеет в виду Прутон, вовсе не есть указанный Провидением образец, который человек обязан осуществить, как утверждает знаменитый софист (там же); это не более как фантазия мечтателей, идущая наперекор и требованиям разума. И данным опыта, и природе человека. Не только оно не вытекает из свободы, но оно ведет к полному ее уничтожению. «Устройте все так, чтобы средства работы были всегда равны, и чтобы каждый был свободен, говорит Прудон, и общество будет совершенно». Это все равно, что если бы кто сказал: «устройте все так, чтобы дважды два было вместе и четыре и пятьдесят миллионов, и математика будет совершенною наукою».
Ниже мы поговорим об этом подробнее; но здесь уже можно указать, какая из этого начала вытекают последствия для свободы человека в приложении к собственности. Если каждый член общества имеет равное с другими право на всякую частицу материи, и это право обеспечивается ему всеми другими, то очевидно, никто не имеет особенного права ни на что: все принадлежит всем. Общество, как целое, становится единственным обладателем всех вещей, а личность и ее свобода превращаются в признак. Это и есть то заключение, которое логически выводит Прудон. «Если я ссылаюсь на право овладения. Говорит он, то общество может мне отвечать: я овладеваю прежде тебя». И далее: «всякий, следовательно, владелец, необходимо есть только пользователь, качество, исключающее собственность. Право же пользователя таково: он ответствен за вверенную ему вещь; он обязан ее употреблять сообразно с общею выгодою, в видах сохранения и улучшения вещи; он не властен ее изменить, уменьшить, или исказить; он не может разделить пользование, так чтобы другой употреблял вещь, а сам он получал от нее продукт; одним словом, пользователь поставлен под наблюдение общества, подчинен условию работы и закону равенства. Этим уничтожается римское определение собственности: право употреблять и злоупотреблять, безнравственное начало, порожденное насилием, самое чудовищное притязание, которое когда-либо освящали гражданские законы. Человек получает свое пользование из рук общества, которое одно владеет постоянным образом: лицо рук общества, которое одно владеет постоянным образом: лицо исчезает, общество не умирает никогда» (ch. II, § 3).
«Какое глубокое омерзение охватывает мою душу, прибавляет Прудон, когда приходится доказывать такие пошлые истины!» То, что Прутон представляется пошлою истиною, в действительности есть коренная ложь. Это ни более, ни менее, как полное уничтожение человеческой свободы; ибо там, где нет права употреблять и злоупотреблять, где я не могу сделать ни шага, не давая отчета обществу и не получивши разрешения, там очевидно о свободе не может быть речи. Свобода превращается в пустой звук, или становится личиною, прикрывающею рабство. И эти требования прилагаются не к тому или другому виду имущества, а ко всякой частичке матери, состоящей во владении человека! Когда же мы вспомним, что исходною точкою всей этой аргументации служит человеческая свобода, то чудовищность заключающегося в ней противоречия выступает во всей своей наготе.
Что же это однако за общество, из рек которого лицо получает свое владение? Какое право имеет оно на вещь? Оказывается, что общество столь же мало собственник, как и отдельное лищо, и опять в силу тех же начал. «Кто имеет право продавать землю? Спрашивает Прудон. Если бы даже народ был собственником земли, разве настоящее поколение может лишить владения завтрашнее? Народ владеет на праве пользования; правительство управляет, надзирает, охраняет, совершает действия распределяющей правды; если оно уступает земли, оно может уступить их единственно на праве пользования; оно не имеет права продавать и отчуждать что бы то ни было. Не будучи собственником, как может оно передать собственность?» (ch. II, § 4).
И не только во имя прав будущих поколений, но и во имя прав, принадлежащих другим народам, Прудон отрицает право собственности каждого отдельного народа на занимаемую им территорию. В самом деле, если лицо не имеет права присвоить себе что бы то ни было, в следствие того, что на каждую частичку материи имеют одинаковое право все существующие и имеющие родиться люди, то право присвоения столь же мало может принадлежать отдельному обществу. Ибо на каком основании скажет оно: «это мое», и исключит все остальные? С своею строгою логикою, Прудон ясно видел это последствие и прямо его высказал. «Франция. Как один человек, говорит он, владеет территориею, которою она пользуется; она не собственник этой территории. Отношения народов таковы же, как и отношения отдельных лиц: они пользуются и работают; только злоупотреблением языка им приписывается собственность земли… Поэтому тот, кто желая объяснить, каким образом происходит собственность, начинает с предположения, что народ есть собственник, впадает в софизм, называемый ложным основанием (petitio principii); с этой минуты, вся его аргументация разрушена» (Там же).
Но если народ не более как пользователь, то ему принадлежать совершенно такая же права, как и отдельным лицам, и тогда не видать, в силу чего ему приписывается какая бы то ни была власть над последними. В таком случае, если общество обращается к лицу с требованием отчета, последнее, держась теории Прудона, в праве отвечает ему: «покажите мне настоящего собственника, и я дам ему отчет, а вы что такое? Вы имеете на это пространство земли совершенно такое же право, как и я. Если вы действительно пользователь, то вы потеряли это право, ибо нарушили все условия. Пользователь есть сам подотчетное лицо; он не имеет права передать пользование другому; он должен сам работать и подчинен закону равенства. Между тем, пользуюсь я, работаю я о вашей отчетности нет и речи, о равном пользовании всех народов на земле еще менее. Во имя чего же вы присваиваете себе надо мною власть?» Когда же общество обратится к лицу с требованием, чтобы оно стеснилось для вновь нарождающихся поколений, лицо может возразить, что это требование основано именно на том начале, которое отвергается. Тут предполагается, что в силу овладения, на это пространство земли имеют право только члены этого общества и никто другой, и наоборот, что вновь нарождающиеся члены этого общества имеют право единственно на это пространство и ни на что другое. Между тем, если овладение не имеет никакого юридического значения, если общества находят между собою совершенно в таких же отношениях, как и отдельные лица, то есть, если все одинаково имеют право на все, то в основании расчета следует положить не количество жителей известной страны, а количество жителей на всем земном шаре; между ними надобно поровну поделить все земное пространство. Лицо, к которому общество обращается с подобным требованием, в нарождающиеся члены имеют право на такое количество, а не на другое. Наконец, и этот математический расчет окажется несостоятельным, ибо очевидно, что дело не в одном количестве, а еще более в качестве, громадное пространства северных тундр можно охотно променять на несколько удобных десятин под небом Италии. Если все одинаково принадлежит всем и закон равенства для всех обязателен, то Лапландцы могут предъявить свои требования: «берите, если хотите, наши бесконечные тундры, а нам дайте земли около Неаполитанского залива!»
Ясно, что принятое Прудоном начало разрушается собственною нелепостью. Иначе и не может быть, ибо оно основано на полнейшей путанице понятий. Тут смешивается право приобретать с правом иметь. Из свободы человека вытекает только право приобретать, не нарушая чужой свободы, и это право не имеет иных границ, кроме самой свободы. Но для того чтобы иметь, надобно приобрести. Всякий имеет право на то, что он приобрел, но никто не имеет право на то, что приобретено другими. Овладение есть первоначальный способ приобретения; этим вещь ставится в зависимость от человека. На основании закона права, всякий имеет право овладеть вещью, которая не усвоена никем, но никто не имеет права овладеть вещью, которая находится уже в чудом владении. Это – чисто математическое последствие, вытекающее из начал свободы и права.
Не ставится ли однако через это и право и все человеческое благосостояние в зависимость от чистой случайности? Не создается ли несправедливая привилегия одних перед другими?
Случайность, от которой зависит размер собственности, ничто иное как человеческая свобода, составляющая источник всякого права и всякого благосостояния. Привилегии здесь не дается никакой, ибо закон равно распространяется на всех: все одинаково имеют право овладевать тем, что никому не принадлежит, и никто не имеет права овладевать тем, что принадлежит другому. Но именно в силу этого, первый овладевающий имеет преимущество перед всеми другими. Это преимущество состоит в том, что он один поступает согласно с правом, а всякий другой, кто придет после него, не может овладеть вещью иначе, как нарушая право.
Если же мы от этой чисто индивидуалистической точки зрения. Отправляющейся от свободы лица, возвысимся к точке зрения, общечеловеческой, то здесь мы увидим подтверждение того же начала. Кому по справедливости должно принадлежать первоначальное пользование тою или другою силою природы? Очевидно тому, кто первый покорил ее человеку. Для всех остальных, это пользование может быть только производное; оно может приобретаться не иначе, как через посредство воли первого владельца. Нарушение этого порядка есть не право, а насилие. С какого бы, следовательно, конца мы ни начали, везде требования справедливости оказываются одни и те же[52].
В результате мы должны сказать, что овладение составляет совершенно законный способ приобретения собственности, способ, вытекающий из коренных начал права. Но этот способ одинаково приложим и к частной собственности и к общественной. Ибо, если отдельное лицо имеет право овладеть никому не принадлежащею вещью, то и целое общество, совокупными силами, может занять вещи и земли никому не принадлежащие. В последнем случае, отдельные лица будут пользоваться теми правами, которые будут предоставлены им обществом. Фактически. По крайней мере в отношении к недвижимости собственности, общественное владение предшествовало частному, ибо лицо, как уже было замечено выше, сначала погружено в общую субстанцию; только мало помалу человек сознает себя самостоятельною и свободною единицею. Вследствие этого, процесс индивидуализации собственности является плодом исторического развития. Говоря о свободе, мы уже заметили, что то, что лежит в природе развивающегося существа, не вдруг проявляется наружу, а составляет результат развития. Однако уже в первоначальном занятии совокупными силами скрывается личное начало, ибо совокупная воля имеет свои корень в личной. В действительности, как мы видели, существует только последняя; общественная же воля образуется в следствие того, что отдельные лица сознают себе, как одно целое. Поэтому, юридическое основание права занятия совокупными силами заключается в праве каждого отдельного лица присваивать себе никому не принадлежащие вещи. Вследствие того же начала, как скоро лицо, выделяясь из общей субстанции, сознается беся самостоятельное единицею, как скоро признается свобода со всеми вытекающими из нее последствиями, так общественная собственность уступает место личной. Занятое совокупными силами, по общему решению, делится между лицами. Или же каждому предоставляется право усваивать себе то, что не находится в чужом владении. В силу такого решения, доля каждого становиться не отъемлемым его достоянием.
«Общество, восклицает Прудон, не имеет права постановить такое решение. Этим оно нарушает права будущих поколений». Мы уже заметили, что такое возражение ничто иное как софизм. Будущие поколения не имеют иных имущественных прав, кроме тех, которые передаются им настоящими. Может существовать закон, устанавливающий известный порядок перехода имущества на будущие времена; на основании этого закона, появляющийся на свет человек, уже по самому своему рождению, приобретает известные имущественные права. Но вся сила этого закона зависит от воли существующего поколения, которое все таки является верховным распорядителем своего имущества. Напротив, принявши теорию Прудона, мы должны придти к заключению, что верховного распорядителя имуществом нет и не может быть. Самое человечество, по этой системе, если бы оно имело волю, не могло бы распорядиться ничем, ибо на это нужно согласие будущих, несуществующих еще поколений, которых воля неизвестна. Если же верховное право не принадлежит никому, то нет и подчиненного права, которое заимствует свою силу единственно от первого. В таком случае, никто не имеет права не только овладеть, но и владеть чем бы то ни было. В самом деле, в силу чего могу я овладеть или владеть известною вещью? Если в илу своего права, то я являюсь верховным распорядителем, или хозяином; если в силу права, предоставленного мне другими, то другие будут хозяева; если же права распоряжаться вещью не имеют ни я, ни другие, то это право вовсе не существует, и тогда вещи юридические не могут находиться ни в чьем владении. Таким образом, я должен или признать, что никто, ни лицо, ни общество, не имеет права овладеть чем бы то ни было, или я должен признать, что кто имеет право овладеть, тот имеет право и распорядиться вещью. Если люди имеют право совокупными силами обладать вещью, то те же люди или их преемники имеют несомненное право совокупным решением разделить эту вещь между собою, и это решение будет совершенно законным основанием частной собственности.
В самом лице существует начало, которое неизбежно ведет к этой индивидуализации собственности. Овладение, как сказано, одинаково может вести и к частной и к общественной собственности; но есть другой источник собственности, который носит на себе чисто личный характер. Этот источник есть труд. Мы приходим к торой теории происхождения собственности, к теории труда.
По видимому, не может быть ничего проще и очевиднее правила, что плоды труда должны принадлежать тому, кто трудился. Это правило – не экономическое, как утверждает Адольф Вагнер, а чисто юридическое, вытекающее из основного начала правды: каждому свое. Как свободное существо, я хозяин своих личных сил, а потому хозяин всего того, что приобретается деятельностью этих сил. Фактически, эта теория возникла вовсе не на экономической почве. Ее развивал уже Локк, в Опыте о гражданском правительстве. Не смотря на некоторые произвольные ограничения, доводы его весьма убедительны; они могут считаться прочным достоянием науки.
«Хотя земля и все низшие творения, говорит Локк, общи всем людям. Однако каждый есть собственник своей особы: на нее никто не имеет права, кроме его самого. Работа его тела и дело его рук, можно сказать, принадлежать собственно ему. Следовательно, какую бы вещь он ни вывел из того состояния, в которое поставила ее природа, он связал с нею свои труд, он присоединил к ней нечто своего, а через это он делает ее своею собственностью. Так как она выведена им из того состояния, в которое она поставлена природою, то с нею, силою труд, соединено нечто исключающее общее право всех людей: ибо работа несомненно составляет собственность работника, а потому никто не имеет права на то, что работою соединено с вещью». Это относится к земле, также как и к движимым предметам. Человек своею работою выключает ее из общего употребления. Для такого усвоения, продолжает Локк, вовсе не нужно согласие всего человечества; если бы оно требовалось, то люди умерли бы с голоду среди изобилия. Бог дал мир всем людям вообще, но он дал его для употребления трудолюбивых и разумных; труд составляет основание права. И в этом нет ничего странного; ибо труд полагает разницу в ценности произведений. Если бы мы стали разбирать, что в употребляемых нами вещей составляет дело природы, а что дело труда, то мы пришли к заключению, что девяносто девять сотых принадлежат последнему.
На основании этих начал, Локк пытался определить самую меру собственности, однако неудачно, ибо границ приобретаемому трудом положить невозможно: они устанавливаются единственно свободою. Аргументация его состоит в том, что тот же самый закон природы, который дает нам собственность, определяет ее границы. Человек в праве усвоить себе столько земли, сколько он может обработать, и столько движимых предметов, сколько он может употребить прежде, нежели они испортились. Ибо Бог не дал вещей человеку, для того чтобы он их портил, этот положенный собственности предел, по мнению Локка, мог бы иметь силу и теперь, если бы изобретение денег не дало возможности сохранять имущество без всякой порчи в течении какого угодно времени. Отсюда произошло неравенство состояний (Глава V).
Эта фактическая невозможность сохранить указанную природою границу доказывает несостоятельность ограничения. Самые основания вывода чисто произвольны, ибо если значительнейшая часть ценности вещей дается им трудом, то почему же работавший не имеет права предать их порче? Он только работал даром, а в этом он вполне хозяин. Возможность же беспредельного сохранения вещей делает ограничение бесполезным. Потребности человека не имеют границ, и приобретенное трудом может сохраняться, сколько угодно, для будущего употребления. Это служебное отношение вещей к человеческим нуждам увеличивается еще тем, что посредством обмена, человек может приобретать произведения чужого труда, и это достояние столь же законно, как и первое, ибо источник у них один. Через это, соединение личного труда с вещью из физического становится идеальным, с чем вместе отпадает всякая граница приобретению, Первонаыально, эта граница полагается трудом: человеку принадлежит только то, что он сам обработмл; но так как труд может накопляться в неопределенных размерах, и на произведения труда могут приобретаться новые предметы, то ясно, что никакой границы тут положить невозможно.
Все это до такой степени очевидно, что трудно даже себе представить, каким образом можно отвергать происхождение собственности из труда. Однако и эта теория встречает возражения. Первое место в ряду критиков опять принадлежит Прудону. Он пытался доказать, что труд не только фактически не служит основанием собственности, но что он никогда не может быть таковым.
Прежде всего, говорит он, труд предполагает овладение; если овладение не может сделать вещь собственностью человека, то этого не может сделать и труд. Человек не создал материи, на которую он действует; поэтому он не в праве ее себе присвоить. Он может быть только временным ее владельцем или пользователем. Под условием труда. Таким образом, допустивши даже право собственности на произведения труда, из него не вытекает право собственности на орудия производства. «Есть тождество между солдатом, владеющим своим оружием. Говорит Прудон, каменьщиком, владеющим вверенными ему материалами, рыболовом. Владеющим водами, охотником, владеющим полями и лесами. И земледельцем, владеющим землею: все будут, если хотят, собственниками своих произведений, никто из них не есть собственник своих орудий. Право на произведения – исключительное, право на орудия – общее» (Qu’est ce que la propriete, ch. III, § 4).
Этот довод доказывает слишком много. Если материя, на которую действует человек, не может быть усвоена никем, то это равно относится к орудиям и к произведениям труда. Если я только временный владелец всякой частички материи, то я не в праве употребить ее в свою пользу. Охотник не в праве есть ту дичь которую он застрелил, рыболов ту рыбу, которую он выловил. Я не могу даже коснуться частички материи без разрешения настоящего ее хозяина, то есть, создавшего ее Бога, или же человеческого рода, настоящего и будущего, предполагая, что Бог дал землю в совокупное владение человечества.
Очевидно, что принимая это начало, мы приходим к нелепости. В действительности, материя не составляет совокупной собственности человеческого рода; это – чистый миф, принятый на веру теми. Которые отвергают самые ясные понятия, как предрассудки. Сама по себе, материя не принадлежит никому; но она усваивается всяким, кто налагает на нее свою волю и соединяет с нею свой труд. Человек не создает материи и не в силах ее уничтожить; он дает ей только форму, приспособленную к его потребностям. А так как эта форма есть его создание, которое по этому самому ему принадлежит, то ему принадлежит и материя, которой дана эта форма. И это одинаково относится к произведениям труда и к орудиям производства. Ибо орудие производства само есть произведение труда. На каком основании возможно допустить право собственности рыболова на пойманную им рыбу и отрицать его право на сделанную им удочку? Ясно, что основания нет никакого. Это – фраза, пущенная на ветер. Самая земля только посредством труда обращается в орудие производства, и это признает Прудон, когда он говорит, что люди, обрабатывающей землю, «создают производительную способность, которая прежде не существовала». Но, возражает он, «эта способность может быть создана только под условием материи, составляющей ее поддержку… Человек все создал, все, кроме самой материи». Материя же не может быть обращена в собственность.
Материя, как мы видели, не только может, но и должна быть обращена в собственность; ибо это – единственное средство сделать ее полезною для человека. Усвоение производится тем, кто налагает на нее свою волю и свой труд. Отсюда право овладения и право труда. Последнее предполагает первое, ибо труд может быть обращен на вещи, составляющая уже собственность другого. Каким же образом прилагается здесь правило, что плоды труда должны составлять собственность работника?
В действительности этот вопрос разрешается двояким путем. Если работник нанимает чужую землю или чужие орудия, то материальные плоды его труда остаются его собственностью, а он хозяину платить за наем. Или же, земля и орудия остаются во владении хозяина, а работник отдает в наймы свой труд и получает за него вознаграждение. Таково решение, выработанное жизнью и признанное всем человечеством. Но Прудон находит, что оно противоречит принятому началу, в силу которого труд дает право собственности на материю.
«Допусти, говорит он, что труд дает право собственности на материю: отчего это начало не общее? Отчего выгода от этого воображаемого закона, ограничиваясь меньшинством, отрицается у массы рабочих? … Работа, некогда столь плодотворная. Сделалась ли ныне бесплодною? Отчего фермер не приобретает более своим трудом ту землю, которую труд некогда приобрел собственнику? Говорят, оттого что она уже усвоена. Это не ответ… Фермер, улучшая землю, создал новую ценность собственности, следовательно он имеет право на известную долю в этой собственности… Ели же работник, прибавляющий к ценности вещи, имеет на нее право собственности, то и работник, поддерживающий эту ценность, приобретает на нее тоже право. Ибо что значит поддерживать? Прибавлять беспрерывно, создавать постоянно… Допуская, следовательно, собственности, как разумное и законное начало, признавая наем земли справедливым и уравнительным, я говорю, что обрабатывающий землю приобретает собственность на том же самом основании, как и тот, который ее расчищает или улучшает… И когда я говорю собственник. Продолжает Прудон, я не разумею только, подобно нашим экономистам-лицемерам, собственника своего жалования, или своей заработной платы; я хочу сказать собственник созданной им ценности, из которой один хозяин извлекает выгоду» (ch. III, 5).
В этом возражении забывается одно, именно, самое коренное начало права, в силу которого никто не имеет права присваивать своим трудом все, что мне угодно, но не нарушая чужого права. Поэтому, когда я обращаю свой труд на вещь, принадлежащую другому, я не могу делать это иначе, как с согласия хозяина, и от нашего соглашения зависит размер той пользы, которую я извлеку из своего труда. Я могу получить вознаграждение за капитальное улучшение чужого владения. Могу приобрести в собственности произведения, могу наконец получить плату за труд: права собственности на самые орудия производства я через это не получу. Ибо оно принадлежит уже другому. И когда Прудон утверждает, что это вовсе не ответ, когда он экономистов обвиняет в лицемерии, то он доказывает только, что самые элементарные понятия права остаются ему недоступными.
Чтобы устранить препятствие, вытекающее из чужой собственности, надобно уничтожить самое начало собственности. Между тем, это начало не только не уничтожается, а напротив утверждается, когда мы признаем, что фермер приобретает право на произведения своего хозяйства, а работник на заработную плату. Приобретенное этим путем составляет неотъемлемое их достояние. С исключением всех других, и всякий другой может наложить руку на эти предметы не иначе как с согласия владельцев. «Эта цена недостаточна, говорит Прудон: труд рабочих создал ценность, следовательно, эта ценность составляет их собственность. Они ее не продали, не обменяли, а вы, капиталисты, вы ее не приобрели». В действительности, они ее продали и обменяли, а капиталист ее приобрел. Допустим однако, что они взяли слишком низкую цену; следует ли из этого, что полученное ими не составляет их собственности? Кто может требовать большего, тот несомненно имеет право на меньшее. Как же скоро это допускается, так признается что труд составляет источник собственности, а вместе с тем признаются и все вытекающая из собственности последствия.
Чтобы выйти из этой дилеммы, надобно сделать новый шаг: надобно доказать, что самая заработная плата не составляет собственности работника. С своею неустрашимою логикою, Прудон не отступает и перед этим крайним последствием своей теории. Право работника на произведения своего труда допускалось единственно в видах обличения мнимых противоречий, возникающих из приложения этого начала. Собственная же мысль Прудона совершенно иная.
Он отправляется от критики предшествовавших ему социалистов, из которых одни выставляли формулу: «каждому по способности и каждой способности по ее делам», другие формулу: «каждому по его капиталу, труду и таланту». Из этих трех элементов, говорит он, прежде всего надобно вычеркнуть капитал. Он не имеет права ни на какое вознаграждение, ибо источником собственности может быть единственно труд. Капиталист, который вкладывает свой капитал в известное предприятие, может требовать только, чтобы ему возвратили этот капитал, и больше ничего. Что же касается до труда, то вопрос заключается в том: имеет ли работник право требовать вознаграждения соразмерного с своим трудом? Ничуть. Как товарищи, работники все равны, а потому все должны получать одинаковую плату. Каждый за свой труд получает в обмен произведения других, меняется же только равное на равное. Поэтому, если бы кто произвел более других, то этот избыток не подлежит обмену и не имеет влияния на равенство вознаграждения. Самый этот избыток, при существующих условиях, немыслим. Если бы материя, на которую может действовать человек, обреталась в неограниченном количестве, то каждый, сверх того, что пускается в обмен, мог бы иметь еще нечто для себя, и тогда, при общественном равенстве, возобновилось бы естественное неравенство. Но материя находится в ограниченном количестве, а потому каждому уделяется только известная ее часть, равная с другими. Каждый работник получает от общества известный урок, который он обязан исполнить. Один может сделать это в большее время, другой в меньшее, но плата для всех одинакова. Кто исполнил только половину, тот получает половину вознаграждения. Если же неисполненная работа необходима для общества, то последнее принимает свои меры. Конечно, оно не может «употреблять чрезмерную строгость против отставших», но «оно в праве, в интересах собственного существования, смотреть, чтобы не было злоупотреблений» (ch. II. § 6)
Против этого возражают, замечает Прудон, что не все работы одинаковы. Одно легче, другое труднее; одни требуют большого умения и таланта, другие меньшего. А так как способности не одинаковы, то равенство необходимо исчезает. Это возражение устраняется тем, что специальные работы, вызываемые разнообразием нужд, требуют и специальных способностей; вознаграждение же для всех должно быть одинаково, ибо меновая ценность произведений определяется не внутренним их достоинством, а единственно количеством положенной в них работы и сделанными для них затратами. Если Илиада стоила автору тридцать лет работы и 10000 франков разных издержек, то цена ее будет равняться тридцатилетнему жалованию обыкновенного рабочего, с прибавлением 10000 франков вознаграждения. Все остальное не касается промышленного обмена. Внутреннее достоинство поэмы – дело умственной оценки, а не материального вознаграждения. Мало того: талант, во имя которого требуется высшее вознаграждение, не составляет собственности человека: это – общественная собственность, за которую он вечно остается должником. Подобно тому как создание всякого орудия производства является результатом совокупной силы, талант и знание в человеке составляют произведение общего разума и общей науки… В человеке совмещаются свободный работник и накопленный общественный капитал: как работник, он приставлен к употреблению орудия, к управлению машиною, которая есть его собственная способность; как капитал, он себе не принадлежит, он употребляется не для себя, а для других… Всякий производитель получает воспитание, всякий работник есть известный талант, известная способность, то есть, общественная собственность, которой создание требовало однако различных издержек… Производящее усилие и, если позволительно так выразиться, продолжительность общественной беременности пропорциональны высот способностей… Какова бы, следовательно ни была способность человека, как только эта способность создана, так он себе не принадлежит; подобно материи, получающей свою форму от искусной руки, он имел возможность сделаться: общество дало ему силу быть. Горшок скажет ли горшечнику: я есмь то, что я есмь, и не должен тебе ничего? Художник, ученый, поэт получают справедливое вознаграждения уже тем, что общество дозволяет им заниматься исключительно наукою и искусством; так что в действительности они работают не для себя, а для общества. , которое их создало и которое избавляет их от всякой другой работы» (ch. III, § 7).
Если таким образом самая производящая сила является созданием общества и составляет его собственность, то тем более ему принадлежат произведения. «Потребление, говорит Прудон, дается каждому всеми; по той же причине производство каждого предполагает производство всех. Одно произведение не может обойтись без другого; оторванная от других отрасль промышленности есть вещь невозможная… Но этот неопровержимый и не опровергаемый факт общего участия всех в каждом роде произведений имеет последствием то, что все частные произведения становятся общими: так что на каждое произведение. Выходящее из рук производителя, наперед уже налагается запрещение во имя общества. Сам производитель имеет право на свое произведение только в размере доли, которой знаменатель равняется числу лиц, составляющих общество. Правда, что в замен этого, тот же самый производитель имеет право на все чужие произведения, так что право залога не только не допускает собственности, но уничтожим самое владение? Работник даже не владелец своего произведения; только что он его кончил, общество требует его себя» (ch, III, § 8).
«Скажут, продолжает Прудон, что если бы это даже было так, если бы произведение не принадлежало производителю, все таки. Так как общество дает каждому работнику эквивалент его произведения, то этот эквивалент, эта плата, эта награда, это жалование становится его собственностью. Станете ли вы отрицать. Что эта собственность наконец законна? И если работник, вместо того чтобы всецело потребить свое жалование. Делает сбережения, кто осмелится их у него оспаривать?». – «Работнике, отвечает Прутон, не есть даже собственник платы за свой труд, он не может ею безусловно распоряжаться. Не станем ослепляться ложною справедливостью: то, что дается работнику в обмен за его произведение, дается ему не как награда за исполненную работу, а как аванс для будущей работы. Мы потребляем прежде, нежели мы производим… В каждую минуту своей жизни, член общества забрал уже вперед с своего текущего счета; он умирает, не имевши возможности уплатить: каким образом мог бы он составить себе сбережение?.. Выведем заключение: работник, в отношении к обществу, есть должник, который необходимо умирает неоплатным, собственник есть неверный получатель, который отрицает вверенную ему поклажу и хочет, чтобы ему платили за дни, месяцы и годы его хранения». (Там же).
Таковая теория Прудона. В ней, как видно, отрицание собственности полное и всецелое. Он не делает никаких оговорок; он не старается лицемерно прикрыть значение своей системы. На счет его мысли не остается ни малейшего сомнения. Поэтому, когда Шеффле и Вагнер утверждают, что приписываемое социализму нападение на всякую собственность, ничто иное как выдумка[53], то в этом можно видеть лишь один из тех не совсем научных оборотов, посредством которых социалисты кафедры стараются умалить противообщественный характер своего учения. В действительности, отрицание собственности составляет самую сущность социализма. Всякий социалист, который понимает, что он говорит, непременно к этому приходит. У Прудона это отрицание доводится до самых крайних своих последствий и возводится к самому источнику: человек не может иметь собственности, потому что он сам себе не принадлежит. Он – создание общества, обязанное трудиться для своего создателя; он даже менее чем раб, он вещь, он горшок в руках горшечника. При таком взгляд, конечно о собственности не может быть речи; но вместе с тем не может быть речи и о свободе. Когда Прудон в лице человека различает двоякий элемент: созданный обществом капитал и свободного работника, приставленного к этому капиталу, то слово свободный является здесь только как остаток старинных предрассудков, который вовсе не вяжется с основаниями системы. Ибо в чем состоит свобода этого приставленного к капиталу работника? Он ежедневно получает от общества известный урок, который он обязан исполнить. И общество смотрит за тем, чтобы урок был сделан, ибо он не только нужен для удовлетворения общественных потребностей, но он составляет плату за сделанные обществом авансы. Работник работает не для себя, а для общества, в отношении к которому он состоит в неоплатном долгу. Вне заданного урока он не в праве ничего делать, и если это ему разрешается, то не иначе как в виде милости. Где же тут свобода? Самое разделение души человеческой на два элемента ничто иное как призрак: силы и способности человека суть проявления собственной его личности, которая без них остается пустым отвлечением; если эти силы и способности принадлежат другому, то и самая личность составляет чужую собственность.
При таком взгляде не следует говорить о равенстве. Горшечник делает разного объема и формы горшки; зачем же он будет вливать в них одинаковое состояние? Создавая различного рода капиталы, общество делало на них различные затраты; на каком же основании требуется, чтобы при работе этих капиталов, производимые им авансы были непременно одинаковы? Равными между собою могут считаться только самостоятельные и свободные лица; равенство же рабов состоит единственно в том, что они одинаково бесправны.
Не надобно говорит о равенстве и при обмене произведений. По теории Прудона, то что получает работник, не есть вознаграждение за сделанное им сегодня. А аванс под завтрашнюю работу, и аванс, всегда превосходящий то, что он может сделать. Следовательно, соразмерности между тем, что он сегодня отдает и сегодня получает, не может быть никакой. Самый обмен превращается в фикцию.
Не надобно наконец говорить и о том, что труд составляет единственный источник ценностей. Это положение имеет смысл, только если мы признаем, что труд составляет источник собственности, и сам Прудон выводит его из этого начала; как же скоро отвергается последнее, так отвергается и первое. С этой точки зрения труд человека, также как работа вола или лошади, может быть только источником полезных для хозяина перемен в состоянии вещей. Большего при таком воззрении утверждать нельзя, и разницы между трудом и капиталом нет никакой.
Что же это однако за хозяин, которому принадлежит не только имущество, но и личность всех трудящихся на земле? что это за горшечник ничто иное как сами горшки. Они сами себе создают, сами себя порабощают, сами у себя находятся в неоплатном долгу. Все это – чистая фантасмагория, которою можно морочить только умственных детей. В действительной жизни ничего подобного никогда не было и не могло быть. Вся эта картина существует только в воображении мыслителя, который в преследовании своей идеи не останавливается ни перед какою нелепостью, но зато и не производит ничего, кроме нелепости. Собственность точно уничтожается этою теориею; но вместе с нею уничтожается и человек. И во имя чего же? Во имя самого человека, который является собственным своим рабом. Каждый имеет право на личность и имущество всех других; у каждого, во имя этого права, отбираются произведения его труда, как только они произведены; каждый, еще прежде нежели он начал работать, состоит в неоплатном долгу у всех и трудом всей своей жизни не в состоянии уплатить этого долга. Рабство полное, но не в силу чужого, а в силу собственного, принадлежащего каждому человеку права.
Но теперь эта теория поражает нас своею неустрашимостью, то она не менее изумляет нас своею неосновательностью. В самом деле, из чего выводится право каждого на произведения всех других? Из того, что каждая отрасль промышленности нуждается друг в друге, следует, что они имеют право на чужие произведения, прежде, нежели они их приобрели? Разве из субъективной потребности рождается какое бы то ни было право на чужую личность и на чужую вещь? Право надобно приобрести. Если я занимаюсь, например, ткацким производством, я, без сомнения, имею нужду и в хлопке и в машинах; без того и другого я не могу обойтись. Я хлопок выписываю из Америки, а машины из Англии; но следует ли из этого, что я имею право на этот хлопок и на эти машины, прежде нежели я их купил, и что Американцы и Англичане, с своей стороны, имеют такое же предварительное право на произведения, которые я могу дать им в обмен? Ничуть. Хлопок и машины принадлежать исключительно Американца и англичанам. Которые их произвели, и ни я, ни кто-либо другой не имеет ни малейшего права наложить на них секвестр. Когда же я купил эти произведения. Они принадлежат исключительно мне, и никто не может отнять их у меня, не нарушая моего права. Они другому могут быть также нужны, как и мне, даже более, но из этого никакого права для него не вытекает. Купил их я, а не другой, следовательно они принадлежат мне, и ни кому другому.
Еще нелепее предположение, что все люди находятся друг у друга в неоплатном долгу. И притом в равной степени, ибо, по этой теории, все получают одинаковый урок и одинаковую плату. Взаимные долги ликвидируются, и никто другому не должен. Поэтому никто не имеет ни малейшего права наложить запрет на чужие произведения и потребовать их себе. В действительности, право вытекает из свободы и не простирается далее свободы. Как свободное существо, человек имеет прежде всего право располагать собою, своими силами и способностями, затем он имеет право на все то, что приобретается свободным употреблением сил и способностей. Следовательно и на произведения своего труда; но он не имеет никакого права на чужую свободу и на произведения чужого труда. Если же подобное право не принадлежит никому в отдельности, то оно очевидно не может принадлежать людям взаимно. Такое взаимное подчинение не только лишено всякого основания, но уничтожает самую возможность права. Кто своим лицом и имуществом принадлежит не себе, а другому, тот не свободный человек, а раб; следовательно, ему невозможно приписать никаких прав, ибо права принадлежат только свободному лицу. Таким образом, эта теория сама себя опровергает.
Не так далеко как Прудон идут немецкие социалисты. Они не утверждают, что рабочий не может быть собственником того, что им заработано; но также как Прудон, они исходят от начала. Что труд составляет единственный источник собственности и с этой точки зрения ведут войну против права собственности, в том виде, как оно признается в человеческих обществах. В этом отношении особенно замечателен Родбертус, на доводы которого новейшие социализирующие экономисты указывают, как на образец меткой полемики[54]. Родбертус упрекает в неясности французских социалистов и требует, чтобы формула Прудона: «собственность есть воровство», была заменена другою: «собственность должна быть защищена от воровства»[55]. В сущности однако, обе формулы сводятся к тому же самому, ибо под воровством, от которого следует защищать собственность, Родбертус разумеет именно то, что в человеческих обществах понимается под именем собственности. Все свои доказательства Родбертус черпает из Прудона, хотя и не указывает на своего предшественника, и если он в своих выводах остается менее последовательным, то в этом можно видеть только недостаток логики.
Взглянем на его учение.
Основное положение Родбертуса, из которого выводится все остальное, состоит в том, что в хозяйственном смысле один труд есть производящая сила, ибо он один принадлежит человеку. Произведения природы могут быть полезны человеку, но хозяйственными благами они становятся единственно через то, что на них положен труд. Поэтому все хозяйственные блага должны рассматриваться как произведения труда, и притом исключительно труда материального. Хотя в обществе необходимы и другого рода услуги, нематериального свойства. Но он оплачиваются уже из произведений материального труда и не участвуют в хозяйственном производстве. Земля и капитал суть деятели хозяйственного производства, но единственное потому что в них положен труд. Капитал, а также и земля, как носитель капитала, ничто иное как предшествующий труд, который участвует в новом производстве в размере своей траты. Производителен не только труд, употребляющие орудие, но и труд, приготовлявший орудие; ценность этого труда определяется его тратою[56].
Эта производительная сила труда так велика, что при должном разделении занятий, работник производит гораздо более, нежели нужно для его содержания и для продолжения его работы. Отсюда избыток, которым могут жить и другие. Но этот избыток, который составляет собственное произведение рабочих, в действительности никогда им не принадлежит. Вследствие неправильного юридического порядка собственности, он присваивается не им, а землевладельцам и капиталистам, которые берут себе все произведение рабочих и возвращают им, в виде заработной платы, только часть необходимую для их пропитания. Первоначально это делалось с помощью рабства; впоследствии работники получили свободу, но так как они лишены всяких средств, так как земля и капитал присвоены другим, то они принуждены соглашаться на всякие условия и отдавать землевладельцам и капиталистам большую часть своих собственных произведений. С тем чтобы получить от них скудное содержание. Таким образом, доход так называемых собственников ничто иное как неправильно отнятое ими имущество рабочих (стр. 78 - 82, 87-88).
Таковая теория Родбертуса. Ясно, что она в существе своем ничем не отличается от теории Прудона. Также как знаменитый французский социалист, Родбертус мог бы взять себе девизом: «собственность есть воровство».
Ниже, когда мы перейдем к рассмотрению экономических отношений, мы подробно разберем учение, утверждающее, что труд есть единственный хозяйственный производитель. Здесь достаточно будет указать на противоречия, заключающиеся в положениях Родбертуса в приложении к праву собственности. Он говорит, что труд производит более, нежели нужно для содержания работника; но почему же эта производительная сила приписывается единственно настоящему труду, а не предшествующему, положенному в капитал? Почему последний производит только ценность, равную своей трате и ничего более? Если мы взглянем на то, что совершается в жизни, мы увидим, что этот избыток производится именно предшествующею, а не настоящею работою. Если ребенок при машине может сделать в десять раз более, нежели взрослый работник без машины, то кому принадлежит этот избыток: ребенку или машине? Ответ не может быть сомнителен. Сам Родбертус признает, что большая производительность труда имеет духовное происхождение (стр. 210); каким же образом можно приписывать ее механической работе ребенка или кочегара? Мало того: если машина в состоянии произвести только то, что требуется для ее возобновления, то в чем же будет состоять вознаграждение работника, который ее делал? В таком случае он не только не получит от своей работы избытка, но он не получит даже и того, что нужно для его содержания. Очевидно, что вознаграждение работы, положенной на устройство орудий, может состоять единственно в избытке, производимом работою этих орудий. Сама по себе, машина ни на что не нужна; вся цель положенной на нее работы заключается в том избытке, который она в состоянии произвести своею работою. А потому невозможно утверждать, что работа орудий равняется их трате, и что когда владелец орудия берет больше, он неправильно присваивает себе произведения употребляющего орудие работника. Получая избыток, владелец орудия берет только то, что принадлежит ему по праву, как произведение предшествующего труда. Таким образом, вся теория Родбертуса разрушается внутренним противоречием. Признавши даже, что труд составляет единственный источник собственности, мы все таки логически не можем признать правильными его выводы, а приходим к заключениям совершенно противоположным.
Но, говорит Родбертус, земля и орудия принадлежат вовсе не тем, которые положили в них свою работу, а совершенно другим людям, которые присвоили их себе насилием и неправдою. Против этого возражают, что если в неустроенных обществах господствуют насилие и неправда, то в гражданском порядке, имущества, переходя из рук в руки, достаются тем, которые приобретают их законным путем, покупая их на произведения собственной деятельности. Даже так, где нет никакого предшествующего насилия, устанавливаются те же отношения капитала и собственности. В Америке, говорит Тьер, против которого полемизирует Родбертус. «труд составляет, по видимому, неоспоримое основание собственности, ибо колонисты, имеющие только свои руки, несколько земледельческих орудий и на несколько месяцев провизии. привезенных из Европы, приступают к действенным лесам, где обитают лишь обезьяны, попугаи, да змеи»[57]. На это Родбертус отвечает, что «собственные руки поселенцев тут дело второстепенное. Только капитал, привезенный из старой Европы, дает им возможность обрабатывать землю собственными силами. Между тем, этот капитал сам уже произошел из состояния разделения труда, состояния исстари связанного с системою вымогательства, которая искони предоставляла часть произведений иным лицам. А не самим работникам». Собственность «уже очернена этим доходом, с помощью которого начинается работа». И все таки, продолжает Родбертус. «когда расчищение совершено, американский поселенец точно также нанимает работа». И все таки, продолжает Родбертус. «когда расчищение совершено, американский поселенец точно также нанимает работников, чтобы иметь возможность правило обрабатывать свой участок земли и дает им значительную часть их собственных произведений в виде платы, хотя конечно здесь поземельный собственник, будучи обыкновенное действительным участником в труде, должен рассматриваться и как действительный участник в производстве жатвы. Пускай же г. Тьер, восклицает Родберту, очистить то патетическое я, на место которого он себя ставит, от этого маленького капитала американских поселенцев, или даже от «рабочего дохода», способного купить уже совершенно обработанное владение. Далеко ли он уйдет один в очищении, огорожении, орошении и сооружении построек?.. Уединенно работающий человек может едва жить; в крайнем случае, он может влачить свои годы в скудном охотничьем быту; сам по себе, он никогда не был в состоянии обработать земельный участок и соорудить на нем строения; только общественный человек, живущий среди разделения труда, совершил эти чудеса… Но разве разделение труда было следствием свободного соглашения, в котором условленна была общая обработка, установлена совокупная собственность, где наконец общее произведение. Составляя принадлежность всех, делилось между всеми? Такое положение превосходило бы своею ложью даже то, что собственность земли и капитала основывается на труде отдельного рабочего. Как государству не может предшествовать общественный договор, так и разделение труд а никогда не могло быть произведением свободного соглашения. То разделение труда, которое состоит в обмене излишнего, конечно является произведением личных потребностей, ведущих к договору мены. Но то разделение труда, которое имеет хозяйственно-производящую природу, которое заключается в сотрудничестве, которое одно составляет источник избытка дохода от разделенной работы, может первоначально быть основано только на принуждении и насилии» (стр. 83-84).
Трудно в немногих строках соединить столько пустой декламации. Родбертусу указывают на происхождение собственности в диких лесах. Он отвечает, что это не пример, ибо тот маленький капитал, который привозит с собою поселенец, уже «очернен» системою вымогательства, среди которой он возник. Но разве всякий капитал, образующийся на европейской почве, непременно является последствием вымогательства? Разве ученый, чиновник, священник, судья, телеграфист, кондуктор, не могут накопить себе маленькое имущество и с ним отправиться в Америку? Ведь сам Родбертус признает, что они получают справедливое вознаграждение за свои услуги (стр. 75). Наконец, разве сами рабочие не могут делать сбережений? Утверждать это значит намеренно отрицать самые очевидные факты. Мы знаем, что рабочие в Англии на свои сбережения в течении многих месяцев поддерживают стачки; мы знаем, что они заводят всякого рода товарищества; неужели же они не в состоянии отправиться в Америку и купить себе несколько земледельческих орудий? Неужели мы должны сказать, что и этот маленький капитал «очернен» вымогательством, а потому не может быть законным источником собственности? Если тут было вымогательство, то оно было обращено против них. Положим, что они получили меньше, нежели следовало, во всяком случае это меньше принадлежит им вполне законным образом. А потому ссылаться вообще на вымогательство значит намеренно пускать пыль в глаза и прибегать к декламации за недостатком серьезных доводов.
Такое же значение имеет и другое возражение Родбертуса, будто собственник, очистивший первобытный лес, вымогает что-нибудь из рабочих, когда он нанимает их для обработки своего участка. Сам Родбертус признает, что он участвует в труд, следовательно и в произведении. Очевидно, он должен быть вознагражден и за предшествующий труд, который он положил на расчищение леса; следовательно, он должен получить больше других. Какова будет доля каждого, это зависит от соглашения. Вымогательства тут нет никакого, ибо в первобытных лесах, где люди не имеют никакой власти друг над другом, никакого вымогательства быть не может. Люди могут работать порознь или соединяться для общей работы, это зависит от их доброй воли. Утверждать же, что только разделение труда может дать избыток, и что это разделение непременно должно состоять в установлении совокупной собственности и общего раздела совокупных произведений, значит подставлять совершенно произвольные понятия под всем известную вещь. Когда земледелец обрабатывает землю, и рядом с ним портной делает платье, а сапожник сапоги, и они обмениваются своими произведениями, то это, без сомнения, составляет Хозяйственно-производительное разделение труда, увеличивающее количество и качество произведений; они меняются не избытком, самыми необходимыми вещами; тем не менее, тут не установляется никакой совокупной собственности и никакого общего дележа. Даже там, где люди соединяют свои силы для совокупной работы, вовсе не требуется общей собственности. Один может принести свои орудия, другой свои орудия и свой труд, третий просто свой труд, и они делятся полюбовно. Еще менее позволительно утверждать, что всякое соединение сил и всякое разделение труда непременно должны быть первоначально основаны на насилии и принуждении. Это может быть верно относительно первобытных времен и может служит доказательством разве только законности принуждения, а никак не незаконности собственности. Но здесь речь идет во все не о первобытных временах, а о колонизации ненаселенных стран, в отношении к которым подобное утверждение идет опять же наперекор всем известным факта. Колонизация и в Америке, и в Австралии и в других странах совершилась и совершается не путем насилия и принуждения, а свободною деятельность поселенцев, которые или работают отдельно, или добровольно соединяются вместе, но в обоих случаях ничего не вымогают друг у руга, потому что они не в состоянии ничего вымогать, а становятся законными владельцами пространства земли, завоеванного у природы их усилиями и трудами, «куда топор, коса и соха ходили», по древне русскому выражению.
И так, во всех этих возражениях Родбертуса нет даже и тени научного доказательства. Когда же эта декламация выставляется как образец меткой полемики, то опять нельзя не сказать, что в социал-политике всего менее требуется связь понятий: нужна только тенденция.
Всего любопытнее то, что Родбертус. Утверждая постоянно, что работнику дается только часть его произведений, тогда как он имеет право на все, вслед за тем доказывает, что «земля, капитал и непосредственное материальное произведение никогда не должны были и не должны принадлежать в собственность рабочему», по крайней мере при разделении труда, которое составляет источник всего общественного благосостояния. «Я прошу вас, говорит он, живо представить себе, мыслимо ли общество, в котором при столь совершенно выработанном разделении труда, каково нынешнее, каждому работнику принадлежало бы в собственность непосредственное материальное произведение его работы? Возьмите столь часто употребляемый пример булавки. Проследите ее производство, начиная от добывания металла, от композиции ее материала, от вытягивания проволоки, от заострения конца, он надевания головки, от накалывания на бумагу, до перевозки к тому, кто ее употребляет; не забудьте также разнообразных машин и орудий, которые или употреблялись в горном деле или сопровождали булавку на каждой ступени ее производств; вспомните также, что рабочие, которые делали и чинили эти орудия, суть участники в производстве, а потому – если бы вы хотели держаться правила, что рабочему должно принадлежать непосредственное, материальное произведение его работы, - что они должны быть признаны и участниками в собственности; я спрашиваю вас, как должна совершиться ликвидация всех этих притязаний на булавку, как должно делиться совокупное произведение, как могло бы быть достигнуто такое соглашение между рабочими, какое предполагается таким совокупным производства? Нет такого сотворенного духа, который мог бы найти дорогу через все эти осложнения и затруднения, так что разделение труда, а с ним и все великолепное здание цивилизации должно бы было пасть вследствие правила, что непосредственное материальное произведение работы должно принадлежать рабочему» (стр. 85).
Все это, без сомнения, совершенно справедливо; но это доказывает только, что промышленное производство невозможно рассматривать, как совокупное целое, которое затем подлежит делению между производителями, как требует Родбертус (стр. 27-28, 72-74). При настоящем устройстве промышленности, эта непреодолимая трудность устраняется весьма легко: каждый рабочий получает вознаграждение по мере работы, на каждой ступени производства. Он не становится совместным собственником произведения, потому что за свое участие в нем он получил уже плату. Но именно против этого восстает Родберту. При таком порядке необходимо содействие капитала, а капитал, потребует вознаграждения. Как же выйти из этого безвыходного положения? Очень просто: узел не развязывается, а разрубается. Произведение отнимается у тех, кто участвовал в производстве и присваивается обществу, как целому; затем последнее дает уже каждому вознаграждение по своему усмотрению (стр. 27-28, 86).
Какое же однако право имеет общество на произведения чужого труда? Ведь общество состоит не из одних ручных работников, участвующих в материальном производстве, но также и из множества других лиц, которые хотя и оказывают ему услуги, но получают за это совершенно особое вознаграждение. Родбертус настаивает на том, что производителен один материальный труд, и что поэтому он один имеет право на произведения; остальные вознаграждаются уже из доходов производителей (стр. 75). Если же, рядом с этим, он утверждает, что совокупное произведение принадлежит не одним рабочим, которые участвовали в нем непосредственно, но и тем, которые действовали на почве права и науки[58], то он этим самым отрицает собственное свое начало. Признавши, что производителен один материальный труд, мы необходимо приходим к заключению, что произведение должно принадлежать исключительно людям, занятым материальным трудом, и притом единственно тем, которые участвовали в данном производстве. Из того, что труд определить долю собственности каждого участвовавшего в производстве булавки, вовсе не следует, что участвовавшие в производстве булавки имеют право собственности на шелковые ткани, в производстве которых они вовсе не участвовали, Приписывать им подобное право значит произвольно фантазировать, откинув уже всякие разумные начала.
Если же рабочим логически не может принадлежать право собственности на чужие произведения, если сам Родбертус отрицает у них это право, «как лично, так и в совокупности», то на каком основании можно приписать это право обществу, как целому, то есть государству? В отличие от других социалистов. Которые прикрывают неопределенность своих взглядов смутным понятием общества, Родбертус ясно сознает, что право собственности на произведения труда, а также власть распоряжается этим трудом можно приписать только государству[59], ибо государство есть именно общество, организованное как единое целое. Имеющее волю, следовательно и права. Между тем, никому еще не приходило в голову утверждать, что государство работает; если же оно не работает, то по какому праву может оно быть собственником произведения работы? Оно может быть собственником по праву овладения, ибо оно может налагать свою волю на внешние предметы; оно может быть собственником тех ценностей, которые, в силу государственного права, выделяются из частного имущества на общественные потребности; но на произведения труда, как таковые, оно не имеет ни малейшего права. А потому, если мы признаем, что труд составляет единственный источник собственности, то мы должны, вместе с тем, признает, что государство собственникам быть не может. Можно говорить о народном труде, но не надобно забывать, что это ничто иное как собирательное имя для обозначения совокупности трудящихся единиц. Трудится не народ, как целое, не государство, трудится отдельное лицо, ибо труд состоит в употреблении личных сил и способностей. Люди могут, сколько угодно, соединять и разделять свои силы, в основании все таки лежит их личная воля, по крайней мере пока они признаются свободными лицами, а потому и вытекающее из этой воли право может быть только личным, а не общественным правом.
«Но, скажут поклонники новейших теорий, это – индивидуализм, а индивидуализм признается ныне никуда не годным». Бес сомнения, индивидуализм! Но что же делать, если труд есть индивидуальное начало, если свобода, из которой он вытекает, есть индивидуальное начало, если право есть индивидуальное начало? Объявить индивидуализм никуда негодным, видеть в людях только атомы общества и государства[60], значит отрицать свободу человека. Это и делают социалисты, иные с большею, другие с меньшею откровенностью. Излагая свои мечты о будущем устройстве человеческого рода, Родбертус указывает на пример восточного деспота, «собственника земли и людей». Все производство в его владениях составляет только одно хозяйство, потому что все ему принадлежит. Вместо этого деспота, говорит Родбертус, мы можем представить себе целый народ, который является совокупным обладателем всего, предоставляя отдельным лицам только право на доход с своего труда. Этот заступивший место деспота свободный народ «аналогическим образом руководил бы всем производством страны через посредство своего правительства и в общем интерес, также как поземельный собственник или восточный владыка через своих слуг… Хозяйственные учреждения в таком состоянии имели бы, в силу этой совокупной собственности, такой же надзор над народными потребностями и производительными средствами народа и такое же полновластное распоряжение последними, как органы древне-персидского деспота в силу его личной собственности… В силу этой совокупной собственности; все частные хозяйства составляли бы юридически одно народное хозяйство», которым управляла бы одна, поставленная во главе и выработанная народом национально-экономическая воля»[61].
И так, идеалом человечества представляется хозяйственное устройство подобное восточной деспотии, где и земля и люди принадлежат одному владыке! При этом говорит о свободе значит или вовсе не понимать, что говоришь, или намеренно употреблять слова, лишенные смысла. Отношения членов к целому не могут быть одинаковы там, где все люди свободны и там. Где все люди рабы. Слуги восточного деспота властны всем распоряжаться, потому все ему принадлежит, и земля и люди. Свободными же людьми, а равно и имуществом свободных людей так распоряжаться нельзя. Свобода состоит именно в том, что каждый сам хозяин своего лица и имущества. Если уже мы решаемся приписать обществу такую власть над членами, то надобно идти по стопам Прудона, и сказать, что человек сам себе не принадлежит, что он создание общества и вечно обязан на него работать, потому что состоит у него в неоплатном долгу; но тогда уже о праве собственности, проистекающем их труда, не может быть речи. Конечно, на пути нелепости можно остановится где угодно; но последовательность имеет, по крайней мере, ту выгоду, что не затмевает истину в глазах людей, неспособных работать связь понятий.
Таким образом, их того, что труд составляет источник собственности, вовсе не следует, что источником собственности может быть только настоящий физический труд чернорабочих, которым поэтому должна принадлежать совокупность произведений. Источником собственности точно также становиться труд, положенный в землю и капитал. Этот труд дает право как на самую землю и капитал, с которыми он связан, так и на произведения, получаемые с помощью земли и капитала. Поэтому землевладелец и капиталист имеют точно такое же право на произведения, как и рабочие, и весь вопрос состоит в том: чем определяется доля каждого? Этот вопрос ставится Адольфом Вагнером, который, не смотря на похвалы, расточаемые Родбертусу, не считает однако возможным держаться его теории. Но поставляя этот вопрос, Вагнер объявляет его неразрешимым, и на этом основании, в свою очередь, отвергает теорию, признающую труд источником собственности. Если бы, говорит он, существовал естественный способ раздела произведений, то на нем можно было бы основать юридический порядок собственности. Но такого естественного способа нет: в действительности, раздел всегда зависит от существующего юридического порядка; следовательно, когда мы самый этот порядок хотим основать на способ разделения произведений, то мы вращаемся в круг. Юридический же порядок не есть нечто вытекающее из природы человека; он представляет не более как произведение свободной воли законодателя, который между прочим принимает в соображение и требования труда, но руководствуется и разными другими побуждениями (Grundleg, стр. 484 – 5). Отсюда Вагнер выводит, что истинное основание собственности заключается не в природе человека, не в занятии, не в труде, а в изменяющейся воле законодателя, вследствие чего и самый порядок собственности может изменяться, смотря по соображениям, которые имеет в виду законодатель (стр. 487-8).
Вся эта аргументация основана на путанице понятий. Нельзя не согласится с тем, что естественного способа делить произведения не существует. Какая доля дохода с производства достанется землевладельцу, капиталисту и рабочим, это зависит от тысячи разнообразных и изменяющихся условий, которые уловить невозможно. Один раз рабочему достанется только скудная плата, а землевладелец или капиталист получит значительный барыш с произведений; в другой раз рабочий получит хорошую плату, а землевладелец или капиталист понесет убыток. Но именно поэтому, юридический порядок никогда и не берет на себя решения этого вопроса; теория же, признающиеся труд основанием собственности, вовсе и не требует его разрешения. Теория труда утверждает только, что приобретенное трудом составляет собственность того, кто работал, а приобрел ли он больше или меньше, это до теории вовсе не касается. С своей стороны, юридический порядок освящает это начало, и этим он ограничивается. Спрашивается: есть ли признание этого начала дело законодательного произвола, или оно вытекает их вечных требований правды, следовательно и природы человека?
На этот вопрос Адолфь Вагнер, на расстоянии нескольких страниц, дает два совершенно противоположных ответа, из чего ясно, что он не выяснил себе, ни в чем именно заключается вопрос, ни каковы требования правды, ни что такое природа человека. На стр. 472 он говорит, что теория труда, также как и теория овладения, одинаковы в том отношении, что обе хотят собственность, как юридическое установление, основать на простых фактах, а это составляет ошибку в самой точке исхода, ибо факт становится правом единственно через волю законодателя, который может принять в расчет те или другие соображения справедливости или целесообразности. На странице же 481 он говорит, что в первобытных отношениях, «постулат теории труда, в силу которого рабочий, посредством работы, приобретает право собственности на произведения своего труда, вполне справедлив и собственно сам собою разумеется. Или логически последователен». Еще высшее значение он признает за этим началом при осложнении отношений: чем более труд становится первенствующим. «тем более постулат теории труда, как важнейший и правильнейший в сравнении с постулатом теории овладения должен быть признан юридическим законом и получить преимущество, на основании справедливости к работникам и целесообразности в интересах целого».
Но если юридическое присвоение трудящемуся того, что приобретено трудом, составляет требования справедливости, как в первобытных, так и в более сложных отношениях, то никак нельзя сказать, что труд есть простой факт, из которого ровно ничего не следует, и что от изменяющейся воли законодателя зависит превратить или не превращать этот факт в право. Из этого факта, в силу природы человека, как свободного существа вытекает известное требование, которое необходимо должно быть удовлетворено законодателем; если же законодатель не удовлетворяет его, то он нарушает справедливость и посягает на свободу человека. Поэтому, когда Вагнер единственное основание собственности видит в изменяющейся воле законодателя, когда он утверждает, что «юридический порядок не есть нечто сообразное с природою и вытекающее из существа человека, из понятия о личности, или из природы человеческого труда, а произведение свободной юридической деятельности», то он притворчит тому, что он сам принужден допустить, и доказывает только, что гораздо труднее связать свою мысль в одно целое и возвести известное учреждение к его началу, нежели привести множество частных соображений, которым каждый может придавать какой угодно вес и значение.
Без сомнения, признанное раз право собственности имеет влияние и на дальнейшее распределение произведений. Где нет собственности, там и распределения быть не может; все сливается в безразличный хаос. Как же скоро приобретенное каждым лицом имущество присваивает исключительно ему, так из этого вытекают известные, необходимые отношения между людьми. То, что сделалось собственностью одного, не может уже быть усвоено другим без согласия первого; приобретенное трудом становится орудием нового производства, а потому источником нового дохода. Но все это опять не произвольные установления, не выражение изменяющейся воли законодателя, а логически и юридически необходимые последствия права собственности. Можно ратовать против тех или других исторических форм, которые принимает это право в своем развитии, против стиснений, которым оно подвергается, но ратовать против юридического порядка, который не предполагает ничего, кроме свободы и собственности, значит отвергать самые основания права. Здесь опять можно привести слова Аренса, в учении которого Вагнер видит высший цвет философии права. «Коренная ошибка всего этого воззрения, говорит Аренс, которое видит источник собственности в государстве, все равно, в закон ли или в государственном договоре, заключается в том, что и в этих вопросах право вообще выводится не из существа человеческой личности и основных ее отношений к природе, а из общественных состояний, даже из положительного установления государством. Но так как человек черпает свое право из своей Богом основанной личности и из своего назначения, и пользуется своим правом всякий раз как он действует сообразно со своим назначением, то он пользуется своим правом и тогда, когда он усваивает себе и обращает в свою собственность безличные вещи, предназначенные для употребления человека. Общество, или государственный союз, в который он вступает или в котором он находится, без сомнения полагает этой собственности известные границы, устанавливает разнообразные определения в виду общего порядка, но основание и назначение собственности лежит в отдельной личности, а так как государство не создает и собственности и не имеет права уничтожить собственность, Если же, напротив, собственность рассматривается, как государственное учреждение, то нельзя государству отказать в праве ее уничтожить (Cujus est instituere, ejus est abrogare). Истинная теория, которая везде выставляет личность, как творческую, вечно деятельную, в свободном самоопределении осуществляющуюся первобытную силу, лежащую в основании всех общественных и государственных отношений, одна в состоянии обеспечить собственности независимое от государственных установлений существование» (Naturrecht II, стр. 144-146).
Приводя эти слова, мы не хотим сказать, что собственность, как положительное установление, существует помимо закона. Но узаконяя собственности, также как и узаконяя свободу, государство освящает только то, что вытекает из природы человека и что составляет неизменное требование правды. В этом смысле, собственность есть краеугольный камень всего гражданского прядка. В самом деле, как бы ни осложнялись общественные отношения, в какое бы они ни слагались связанное тело, они все-таки исходят из лица и возвращаются к лицу. Ибо свободная воля лица составляет источник всякой человеческой деятельности, и в лице же заключается щель всего общественного устройства: им ощущается потребность и им же сознается и ощущается удовлетворение. Потому, в устроении гражданского порядка всего важнее определение того, что присваивается лицу, что образует законную область его деятельности, чем оно может располагать по своему изволению. Это и есть собственность. В ней лицо находит и точку опоры, и орудия и цель для своей деятельности. Чем тверже эти точки опоры, это, так сказать, место сидения лица, тем свободнее оно может действовать, тем вернее те отношения, в которые оно вступает к другим, тем крепче и самый основанный на этих отношениях порядок.
Отсюда проистекают прочности права собственности. На этом основании давность. Каково бы ни было происхождение собственности, каким бы путем она ни была приобретена, если она было в течении известного времени связана с волею лица, если она составляла ненарушимое его владение, то она присваивается ему окончательно, и никакая дальнейшие пререкания не допускаются. Иначе никто бы не мог быть уверен в законности своего владения, и все отношения собственности покоились бы на зыбких основаниях. Давность установлена именно вследствие того, что прочность собственности составляет первую потребность гражданского быта.
Наоборот, все что колеблет собственность, подрывает самые основы гражданского порядка. Политические революции далеко не имеют такого значения. Они касаются только вершины, оставляя ненарушимыми все бесчисленные нити, связывающая людей в их частных отношениях. Но как скоро дело касается собственности, так все колеблется, так человек не может уже быть уверенным ни в чем, так он чувствует, что посягают на весь его личный мир, на его свободу, на его деятельность, на его семью, на все, что ему дорого, на его прошедшее и будущее. Разлагаются первоначальные элементы общественного быта; все бесчисленные отношения, связывающие людей, разом порываются. Оттого общество трепещет за самое свое существование, как скоро поднимается такого рода вопрос.
Из этого можно видеть, какой страшный вред приносят социалистические учения, подрывающая основания собственности. Понятно еще, что фанатики, шарлатаны, кривотолки, софисты, взывая к страстям народных масс, стараются увлечь их за собою. Но когда так называемые социалисты кафедры, ученые люди, назначенные правительством профессора университетов, проповедуют те же учения или слабодушно вступают с ними в компромиссы, внося смуту в умы, колебля самые твердые и неоспоримые начала общественного быта, то это указывают уже на глубокое умственное растление современного общества. Нужна вся ветреность, отличающая умственное движение нашего времени, чтобы сделалось возможным такого рода явление. Но если современная наука оказывается бессильною против явных софизмов, то жизнь всегда будет представлять им самый надежный отпор. Гражданский порядок весь зиждется на праве собственность и без него обойтись не может. Поэтому он всегда противопоставить крепкий оплот всякого рода софистическим теориям и разрушительным стремлениям. За будущность человеческих обществ нечего опасаться: они в своем движении управляются высшими, разумными законами; они идут вперед, а не назад. Софистика же, не смотря на всю свою ярость, никогда не достигнет цели, ибо она разрушается собственным внутренним противоречием.
Изложенными началами разрешается вопрос: к какой области права относится собственность, к частному или к публичному? По видимому, это такой вопрос, который вовсе даже не подлежит спору. Правоведение, как древнее, так и новое, доселе единогласно признавало первое. Тем не менее, социалисты и социал-политики стараются установить иное воззрение. Так, Вагнер утверждает, что и свобода и собственность доселе слишком односторонним образом рассматривались со стороны права, при чем упускались из виду сопряженные с ними обязанности. С признанием же этой оборотной стороны обоих учреждений, говорит он, теряется их исключительно частный характер и они получают характер общественный. Через это собственность выходит из области чисто частного права и подводится под точку зрения права публичного. Она становится тем, чем она должна быть: социал-юридическим учреждением[62].
Тот же взгляд проводится и Иерингом. Как юрист, он не решается прямо сказать, что собственность есть учреждение публичного права; но господствовавшей доселе индивидуалистической теории собственности он противополагает новую, общественную теорию, в силу которой лицо не имеет ничего исключительно для себя, но везде общество является участником, охватывая лицо со всех сторон и регламентируя всю его деятельностью. Если отдельному лицу предоставляется свобода в распоряжении своим имуществом, то это происходит единственно от того, что собственный его интерес побуждает его делать из этого имущества употребление согласное с общественною пользою; в таком случае общество не имеет нужды вмешиваться. Но придет время, говорит Иеринг, когда собственность получит совершенно иной вид, нежели теперь, когда «мнимое право собственника набирать себе сколько угодно благ этого мира будет столь же мало признаваться, как и право древне-римского отца на смерь и жизнь своих детей, или как право войны и уличные грабежи рыцарей. В учении юристов, признающих «священным» право собственности, Иеринг видит только выражение самого ненасытного эгоизма[63].
Этою социал-юридическою теориею личное право собственности явно не устраняется. В таком виде, оно представляет только смутное смешение частного права и публичного. Но так как первое подчиняется собственником является государство. В силу чего же государству может быть приписано подобное право? Вещь приобретена не им, а мною, моею собственною деятельностью, поэтому и распоряжаться ею имею право только я, и никто другой. Нравственный закон может налагать на меня в этом отношении обязанности; но исполнение их зависит от моей воли. Юридический же закон может требовать только, чтобы приобретая и распоряжаясь приобретенным, я не нарушал ни чего права. Всякое дальнейшее вмешательство есть нарушение моей свободы. Сравнение с правыми древне-римского отца семейства и с уличными грабежами рыцарей тут совершенно неуместно и недостойно юриста. Принадлежавшее римскому отцу семейства право жизни и смерти над своими детьми, а равно и грабежи средневековых рыцарей прямо касались чужой личности и чужого права, а потому не могли быть терпимы при высшем развитии гражданственности, между тем как приобретенное моею деятельностью составляет мое достояние и ничье другое. Учение юристов о священном праве собственности есть не выражение ненасытного эгоизма, как утверждает Иеринг, а выражение коренных начал свободы и права. Стремление же подчинить эту область публичному праву должно быть признано ничем не оправданным посягательством на эти начала. Иеринг видит в индивидуалистической теории собственности «последний остаток того нездорового естественно-юридического представления, которое уединяло лицо в себе самом» (стр. 511). То, что он называет нездоровым представлением, ничто инок как разум, свобода и правда, без которых общежитие превращается в хаос смутных сил, где исчезает все человеческое.
Собственность до такой степени принадлежит к области частного права, что самая государственная собственность управляется теми же началами. Есть известный вид государственной собственности, который подчиняется началам публичного права: это – вещи находящиеся в общем употреблении, а потому изъятия из частного обращения. Французское законодательство дает им название публичной собственности (domaine public), в отличие от государственной собственности (domaine de l’Etat), принадлежащей государству по праву частного владельца. Относительно последней, государство приравнивается к частным лицам, и это юридическое начало не является плодом законодательного произвола или случайных исторических обстоятельств; еще менее может оно быть приписано ненасытному эгоизму: нет, это начало вытекает из коренных оснований собственности, из верного понимания глубочайшего ее источника. Этим признается, что собственность, будучи плодом деятельности лица, есть, по существу своему, частное право, а потому она может быть приписана государству только производным путем. Следовательно, государство должно в этом отношении быть приравнено к лицу и следовать началам, вытекающим из личного права, а не наоборот.
Господствующему учению о собственности, как о частном праве, не противоречит то, что она имеет границы. И Вагнер и Иеринг ссылаются на признаваемые всеми законодательствами ограничения в доказательство, что собственность не есть безусловное право лица, а подчиняется общественному началу: «собственности в таком виде, говорит Иеринг, общество не может терпеть и никогда не терпело» (стр. 510). Нет ни малейшего сомнения, что в обществе не может существовать право, которое бы шло наперекор и чужому праву и общественным требованиям, но индивидуалистическая теория собственности никогда и не выставляла такого рода безумных притязаний. Свобода человека в обществе находит свои законные границы, как в чужой свободе, так и в требованиях общества; те же границы находит и вытекающее из свободы право распоряжаться своею собственностью. Я не имею права устроить в своих владениях такую плотину, которая затопляла бы чужую землю; я не имею права возвести дом, который бы отнимал свет у соседа. Иногда я принужден даже предоставить соседу употребление своего имущества, например если он не может пройти к своему владению иначе как через мое. Но из этого не следует, что право распоряжаться моим имуществом принадлежит не мне, а ему. Тоже самое относится и к общественным требованиям. В деревне, я имею право строить дом, как я хочу; в городе, живя с другими, я должен сообразоваться с известными правилами благоустройства. Я не имею права держать у себя нечистоты, которые могут заражать воздух. Но из этого опять не следует, что я не хозяин своего дома, точно также как из того, что мне не позволяют ходить по улиц раздетым, вовсе не следует, что я не хозяин своих действий и не собственник своего платья.
Вопрос сводиться к тому: каков объем права собственности и каковы его границы?
Юристы вообще определяют право собственности, как полную и исключительную власть человека над вещью. Иногда к этому прибавляются оговорки, например у римских юристов: «на сколько это допускает разум права» (quatenus juris ratio patitur), или во французском закон: «лишь бы не делалось употребление воспрещенное законами и уставами» (pourvu qu’on ne fasse pas un usage prohibe pfr les loix et les reglements). В Прусском законодательстве считается законным всякое употребление, которое не нарушает благоприобретенных прав другого или предписанных законом границ. У нас право собственности приписывается тому, кто, приобретши законным путем имуществ, «получил власть, в порядке, установленном гражданскими законами, исключительно независимо от лица постороннего, владеть, пользоваться и распоряжаться оным вечно и потомственно, доколе не передаст сей власти другому» (Св. Зак. Гражд. стр. 420).
Эта полнота права вытекает из самого отношения человека к вещи. Воля человека ограничивается волею других людей, но над вещью она господствует всецело: здесь область, где свобода осуществляется вполне и беспрепятственно. Назначение вещей состоит именно в подчинении их воле человека, и как скоро вещь усвоена, так у нее есть полновластный хозяин, распоряжающийся ею по своему изволению. Этим хозяином может быть единичного лицо, товарищество, или общество, как единое целое: во всяком случае хозяин должен быть, ибо вещь всецело подчиняется воле человека. Теории, ограничивающая полновластие лица, какими бы они ни прикрывались оговорками, в сущности заключаются в себе признание истинным собственником не лица, а целого общества. Но мы видели уже, что подобный взгляд представляет извращение истинных начал права. Если, как доказано выше, личная воля и личная деятельность составляют настоящий источник власти человека над вещью, то лицо есть полновластный ее хозяин, а общество может только требовать, чтобы оно употребляло свою свободу, не нарушая чужого права и общего закона. Таков принцип, вытекающий из самого существа человеческой свободы и ее проявления во внешнем мире.
Высшим выражением этого полновластия лица над вещью является право потребления. Человек не властен над материею; он не может уничтожит ни малейшей ее частички. Но он может придать ей ту или другую форму, и наоборот, он может уничтожить известную форму для удовлетворения своих потребностей. А так как назначение вещи состоит именно в удовлетворении потребностей человека, а человек, как свободное существо, сам судья своих потребностей и сам их удовлетворяет, то право потребления составляет необходимую принадлежность права собственности. Одна природа может положить ему границы.
В праве потребления заключается право пользования, как меньше в большем. Оно прилагается и там, где право потребления не находит себе приложения. Пользование может состоять или в употреблении вещи непосредственно на свои потребности, или в употреблении ее, как средства, для удовлетворения будущих потребностей. И то и другое зависит исключительно от воли хозяина. Как разумное существо, человек предвидит будущее, сам приготавливает себе средства для этого будущего и распоряжается присвоенными ему вещами сообразно с этою целью.
Из этого можно видеть всю несостоятельность попытки социалистов кафедры отличить право собственности на предметы потребления от права собственности на орудия производства. Когда Вагнер говорит, что из природы человека можно вывести разве только первое, а никак не последнее (Grundl. стр. 448), то подобное признание заключает в себе отрицание коренных свойств человеческой личности, ибо природа человека состоит не в одном потреблении окружающих его материальных вещей, но и в приготовлении вещей для будущего потребления. Когда же он это разделение выводит из того, что право собственности должно различаться по экономической цели (стр. 449), то и в этом можно видеть только полное извращение понятий, ибо употребление вещи для той или другой экономической цели зависит от того лица, которое имеет право ею располагать, следовательно право собственности должно предшествовать. Приписывать человеку право потреблять вещи и отрицать у него право обращать ее в орудие производства есть не только посягательство на человеческую свободу и отрицание большее и отрицается меньшее. Если я имею право уничтожить вещь для своих потребностей, то почему же я не имею права сделать из нее орудие?
Наконец, в праве собственности заключается и право отчуждения. Если я хозяин вещи, если я имею право употреблять ее на свою пользу, то я имею право и передать ее другому, предоставить ему те же права, какими я пользуюсь сам.
Все эти права принадлежат мне, как частному лицу. Я пользуюсь ими по своему усмотрению, никому не давая в том отчета, ибо это – область моей личной свободы. Никаких обязанностей с правом собственности, как таковым, не сопряжено. То, что Вагнер называет оборотною стороною права собственности, не существует ни юридически, ни фактически. Это ничто иное как фантастическое представление, возникшее из смешения юридических начал с нравственными. Можно говорить о том, что богатство налагает на человека обязанности, но не надобно завывать, что это – обязанности нравственные, исполнение которых предоставляется свободной воле лица. Человек имеет и юридические обязанности, но он проистекают не из права собственности, а из других начал. Собственность же есть область, предоставленная свободе лица; здесь человек действует исключительно по собственному усмотрению. Он может, по выражению римских юристов, не только пользоваться, но и злоупотреблять своим правом (jus utendi et abutendi). Нравственно это не одобряется, но юридически против этого ничего нельзя сказать, ибо лицо действует в силу своей свободы, в пределах, предоставленных ему законом. Видеть в праве злоупотреблять собственностью нечто чудовищное, как делает Прудон, значит опять смешивать нравственные начала с юридическими. Где нет права злоупотреблять, там нет и свободы, ибо тогда человек действует уже не по своему усмотрению, а по чужой указка. Юридическое начало имеет именно в виду ограждение человеческой свободы. С этою целью определяется область свободы каждого, и устанавливаются границы, в которых человек может действовать по своему изволению, никому не давая в том отчета. Такова собственность.
Эта полнота права не всегда однако является так твою в действительности. Право собственности есть юридическое начало, из которого истекает и к которому возвращается всякое вещное право, но осуществляясь в общежитии, оно подвергается многообразным ограничения и видоизменениям вследствие взаимодействия человеческих воль. При взаимной связи, как людей, так и вещей, область отмежеванная каждому не может составлять совершенно уединенный мир, в который не проникает никто посторонний. Эти области неизбежно захватывают друг друга. Отсюда возникает целая система перекрещивающихся юридических отношений, в основании которых лежит право собственности, образуя тысячи самостоятельных центров, в большей или меньшей степени подверженных чужому влиянию.
Мы уже указывали выше на те необходимые ограничения, которые вытекают из самых физических отношений собственности, на право прохода через чужую землю, на запрещение поднимать воду на мельнице или воздвигать на своей земле здания, отнимающая у другого свет, воздух или вид. Эти сервитуты образуют так называемое право на чужую вещь (jus in re aliena). Вещь все-таки считается чужою, но полновластие хозяина стесняется в силу права собственности соседей. Иначе и не может быть: там, где собственность одного сталкивается с собственностью другого, там каждое отдельное лицо не может иметь притязания на такое полновластное распоряжение своим имуществом, которым бы нарушалось чужое право. Необходимость взаимного ограничения вытекает из самого существа эти отношений.
Такие же ограничения возникают и из воли отдельных лиц. Если собственник имеет право всецело отчуждать принадлежащую ему вещь, то оно может предоставить другому и некоторую часть своих прав. Он может, например, временно одеть вещь в чужое пользование, либо за известное вознаграждение. В таком случае он не имеет уже права распоряжаться ею по своему изволению. Однако право собственности этим не уничтожается, точно также как не уничтожается свобода лица через то, что оно предоставляет другому права, как юридическую возможность, и эта возможность переходит в действительность, как скоро прекращается чужое право. Поэтому право пользования, по существу своему, имеет временный характер. Срок может быть весьма продолжительный: в римском эмфитевзисе он продолжался 99 лет; но так как по истечении этого времени вещь все таки возвращается первоначальному собственнику, то полнота права остается за последним, а пользователь является не более как временным владельцем. Если же пользование предоставляется бессрочное, то оно чем самым переходит в право собственности. Вследствие этого, западные юристы приписывали право собственности на землю крестьянам, которые пользовались ею потомственно. Но так как, вместе с тем, признавалось и право собственности верховного владельца, который продолжал получать за землю известные повинности, то отсюда образовалось двоякое право собственности на одну и туже землю. Юристы одну собственность называли прямою (dominium directum), другую полезною (dominium utile). Такое разделение находило себе оправдание в том, что в средние века с правом собственности соединялось и политическое право, вследствие чего прямая собственность имела характер более политический, а полезная чисто экономический. Но с гражданским понятием собственности такого рода отношение несовместно; поэтому оно должно было исчезнуть с прекращением того политического быта, которым оно вызывалось. В сущности, прямая собственность состояла только в праве на известные повинности. Чтобы развязать эти отношения и утвердить право собственности на истинных основаниях, надобно было предоставить потомственному пользователю право выкупить лежащие на его земле повинности. Это и было сделано новыми законодательствами. Полезная собственность через это превратилась в полную собственность.
Кроме отношений к другим лицам, отдельное лицо имеет отношения к обществу, как целому, и эти отношения, в свою очередь, не могут не отражаться на собственности. Отсюда новые ограничения и новые столкновения прав.
Прежде всего, тут являются полицейские ограничения. Человеческое общежитие влечет за собою известные требования безопасности, здоровья, благоустройства и благочиния, с которыми отдельное лицо обязано сообразоваться. Никто не имеет права, ни со своим лицом, ни с своим имуществом, делать то, что противоречит этим требованиям. Это разумеется само собою, и это имеется в виду законодательствами, которые воспрещают делать из собственности употребление, нарушающее законы. Нарушения права собственности тут нет никакого, ибо полновластие лица над вещью, вытекая из его свободы, не простирается далее этой свободы, свобода же лица ограничивается, как чужим правом, так и общественными требованиями.
Гораздо более сомнительными представляются те ограничения, которые устанавливаются во имя экономических интересов общества. В прежнее время, под влиянием цехового устройства и меркантильной системы, все промышленное производство регламентировалось до мельчайших подробностей. Этим, без сомнения, в значительной степени стеснялось право распоряжаться по усмотрению своим имуществом и своими средствами. Ныне большая часть этих ограничений, которые могли оправдываться, как способ воспитания малолетнего общества, отменена. Однако же и теперь есть отрасли промышленности, которые, по своему особому характеру, подвергаются значительным стеснением. Таково, например, лесоводство. Во многих государствах Западной Европы лесовладельцам воспрещается уничтожать леса без разрешения правительства и предписывается ведение правильного лесного хозяйства. Эти меры вызываются потребностью охранения лесов, не только в видах сохранения лесного капитала, но и вследствие влияния лесов на климатические условия и на удержание влаги в почве. Частный интерес, как дознано опытом, не удовлетворяет этой потребности, ибо он обыкновенно предпочитает ближайшую выгоду отдаленной. Тем не менее, эти меры представляют весьма значительное стеснение права собственности, а потому на них нельзя смотреть, как на нормальное положение вещей. Если экономические интересы общества требуют сохранения известного количества лесов, а частная промышленность не удовлетворяет этой потребности, то естественный исход состоит в том, чтобы государство имело их достаточное количество в своем владении, а частное хозяйство было бы предоставлено свободе. Пока этого нет, можно прибегнуть к означенным мерам, но в них всегда следует видеть только временное зло.
Во всех этих случаях, не смотря на стеснение собственника в распоряжении своим имуществом, самое право собственности, с экономической стороны, остается неприкосновенным, ибо казна ничего себе не берет: весь доход предоставляется владельцу. Но государство несомненно имеет право требовать себе известную долю частного имущества на удовлетворение общественных потребностей, и каждый гражданин, как таковой, обязан нести эту повинность. Отсюда новые стеснения собственности. У лица не только отнимается часть приобретенного им имущества, но по необходимости установляется надзор за остальным. Подати взимаются соразмерно с средствами каждого, а для этого надобно определить количество этих средств. Если налог лежит на известной отрасли промышленности и берется с произведений, то необходим надзор за самым производством и обязанное установление таких способов производства, которые делали бы контроль верным и удобным. Иногда правительство берет даже целую отрасль промышленности в исключительное свое ведение и делает из нее монополию казны.
Однако и в этих правах государства и в проистекающих из них стеснениях невозможно видеть нарушения права собственности, которое вверяется общественном власти и требует совокупных средств. Где люди имеют общие интересы, там необходимо, чтобы они частью своего имущества жертвовали для удовлетворения этих интересов. Собственность казны является здесь уже производною; она образуется из собственности частных лиц, в силу их совокупных интересов и гражданских обязанностей. Нарушением права собственности податные обязанности могли бы сделаться лишь в том случае, если бы правительство обратило свое право в орудие имущественного уравнения, чего требуют социал-политики, между прочим и Вагнер (Grundl. стр. 135). Такого рода податная система ничто иное как замаскированная конфискация.
Наконец, может случиться, что вещь, находящаяся в частной собственности, требуется для общественных нужд. И тут право собственности должно уступить, ибо личная свобода подчиняется общественным требованиям. Но со своей стороны, государство обязано признать частное право: оно делает это, давая собственнику справедливое вознаграждение. Этим способом разрешается столкновение лица с обществом: приобретенное право сохраняется в своей ценности, а общество приобретает нужную ему вещь. Поэтому нельзя видеть непримиримого противоречия между правом собственности и принудительным отчуждением, как делает Вагнер, который пользуется этим для доказательства, что право собственности имеет не только частное, но и социал-юридическое значение (Grundl. стр. 694). Конечно, если мы, вместе с Вагнером, скажем, что вознаграждение есть дело второстепенное, которое в понятие о принудительном отчуждении не входит (стр. 689, пр.), то противоречие с правом собственности будет полное. Но в таком случае принудительное отчуждение ничем не отличается от конфискации. Между тем, законодательства, безусловно воспрещающие конфискацию, как несправедливое и насильственное посягательство на право собственности, все допускают принудительное отчуждение, как необходимое требование общественного быта. Разница между тем и другим заключается именно в том, что в одном случае непременно требуется вознаграждение, а в другом случае оно устраняется, то есть в одном случае право собственности признается, а в другом оно отрицается. И признается оно именно как частное, а отнюдь не как мифическое социальное право. Вследствие этого, вознаграждение является непременным юридическим требованием, которое обставляется всевозможными гарантиями правомерного решения. Из того, что частное право, при столкновении с государственным, уступает последнему, отнюдь не следует, чтобы само частное право было государственным. Такого рода логика может иметь ход разве только в социал-политике. Напротив, как необходимость уступки, так и требование вознаграждения доказывают, что это – право частное. И если, в то самое время, как при случайном столкновении с общею пользою от него требуется уступка, оно признается и уважается государством, то этим доказывается; что оно составляет норму, а принудительное отчуждение исключение, и притом исключение подтверждающее правило, ибо оно признает норму в то самое время, как оно отрицает частное ее приложение. Поэтому, когда Вагнер восстает против «старой (?!?) точки зрения частного права», которое в неприкосновенности частной собственности видит правило, а в принудительном отчуждении уклонение (стр. 702, прим.), то этим обнаруживается только, что социал-политическая точка зрения ставит все юридические понятия вверх дном и тем подрывает коренные основы гражданского быта.
В результате, мы должны сказать, что право собственности есть коренное юридическое начало, вытекающее из человеческой свободы и устанавливающее полновластие лица над вещью. Это начало, осуществляясь в действительности, подвергается делению и ограничениям, как вследствие взаимных отношений людей, так и вследствие отношений лица к обществу. Но оно всегда составляет правило и норму, к которой все окончательно приводится; остальное оправдывается только как исключение. Поэтому вторжение государства в область собственности и стеснение права хозяина распоряжаться своим имуществом всегда должно рассматриваться как зло, которое по возможности должно быть устранено. Посягательство же со стороны государства на право собственности, иначе как в случае нужды и за справедливое вознаграждение, всегда есть насилие и неправда.
Против этого воззрения возражают, что оно представляет «априорное, абстрактно-абсолютное формулирование юридического понятия», которое уже в принципе несостоятельно, ибо оно не обращает внимания на различные виды собственности и на различное их экономическое значение в человеческих обществах. Собственность, говорят, есть историческая, а не безусловно-необходимая категория; поэтому только путем наблюдения мы можем определить и ее границы и ее последствия[64].
Что различные виды собственности имеют различное экономическое и политическое значение в обществе, это не подлежит сомнению; об этом будет речь впоследствии. Но для того чтобы знать, каковы могут быть приложения известного начала, надобно знать, в чем состоит это начало, откуда оно происходит и какие из него вытекают требования? Иначе мы получим ряд частных определений, в которых не будет ничего общего. Если не следует говорить о праве собственности вообще, то права собственности вовсе не будет: останутся только отдельные, отличные друг от друга учреждения. Как же скоро мы признаем существование права собственности, как юридического начала, так, для исследования этого начала, мы должны отвлечься от всяких посторонних, экономических, политических и иных соображений, которые могут видоизменить осуществление его в действительности. Это требует логикою, и на этом основана метода всех опытных наук. Когда естествоиспытатель хочет исследовать известное явление, он старается устранить все посторонние влияния, что получить явление в его чистоте. Этого требует, с другой стороны, и самое отношение этих элементов в жизни. Сам Вагнер признает, что экономический порядок зависит от юридического; утверждать после этого, что юридический порядок, в свою очередь, должен определяться экономическими отношениями, значит вращаться в круге. Юридический порядок, составляющий твердое основание всего гражданского быта, имеет свои собственные начала, свою логику и свои требования. В нем есть учреждения двоякого рода: одни носящие на себе временный и местный характер, другие имеющие значения постоянное и всеобщее, одни относительные, другие абсолютным. К которому из этих разрядов принадлежит право собственности? Чтобы решить этот вопрос. Надобно отрешиться от временных и местных условий и показать связь собственности с неизменною природою человека, то есть, надобно идти именно тем умозрительным путем, который отвергается возражателями. И если мы в состоянии доказать, что самое начало и вытекающие из него требования оправдываются умозрительно, то эти требования будут иметь значение для всякого времени и места, ибо они представляют не только то, что есть, но и то, что должно быть. Опытные данные могут видоизменить или задержать их приложение, но не в состоянии их поколебать. Не смотря на историко-юридическую категорию рабства, человек, во имя своей разумно-нравственной природы, всегда может требовать признания своей свободы. Точно также, во имя свободы и справедливости, он всегда может требовать, чтобы его признали полным хозяином того, что он приобрел законным путем. Посягательство на собственность всегда и везде будет посягательством на свободу и нарушением правды.
Таким образом, отрицание отвлеченно-юридической теории собственности во имя опытных данных само по себе не имеет силы.
Но дело в том, что противоречия между умозрительною теориею и тем, что представляет опыт, вовсе не существует. Напротив, отвлеченно-юридическое начало представляет именно то, что развивается в истории и что существует в действительности Социалистические же и социал-политические теории собственности, отрицая логику, вместе с тем отрицают и то, что дается нам опытом. Когда говорится об умозрительном начале, то оно отвергается во имя опыта, когда же говорится о том, что есть, то последнее отвергается во имя того, что должно быть. Такое противоречие само обличает.
Действительная история представляет постепенное развитие того самого начала, которое выведено умозрением, как неотъемлемая принадлежность человеческой природы. Полная и свободная собственность составляет не преходящую историческую категорию, порожденную современным индивидуализмом, а плод всего предшествующего развития человечества. В начале, как мы уже заметили выше, человек не сознает себя свободным лицом; он погружен в общую субстанцию. Окружающая его сфера есть образовавшаяся путем нарождения семья, или, в более обширном значении, род. Поэтому, первоначальная собственность - родовая. С образованием теократических государств, к этому присоединяются новые начала. В силу религиозных понятий, земля и все, что на ней находится, считается достоянием Божества или его наместника. С другой стороны, право завоевания делает верховным собственником страны военачальника, который, однако, сам получает теократическое освящение. Наконец, с развитием государственного порядка, самые роды приобретают политическое значение, и это сообщает политический характер и их имуществу. Как уже было замечено выше, в древности частное право подчиняется государственному. Не смотря однако на этот общий характер древней жизни, личное начало берет свое и разлагает окружающую его субстанцию. В приложении к собственности, этот процесс обнаруживается уже на Востоке, где теократическая начала доселе сохраняются в полной силе. Разительный пример представляет в этом отношении классическая страна неподвижности, Китай. Первоначально, единственным собственником земли был император, как сын Неба. Он раздавал участки, в виде ленов, членам своего дома и государственным сановника, а последние, в свою очередь, раздавали их другим. Каждой семье был предоставлен известный участок, который навсегда должен был оставаться неизменным. Две тысячи лет держался этот порядок, но наконец принуждены были от него отступить, ибо он не удовлетворял ни потребностям владельцев, ни нуждам государства. Каждому предоставлено было право обрабатывать пустопорожние земли обращать их в свою собственность. При постоянных смутах, которым в то время подвержена была Китайская Империя, этот новый строй, с течением времени, привел к значительному неравенству, к объединению низшего народонаселения и к сосредоточению земель в руках богатых землевладельцев. Тогда наступила реакция. Императоры пытались восстановить прежний порядок. Учинялись новые переделы; каждому домовладельцу приписывались участки, в различном размере, частью в собственность, частью в пользование. Однако и эти постановления не могла и удержаться. Свободное передвижение собственности взяло перевес, и правительство окончательно принуждено было предоставить вещи их собственному течению. Теперь уже более тысячи лет в Китае господствует полная частная собственность[65].
Еще быстрее совершился этот процесс там, где он не задерживался теократическим характером государственного строя. И в Греции и в Риме родовое владение составляло первоначальную основу государственного быта. Вследствие этого, внимание законодателя было направлено на его охранение. Нигде, в этом отношении, не были приняты такие строгие меры как в Спарте. Земля считалась собственностью государства. Лучшая ее часть была разделена на 9000 жребиев, которые распределены были между гражданами и переходили нераздельно от поколения к поколению Всякие продажи и сделки были воспрещены. Самые рабы, которые обрабатывали земли, принадлежали государству и отдавались гражданам, сообразно с их потребностями, во временное владение. Все здесь было рассчитано на то, чтобы гражданин имел возможность всецело жить для государства, без всякой заботы о своих частных делах. Однако и этот порядок оказался бессильным против естественного хода вещей. И в Спарте личное начало взяло вверх; земли перешли в немногие руки; образовалась противоположность богатых и бедных, а вслед затем возникли внутренние междоусобия, которые привели республику к падению. Тот же процесс повторился и в других греческих государствах.
В Риме, начало полной и свободной собственности окончательно восторжествовало и было возведено в коренное юридическое правило. Всякие стеснения были несовместны с тем полновластием, которое во всех сферах присваивалось римскому гражданину. Римское право сохранило это начало и для нового времени.
Но если в древности уже развилось право собственности, как полновластие лица над вещью, то здесь недоставало другого начала, которое, как мы видели, составляет самостоятельный источник собственности, начала, которое дает ей жизнь и нравственное значение, а вместе с тем не дозволяет Ий с вещи распространяться на лице. Именно, свободы труда. Собственность в древности поддерживалась рабством; приобретенное трудом раба становилось достоянием господина. Отсюда скопление земель в руках рабовладельцев, несметные богатства одних и обеднение других; отсюда и постоянные распри между богатыми и бедными. Только к концу Римской Империи, с заменою рабства колонатом, является начало нового порядка вещей. Земли начинают обрабатывать оседлыми поселенцами, прикрепленными к почве. Труд еще не свободен, но он получает уже точку опоры, исходя от которой он постепенно расширяет свои права и наконец перетягивает на свою сторону самую собственность.
Водворение этого нового порядка служит переходом к средним векам. Здесь право собственности вступает в новую эру и получает обширнейшие развитие. Между тем как в древности оно подчинялось государственному праву, в средние века, напротив, оно поглощает в себе государственное право. Общественная власть становится предметом частной собственности и сливается с последнею, Но через это собственность опять теряет свою свободу; расширяясь безмерно, она сама себя опутывает со всех сторон. Правитель является вместе и собственником, вследствие чего его имущественные права стесняются требованиями общественного порядка, а право собственности подчиненных не может получить надлежащего развития. Отсюда и распадение собственности на две категории, которые ограничивают и стесняют друг друга. Верховному собственнику принадлежит прямая собственность, с которою связано политическое право; подчиненному собственнику принадлежит полезная собственность (dominium utile), которая является выражением впервые выступающего экономического начала, труда, но лишена свободы.
Такое смешение частного права и публичного, противоречащее существу обоих, неизбежно должно было вызвать реакцию; и точно, она наступает в новое время. С одной стороны, новое государство, развиваясь, мало по малу притягивает к себе вотчинные права, сопряженные с властью Сначала из этого образуются регалии, которые, в свою очередь, значительно стесняют право собственности. Но затем происходит большее и большее разграничение обеих сфер. У собственности отнимается то, что ей не принадлежит, область государственных отношений, но зато, с другой стороны, ей возвращается принадлежащая ей свобода. Частные права, которые вследствие смешения их с публичным правом, входили в круг регалий, присваиваются частным лицам; а со своей стороны, подчиненная собственность, посредством выкупа, превращается в полную собственность. Таким образом, в новое время установился гражданский строй, неизвестный ни древнему миру. Ни средним векам, но составляющий результат всего предшествующего исторического развития, именно: свободная собственность при свободном труде. Формально-юридически, современное право собственности представляет возвращение к римскому началу; но с освобождением труда, это начало получает новое значении. Приобретенное трудом не становиться уже достоянием другого лица, но сохраняется тому, кто трудился. Отныне право собственности управляется началом справедливости.
Спрашивается: есть ли этот порядок окончательный результат истории, или мы должны ожидать нового поворота и новых стеснений права собственности?
Признать последнее значило бы заразить отказаться и от требований разума и от всех плодов исторического развития. Если, как доказано выше, идеалом человеческого общежития может быть только расширение, а не подавление свободы, то в будущем мы можем ожидать не стеснения, а напротив, утверждения и расширения права собственности. Чистый индивидуализм, без сомнения, не есть окончательный результат истории. Можно полагать, что будущее принесет нам и большую крепость частных союзов и развитие деятельности государства в принадлежащей ему сфере; но все это может совершиться только на почве свободы. Область, присвоенная свободе, ее точка опоры во внешнем мире, должна оставаться неприкосновенною. Свободная собственность при свободном труде составляет поэтому идеал всякого гражданского быта. Посягать на эти начала значит подрывать свободу в самом ее корне, уничтожать фундамент великого здания, воздвигнутого человечеством. К этим попыткам можно приложить сравнение, употребленное Монтескье в отношении к деспотизму. Когда дикие хотят сорвать плод с древа, они рубят дерево и срывают плод: таково изображение социализма и легкомысленной его служанки, социаль-политики.
По учению Канта, свобода есть умозрительное начало, которые управляется чистыми законами разума. В приложении к внешним действиям человека, этот закон есть право, которым определяются условия совместного существования свободы различных разумных существ. В договоре этих условия устанавливаются соглашением сторон. Отсюда возникает отношение юридическое, следовательно умственное, независимое от условий пространства и времени, а потому постоянно обязательное. Таким образом, обязательная сила договоров составляет необходимое требование практического разума, требование, вытекающее из самого его существа и не подлежащее дальнейшим доказательствам (Rechtslehre § 19).
Этот вывод ставит вопрос на настоящую почву. Им равно удовлетворяют и субъективные требования свободы и объективные требования закона. В школе Канта и те и другие получили дальнейшее развитие. Субъективная сторона весьма хорошо формулирована Роттеком. Область свободы каждого лица, говорит он, замкнута для всех других, но волею самого лица в нее может быть открыт доступ. Я могу дать другому право на свое действие, а раз я дал обещание и тем связал свое действие с свободою другого, я обязан обещание исполнить, ибо иначе я нарушаю чужую свободу (Vernunftrecht, §§ 27,28).
Против этого не имеет силы возражение, которое делает Аренс, что право не переносится на другое лицо одним обещанием, а только исполнением, прежде же исполнения ничего не перенесено, а потому воля остается свободною (Naturrecht § 82). Аренс видит в этом доказательство, что из субъективной воли нельзя вывести объективное отношение. Но его возражение основано на смешении юридического отношения с эмпирическим. С юридической точки зрения, договором право уже перенесено на другое лицо; исполнение же договора есть осуществление в реальном мире установленного уже идеального отношения. На это именно указал Гегель, который ясно формулировал объективную сторону договора. Договор, говорит он, не есть просто выражение чего бы то ни было; он содержит в себе состоявшую совокупную волю, в которой исчезает произвол субъективной мысли и ее изменений. Этот момент совокупной воли составляет существенное в юридическом значении договора; остающееся же пока владение есть не более как внешняя сторона, которая должна определяться первою Договором я уже отдал известную собственность, а вместе и право произвольно ею распоряжаться; она сделалась уже собственностью другого, а потому я непосредственно обязан к исполнению. В этом, замечает Гегель, заключается различие между простым обещанием и договором. В первом выражается только субъективное определение воли, которое для лица не обязательно, а потому подлежит изменению; в договоре же состоялось уже совокупное решение, субъективное отношение превратилось в объективное (Phil. D. Rechts § 19). Договор, по выражению юристов, составляет закон для сторон, закон, установленный самою свободою, вытекающий из ее автономии, но тем не менее для ее обязательный, ибо им определяется взаимное отношение воль и способ совместного их существования, а это и есть право.
Из этого опять можно видеть, каким верным пониманием юридических отношений руководствовался Гегель, когда он, не смотря на свою чисто идеалистическую точку зрения, полагал существо договора в воле, а не в цели. Этого подводного камня не избегала идеалистическая школа Краузе. Мы видели уже, что Аренс отвергает возможность вывести объективное начало в договоре из субъективного начала свободы. Рассматривая право, как совокупность условий для достижения всех разумных целей человека, Аренс в этих целях видит основание обязательной силы договоров. Как разумное существо, человек полагает себе цели для будущего, а так как для существования их требуется чужое содействие, то он должен иметь возможность рассчитывать на это содействие. Никакой рассчитанный на будущее план действие не был бы возможность рассчитывать на это содействие. Никакой рассчитанный на будущее план действий не был бы возможен, если бы каждый мог по своему произволу отступать от договоров. Следовательно, основание обязательной их след лежит в разумном характере человека и в разумном, сообразном с известным планом исполнение его жизненного назначения (Naturrecht, § 82).
Этот довод, также как и практические соображения Бентама, идет слишком далеко. Если бы потребность устроить свою жизнь по известному плану могла служить достаточным юридическим основанием для вынуждения чужого содействия, то это начало простиралось бы не на одни договоры, но и на всякое другое действие. Для объяснения особенной обязательной силы договоров нужно, следовательно, искать иного основания. Поэтому сам Аренс, когда он говорит об обязательствах вообще, основывается их на совершенно другом начале. «Характер обязательства, говорит он, не заключается. Как часто признают на основании римско-юридического воззрения, в известной власти или в господстве одного лица над волею другого, оно содержит в себе только требование, обращенное к свободной воле, которая прежде всего должна свободно определяться к исполнению своего обязательства и считать себя связанною в договорах нравственно-юридическою связью верности. Поэтому, своим существенным характером, право обязательств есть отношение верности, и при исполнении обязательства важнейший момент заключается в свободной доброй воле обязанного, тогда как необходимым иногда принуждением не всегда достигается исполнение обязательства, а наступает только вознаграждение ущерба» (§ 78).
Но если основание обязательства заключается в верности, то человеческие цели тут ни при чем. Надобно только объяснить, что такое верность, на чем она основана и какие из нее вытекают требования. Но именно этого Аренс не делает, вследствие чего у него оказывается смешение юридических начал с нравственными. Теоретически. Он хочет основать святость договоров на чисто юридическом начале, с устранением нравственности (§ 82); но окончательно все основывается на нравственном сознании и на доброй воле обязанного лица, следовательно на чисто нравственном начале. Очевидно, что подобное основание недостаточно: юридическое начало отличается от нравственного именно тем, что оно принудительно, принуждение же в обязательствах основано не на доброй воле обязанного лица, а на том, что одно лицо имеет право на действие другого, то есть, на устраненном Аренсом римско-юридическом воззрении. Последнее, следовательно, одно выражает собою истинную сущность юридически обязательных отношений.
Такое же смешение нравственных понятий с юридическими мы находим и у Шталя. Но здесь это объясняется основною точкою зрения автора, который весь юридических порядок строит на нравственном начале. Шталь, также как и Аренс, выводит обязательную силу договоров из принадлежащих к самому существу человеческой личности начал свободы и верности. Последняя состоит в неизменности воли на будущее время. Договор основан на обоих, но обязательная сила его заключается в верности, которая есть нравственная идея всех обязательных отношений, как нравственных, так и юридических (Phil. d. Rechts, II, § 55). Шталь уверяет даже, что Кант, думая выводить обязательную силу договоров из свободы, в сущности выводит из верности (§ 56 прим.).
Если под именем верности разуметь постоянство воли, то она без сомнения требуется во всяком договоре; но вопрос состоит в том: в силу чего она требуется? Если во имя нравственного начала, то этого недостаточно: не всякое обещание может быть вынуждено. Обязательная сила договоров, как юридических отношений, основана не на нравственном требовании, а на том, что здесь свобода одного лица связывается с свободою другого. Обязавшись, я не могу изменить своею воли, не нарушив чужой свободы. Только отсюда со стороны другого может возникать требование и сопровождающее его принуждение. Следовательно, единственное определяющее начало здесь – свобода; связью же служит свободное соглашение, устанавливающее отношение свободы одного к свободе другого.
Кроме того, с нравственной точки зрения, неизменность воли тогда только составляет обязанность, когда она служит нравственной цели. Мы возвращаемся к теории Вольфа. Вследствие этого, Шталь видит в свободе и верности только субъективные основания обязательной силы договоров. Сверх того, требуется еще объективное основание, которое состоит в служении высшей цели. Нравственно обязательным, говорит Шталь, договор должен считаться только тогда, когда он служит нравственной цели; юридически обязательным, когда он служит цели юридической, то есть, вытекающим из общественного порядка потребностям оборота, для которых соглашение служит только средством. С этой точки зрения, обязательства не представляются чистым произведением человеческой свободы; это – очерченные уже законном содержания. Таким образом, хотя соглашение воль составляет собственно обязательный момент в договоре, но оно получает силу единственно под условием объективного содержания. К субъективному, формальному моменту, заключающемуся в свободе и верности, присоединяется объективный момент, высшее назначение (?????) договорной связи. Это последнее начало, говорит Шталь, было совершенно упущено из виду прежнею философиею права, которая, вследствие своего отвлеченного и субъективного характера, лишало право одушевляющих его нравственных идей (§ 56).
В этом объяснении обязательной силы договоров мы видим попытку связать субъективное начало с объективным, но попытку неудачную, вследствие смешения нравственной точки зрения с юридическою. Обязательный момент в договоре все таки полагается в субъективном начале, но лишь под условием служения высшей цели. Между тем, никакого служения высшей цели в договоре не требуется. Шталь Смешивает договоры с теми постоянными союзами, в которые человек добровольно вступает, но которых содержание определяется не им; таков, например брак. В дорогах же, касающихся имущественной сферы, как признает и Шталь, не только самое существование их и продолжение зависят от воли сторон, но и содержание определяется соглашением. Оборот, говорит Шталь, требует, чтобы эти отношения «существовали только сообразно с волею сторон»; следовательно, свободная воля составляет единственное определяющее их начало, источник и конец всех договорных отношений. Закон устанавливает только безразличную форму, которая пригодна для всех целей. Купля, наем, заем, одинаково могут служить и потребностям оборота, и целям человеколюбия, и мотовству и разврату. Видеть в этих формальных актах выражение нравственной идеи значит играть словами.
Но из того, что обязательная сила и содержание договора зависят от свободной воли сторон, вовсе не следует, чтобы всякий договор, каково бы ни было его содержание, даже самое пустое и нелепое, сделался через это равно обязательным, как уверяет Шталь. Юридическая свобода имеет свои границы, а в договоре эти границы еще теснее, нежели в личных действиях и в праве собственности, ибо тут требуется содействие власти для принуждения другого лица. Власть, к которой взывают стороны, в праве требовать, чтобы ее призывали для серьезного дела, а не для пустой и праздной прихоти. Юридическая свобода, которая лежит в основании договора, есть свобода разумная. Прихоти предоставляется полный простор, но она не может юридически связывать ни себе, ни другого. Конечно, и за имущественным договором может скрывать чистая прихоть, также как может скрывать безнравственная цель; но ни та, ни другая не составляет содержания договора, которое состоит в имущественной сделке. Закон же ограничивается этим формальным содержанием, не спрашивая о цели, которой оно служит.
Эти возражения имеют силу и против Иеринга, который, сообразно с своею теориею права, пытается договор свести к началу цели, однако не нравственной, а чисто практической. «В виду этой практической необходимости обязательной силы договор, говорит он, едва можно понять, каким образом естественно-правовое учение могло видеть в этом вопросе в высшей степени трудную задачу, для разрешения которой одни напрягали величайшие усилия, а другие отчаивались в возможности разрешения». Иеринг объясняет эти затруднения тем, что философия права, совершенно упуская из виду начало цели и значение обещания для оборота, хотела вывести обязательную силу договоров чисто из природы воли, но не воли, полагающей себе известные цели и избирающей для этого средства, а воли изменчивой, которая в следующий момент забыла, чего она хотела в предыдущий, С этой атомистической, или психологической точки зрения, говорит Иеринг, конечно, невозможно понять, почему тот же самый человек, который сегодня хочет одного, не может завтра хотеть другого; но именно эта точка зрения совершенно ложная, ибо вопрос тут не психологический, а практически-юридический; он заключается не в то, что воля сама по может сделать, а в том, что она должна сделать, если она хочет достигнуть своей цели[66].
Из предыдущего изложения видно, до какой степени справедлив упрек, который Иеринг делает философии права. Только полное незнакомство с учениями философов объясняет подобное суждение. Этим же объясняется и то, что давно известная теория практической пользы, которую мы видели у Юма и у Бентама, выдается за нечто новое, непонятное только, каким образом юрист может эту теорию называть практически-юридическою, тогда как она именно практическими юристами не признается. «Юрист, говорит в другом месте Иеринг, определяет договор, как соглашение двух лиц. С юридической точки зрения это совершенно верно, ибо связующий момент договора лежит в воле. Но для нас, которые во всем этом исследовании имеем в виду не волю, как таковую, а определяющий ее момент, цель, дело принимает иной, и как я полагаю, более поучительный оборот» (стр. 77). Для нас значит для социал-политики; но поучительная здесь только та путаница понятий, которая порождается этою точкою зрения. С одной стороны признается, что юристы правы. Когда они обязывающее начало договора видят в воле, с другой стороны утверждается, что обязательная сила договора заключается вовсе не в воле, а в цели. Вопрос, говорит Иеринг, «заключается не в том, что воля может делать, а в том, что она должна делать, если она хочет достигнуть в мере своей цели». А если она хочет? Если она находит, что та цель, которую она ставила себе вчера, не соответствует истинным ее интересам? Во имя чего станете вы ее принуждать? Во имя собственной ее цели? Но ведь это нелепо. Каждый сам судья своих целей. Разрешать вопрос таким образом значит просто не понять, в чем дело. Тогда, конечно, приходится удивляться, почему другие находят в нем затруднения.
По видимому, сам Иеринг смутно чувствуют, что с одною практическою целью ничего не поделаешь. Поэтому он практическую цель возводит на степень общественной и исторической цели. «Свою цель, продолжает он, это не значит все, что она, то есть воля, может себе мысленно предположить, даже самое нелепое и бессмысленное, а цель, которая ей положена и ограничена тем миром, в котором она действует, то есть, историческим устройством этого мира. И как нет отвлеченного, вечно себе равного мира, так нет и отвлеченной формулы для обязательной силы договоров; но с изменением мира, то есть, общества и его целей, изменяется и самое договорное право. Отвечать отвлеченно на этот вопрос ничем не лучше, нежели дать отвлеченный ответ на вопрос о наилучшем правлении; и договорное право и государственное устройство суть исторические факты, которые можно понять только в связи с историею. Вследствие того что естественно-правовое учение покинуло твердую почву истории и хотело отвечать на вопрос, исходя из существа атомистической воли, отрешенной от всякого общества и от истории, оно лишило себя возможности решения; утверждало ли оно или отрицало обязательную силу договоров, и то и другое было равно ложно, ибо находилось в резком противоречии с действительным миром, который не может ни безусловно утверждать, ни безусловно отрицать этот вопрос, но может отвечать на него только сообразно с целями, которые он в данное время понимает и преследует» (стр. 265-266).
Мы совершенно недоумеваем, читая эти строки. Что значит цель, которая лицу полагается миром? Значит ли это, что она становится для него обязательною? Тогда возникает вопрос: в силу чего общественная цель, в договорных отношениях, может сделаться обязательною для лица? Этот вопрос имеет чисто теоретическое значение. Помимо всяких исторических данных. Если же, что вероятнее, автор хотел только сказать, что лицу предоставляется на волю преследовать или не преследовать всякие цели, какие существуют в данном обществе. То опять возникает вопрос: в силу чего действия, предоставленные свободе, могут сделаться обязательными? И этот вопрос имеет чисто теоретическое, то есть, безусловно общее значение; он относится ко всяким договорам, каковы бы ни были их цели. Ставить его на историческую почву значит опять не понят, в чем дело.
В доказательство своей теории, Иеринг ссылается на историю римского права, которое, по его уверению, победоносно подтверждает его взгляд. В древнейшем праве, простое обещание не дает права иска: обязательная сила договора основывается единственно на получении от другого какой-нибудь материальной вещи, и в первые времена эта передача должна быть обоюдная. Затем, к этому двустороннему вещному договору присоединяется односторонний вещный, который еще позднее переходит в фиктивное действие; далее признается обязательная сила обоюдного соглашения, а наконец допускается и обязательная сила одностороннего обещания.
Какой же смысл этого процесса? Сам Иеринг объясняет его нам в своем Дух римского права. Он состоит в постепенном отрешении юридического мышления от чувственного элемента. «Чувственность, говорит Иеринг, составляет предшествующую ступень духовности. Всякое первоначальное мышление отдельных лиц и народов погружено в чувственность; дух освобождается от внешнего явления только через то, что он некоторое время был к нему привязан и в нем прошел предварительную школу отвлеченного мышления. Этому естественному закону, который подтверждается во всех областях человеческого мышления и знания, разумеется, подчиняется и право. – Но, спросят, разве самое существо права этому не противоречит? Ведь оно состоит именно в отторжении от конкретного, внешнего явления, в отвлечении; всякое понятие, всякое юридическое положение содержит в себе отвлечение, ничто общее, отрешающееся от особенного. Несомненно; тем не менее и здесь открывается чувственности широкое поприще», с одной стороны в формах, представляющих способы осуществления права, с другой стороны в самом содержании, которое на первых порах неспособно еще отрешиться от материальных явлений. Отсюда материализм и формализм, которые составляют отличительные признаки первобытного права. Но так как эта чувственная оболочка противоречит существу права, то последнее борется с нею и постепенно от нее отрешается, с тем чтобы стать наконец тем, что оно есть в себе самом. «Я думаю, говорит Иеринг, не будет слишком смело утверждать, что право есть та область, в которой человеческий дух, по необходимости, ранее всего возвысился к отвлечению». В римском праве этот процесс особенно очевиден в обязательствах. «ни на коком отношении, говорит Иеринг, спиритуализм позднейшего римского права не обнаруживается до такой степени, как на обязательств. Оно в обе стороны освободилось от вещи: для него не нужно вещественной передачи, ни как основания, ни как предмета обязанности, и новейший оборот действует с этим невидимым объектом также легко и верно, как старый с материальною вещью»[67].
И так, вот смысл исторического развития договорного права. Что этот исторический процесс происходит не в чистой мысли, а в связи с жизнью, под влиянием практических потребностей, в этом нет сомнения; но в чем же проявляется действие этих потребностей? В умножении определений? в указании человеку все новых целей? Ничуть не бывало: в большем и большем расширении свободы. Право удовлетворяет практическим целям, не воспринимая их в себя. Не делая их обязательными, а делая их доступными свободе человека, снимая с последней все стесняющие ее формальные и материальные преграды. И этого оно достигает, развивая собственную свою сущность, отрешаясь от всяких материальных явлений и возвышаясь в область чистого отвлечения. Результатом означенного процесса является определение римских юристов: «договор есть соглашение двух или многих лиц на счет тождественного решения» (Est autem pactio duorum plurermve in idem placitum consensus). В этом определении, как видно, совершенно устранено понятие цели. И когда, развивая это начало, римские юристы приходят наконец к понятию об обязательной силе даже одностороннего обещания, и когда это достигшее полного одухотворения начало переходит и в новые законодательства, и мы читаем, например, во французском Гражданском Кодекс: «обязательство выдать вещь совершенно, в силу одного согласия сторон» (стр. 1138), то должны ли мы эти определения рассматривать, как выражения временной исторической цели, налагаемой обществом на лица? Очевидно, в них нет ничего подобного. Историческое развитие договоров представляет тот же самый процесс, который мы видели в развитии личной свободы и собственности, именно, постепенное расширение свободы, которая скидывает с себя все узы и является наконец владычествующим началом в договорах, также как и в собственности. Отсюда общепринятые постановления: «договоры составляют закон для тех, кот их заключил» (Фр. Гр. Код. Ст. 1134) или: в толковании договоров «надобно исследовать, каково было общее намерение договаривающихся сторон» (стр. 1156). Ссылка Иеринга доказывает, следовательно, совершенно противоположное тому, что он хотел доказать.
Но мы не кончили еще с началом цели. В новейшее время пытаются ввести его в определение договора с чисто юридической точки зрения. Тут уже цель понимается не как высшее нравственное начало, которому лицо обязательно должно служить, и не как практическая потребность данного общества в данное время, а чисто как личный интерес кредитора: цель обязательства состоит в удовлетворении кредитора. Такова теория, которую развивает Гартман в своем сочинении: Обязательство (Die Obligation).
Гартман только отчасти соглашается с мнением Иеринга, который существо всякого субъективного права полагает в цели, а не в воле. В собственности, говорит он, цели остаются вне юридической сферы; по своему понятию, собственность есть чистая, отвлеченная принадлежность вещи. Лицу. Но в обязательстве цель неизбежно входит в самое понятие, ибо всякое обязательство относится к будущему, следовательно к известной цели. Эта цель достигается исполнением; обязательное же действие есть не более как средство, которое поэтому может быть заменено всяким другим (стр. 44, 37).
С этой точки зрения, Гартман восстает против господствующего в правоведении понятия об обязательстве, как праве на действие другого лица. Против этого он приводит, что действие лица тут вовсе не существенно, ибо, в случае неисполнения, кредитор удовлетворяется действием суда. Он может быть удовлетворен даже из никому еще не принадлежащего наследства. Обязательство может также быть разделено между несколькими наследниками, тогда как действие, по существу своему, нераздельно. Из всего этого ясно, заключает Гартман, что дело вовсе не в действии, а в том, что этим действием достигается, именно, в удовлетворении частного интереса кредитора (стр. 33-37). Этим только объясняются и юридические отношения, возникающие из уплаты долга поручителем, именно, уничтожение долга в отношении к главному кредитору и возникновение нового долга в отношении к поручителю Юристы, для объявления этого перехода, прибегают к понятию об уступке права; но такая уступка ничто иное как фикция. Другие, для разрешения этой задачи, принуждены прибегнуть к воле законодателя. Между тем, истинное объяснение заключается в то, что хотя и удовлетворен интерес главного кредитора, но остается неудовлетворенным интерес поручителя, которому, вследствие этого, закон предоставляет право иска против должника (стр. 46-51).
Не за всяким однако заключающимся в обязательстве частным интересом Гартман признает юридический характер. «Под этим, говорит он, не разумеется чисто фактический интерес, которыйтоже, в дальнейшем порядке, лежит в основании обязательства, но которым не определяется содержание юридического его понятия. Иными словами: для существования обязательства юридически безразлична судьба особых дальнейших практических целей, которые кредитор имел в виду при установлении этого индивидуального обязательства. Если, например, обязательство имеет непосредственною юридическою целью доставление вещей с специальною полезностью, то юридический порядок, раз что кредитор воспользовался правом требования, не имеет уже никакого повода контролировать, извлекает ли он субъективно для своих особенных действительных отношений дальнейшую пользу из того, что он получил. Такое исследование и такой контроль заключали бы в себе совершенно невыносимую, неисполнимую и бесполезную систему опеки. Достаточно, если основным обязательства служит интерес, который, по своей общей объективной природе, заслуживает и требует защиты» (стр. 53-54).
И так, мы имеем двоякого рода цели и интересы, связанные с обязательствами, одни – фактические. До которых праву нет дела, другие с юридическим характером, которые правом защищаются. Какая же разница между теми и другими? Сказать, то одни интересы и цели имеют субъективным, пока он касается только одного лица, и становится объективными, как скоро он касается других. Пользование вещью не подлежит юридическим определениям, пока ею пользуется хозяин, но оно становится предметом обязательных отношений, как скорол оно предоставляется другому. В силу чего же фактический интерес переходит в юридический? На это отвечает сам Гартман: надобно чтобы «через особое юридическое основание, вытекающее из частного права (обязывающее действие), цель индивидуализировалась и полагалась, как долженствующая быть достигнутою юридическим порядком» (стр. 117). То есть, вся сила не в цели, а в обязательстве. Вследствие этого, сам Гартман признает, не только что обязывающее действие входит во всякое обязательство (там же), но и то, что оно составляет самую его субстанцию. «Эта субстанция, говорит он, есть только конкретно основанное и каким-нибудь юридичесим способом обеспеченное должное (Soll), обращенное на достижение наперед установленной цели… Этой обязанности должника, продолжает Гартман, соответствует, как необходимое восполнение, более или менее сильная или слабая власть верителя, которая, в своем направлении на данную цель, составляет требование. Должное прежде всего принимает образ обязанности, ибо оно обращается к воле и самоопределению должника. Когда говорят, что лицо обязано, то этим, без сомнения, прежде всего и преимущественно высказывается, что от этого лица ожидают того образа действия, который способен вести к достижению цели обязательства» (стр. 161-162).
Кому же обязан должник? Очевидно кредитору, которому и принадлежит право требовать исполнения обязательства. Но что же все это означает, как не право на действие другого лица, то есть, то самое, что отвергалось Гартманом? Ничего другого в обязательстве и не заключается. При этом вовсе не нужно, чтобы действие было непременно исполнено самим обязанным лицом. Сам Гартман признает, что замена действия малолетнего или сумасшедшего действием опекуна юридически оправдывается (стр. 31); почему же он не допускает замены действия обязанного лица действием власти? Как скоро обязательство не исполнено, так необходимо наступает принуждение со стороны власти. Принуждение может быть обращено на самое лицо должника, например отдачею его в заработки или заключением его в тюрьму, или же, что гораздо проще и одно совместно с свободою, власть налагает руку на его имущество и сама делает то, что обязан был сделать должник, то есть, либо уплачивает долг, либо дает денежное вознаграждение кредитору. Принудительные способы исполнения не изменяют сущности обязательства, которое состоит в праве на действие другого лица; принуждение имеет в виду именно восполнить недостаток этого действия. Тоже самое относится и к уплате долга из наследства. Всего менее понятно, почему с общепринятой точки зрения не может быть допущено разделение обязательства между несколькими наследниками. Нет ни малейшей причины, почему бы действие было признано по существу своему неделимым. Иногда оно, напротив. По самой своей природе, делится на отдельные моменты. Если я например, обязался построить дом или давать уроки, то я никак не могу сделать это в один раз. В других случаях, то или другое может быть выбрано по произволу: если я обязался заплатить сто рублей, то я могу сделать это и вразрез и в несколько приемов. Наконец, относительно уплаты долга поручителем, вовсе не нужно прибегать к понятию об удовлетворении интереса; достаточно понятий о праве и обязанности. Право кредитора погашается уплатою; но обязанность должника не уничтожилась, ибо он не уплатил. Оно обращается только к другому лицу, которое в отношении к кредитору стало на место должника, уплативши долг, а в отношении к должнику становится теперь на место кредитора в силу этой самой уплаты, Основание здесь не интерес, а известное юридическое действие, порождающее права и обязанности.
Таким образом, во всех этих возникающих из обязательств отношениях нет ни малейшей нужды прибегать к понятиям цели и интереса. Это – фактическая область, которая остается вне юридических определении. Интерес и цель тогда только получают юридический характер, когда они становятся правом. Вся задача юридического порядка состоит в удовлетворении права. Интерес должника может быть гораздо значительнее, нежели интерес кредитора; но он не принимается в расчет юридическим законом, ибо право на стороне кредитора. Конечно, если под именем цели разуметь самое исполнение обязательства, то есть, удовлетворение права, то оно, без сомнения, составляет существенный элемент всякого обязательства: обязательство и есть обязательств, потому что оно должно быть исполнено. Это – чисто тавтологическое положение, которого никто не отрицает. Но здесь цель определяется правом, а не наоборот. Если же под именем цели разуметь, как и следует, не это чисто формальное начало, а ту пользу, которую имеют в виду стороны при заключении договора, то она входит в обязательство лишь на столько, на сколько она выражается в установленных волею сторон правах и обязанностях. Сама по себе, цель может даже вовсе не быть выражена. Нередко она состоит не в удовлетворении интереса кредитора, а напротив, в удовлетворении интереса должника. Так например, заем заключается потому, что деньги нужны должнику; со стороны кредитора это может быть просто одолжением. Но должник обязан возвратить деньги, потому что он взял чужое. Таким образом, для определения существующей ему обязанности; цель же может быть нужна только для ближайшего уяснения воли сторон, составляющей источник юридического отношения.
Результат всего предыдущего исследования состоит в том, что договор есть выражение свободы, права и обязанности, составляющая его содержание, устанавливаются и определяются свободною волею лиц. Поэтому всякое свободное лицо, располагающее собою и своими средствами, имеет право заключать договоры по своему усмотрению. Только для неполноправных требуется чужое согласие, ибо в них не предполагается свободная и разумная воля. Малолетние и безумные заменяются опекуном; договоры несовершеннолетних недействительны без согласия попечителя. Там, где женщины признаются неполноправными, и для них требуется утверждение опекуна. Иногда, в видах ограждения имущества детей, устанавливается опека над расточителями. Но все это не более как изъятия из общего порядка. Относительно лиц полноправных, в которых всегда предполагается свободная и разумная воля, свобода договоров составляет коренное юридическое правило, втекающее из самого понятия о свободе лица.
Но если договоры имеют юридическое значение, как выражение свободной воли лиц, то обстоятельства, нарушающие свободу, тем самым уничтожают обязательную силу договоров. Правоведение издавна занималось определением этих отрицательных причин. Таковы насилие, обман, заблуждение. Со времени римских юристов, на этот счет установились более или менее однообразные понятия, хотя в приложении их могут встречаться значительные затруднения.
Насилие и обман суть беззаконные действия чужой воли, вынуждающей обязательство посредством страха или ложного представления. Нет сомнения, что они составляют совершенно основательные причины для уничтожения обязательной силы договоров; но надобно в каждом данном случае доказать, что ими действительно нарушена свобода воли. Поэтому требуется. Чтобы страх был не пустой, а такой, который бы мог быть ощущаем разумным человеком, по учению римских юристов даже человеком. Самым твердым (non vani hominis, sed qui merito et in hominem constantissimum cadat). Требуется. Чтобы был страх настоящего зла, а не будущего, или возможного. Как скоро воля человека признается способною быть источником юридических отношений, так в ней предполагаются известные качества, отсутствие которых вредит человеку, но не может служить поводом к уничтожению приобретенного другим права.
Точно также и относительно обмана, надобно различать настоящий обман от такого преследования собственной выгоды, которое, хотя и клонится к ущербу другого лица, но не посягает на свободное его решение. Римские юристы прямо признавали, что «в цене купли и продажи договаривающимся естественно дозволено обходит друг друга» (in pretio emtionis et venditionis naturaliter licere contrahentibus se circumvenire). Только в конце Империи дозволено было продавцу недвижимого имущества требовать уничтожения договора или доплаты, в случае если бы он продал его ниже половины ходячей цены. Это постановление перешло и в некоторые новые законодательства. Редакторы французского Гражданского Кодекса подводили такого рода договор под понятие об обмане[68]. Но другие законодательства подобного права за продавцом не признают.
Что же касается до заблуждения, то здесь уже причина лежит не в чужой, а в собственной воле. Очевидно однако, что обязательство не может быть признано выражением моей воли, если я хотел не этого, а совсем другого, то есть, если выражение воли не совпадает с действительною волею[69]. Но и тут необходимо, чтобы ошибка была фактическая, чтобы она была доказана, и чтобы она не происходила от моей вины. Иначе никакие обязательства не будут иметь прочности.
Из всего этого видно, что юристы издавна старались определить, на сколько это позволяет самое существо дела, причины, нарушающая свободу человека. Но им не приходило в голову причислять к этим причинам внешние материальные обстоятельства, которые могут побудить человека заключить более или менее невыгодную для него сделку. Договор, как юридическое начало, есть формальная рамка для выражения человеческой воли. Задача законодательства заключается в том, чтобы эта рамка была достаточно широка для вмещения добровольных отношений всякого рода. Но содержание в эту рамку влагается волею сторон, и те побуждения, которыми при этом руководствуются лица, определяются ими самими, а не законом. В этом именно и состоит свобода. Эти побуждения могут быть столь же разнообразны, как разнообразна самая жизнь. Всякий договор заключается в виду известной потребности. Эта потребность может быть больше или меньше; она может состоять в простой прихоти или в гнетущей нужде. До всего этого юридическому закону нет дела; он требует только, чтобы эти обстоятельства взвешивались самим договаривающимся лицом, и чтобы решение вытекало из его собственной, а не из чужой воли. Как скоро эти условия существуют, договор может и должен быть признан свободным, ибо он составляет выражение собственного решения человека.
Между тем, социалисты вопиют, что установляется правом свобода договоров есть свобода мнимая. Они утверждают, что договор рабочего с хозяином не может считаться свободным, так как хозяин, имея собственность, всегда может притеснять рабочего, а последний, под влиянием нужды, принужден согласится на все условия. И не у одних рабочих отрицается свобода. «Торговля, говорит Прудон, существует только между свободными людьми: при иных условиях может быть сделка, совершенная с помощью насилия и обмана, но нет торговли. Свободен человек, который пользуется своим разумом и своими способностями, который не ослеплен страстью, не находится под влиянием страха, не обманут ложным мнением… Крестьянин, нанимающий землю, промышленник, которыйзанимает капиталы, плательщик податей, который платит провозные пошлины, соляной акциз, патентный сбор, личные и имущественные налоги и проч., а также и депутат, который за эти налоги подает свой голос, не имеют ни разумные, ни свободы действия. Враги их суть собственники, капиталисты, правительство. Возвратите людям свободу, осветите их разум, так чтобы они знали смысл своих договоров, и вы увидите, что полнейшее равенство будет царствовать в мене, без всякого внимания к превосходству талантов и знания»[70]. Последнее приводится, как доказательство, что талант должен быть вознагражден единственно по времени работы и не имеет права требовать себе что-нибудь лишнего. Всякий договор, в котором не признается это начало, по мнению Прудона, не свободен. Очевидно, что с этой точки зрения свободными должны считаться только люди, разделяющие мнения Прудона.
Социалисты кафедры и социал-политики повторяют эти возгласы. Юридический порядок, а равно экономическая теория и практика, говорит Адольф Вагнер, в вопросе о распределении народного богатства пробавляются системою свободных договоров. Но это значит не развязать, а разрубить узел, ибо собственность и наследство признаются уже существующими, и эта существующая собственность составляет основание условий, при которых приобретается новая собственность. «Свобода договоров, заключаемых на этом основании, оказывается с самого начала фикциею», ибо доля каждого в этой «системе мнимо-свободных договоров» зависит от всякого рода случайностей.
И так, если я нанимаю, например, повара, то договор несвободен, потому что я владелец дома, может быть даже полученного по наследству, а он имеет только свои руки и свое умение! Когда сорок лет тому назад, Прудон объявил, что собственность есть воровство, это было принято, как и следовало, за парадокс софиста, любившего щеголять громкими фразами. Но теперь уже мы дожили до того, что профессор, занимающий одну из важнейших кафедр в Германии, в учебник, назначенному для руководства юношества, провозглашает, что существование чужой собственности есть рабство и насилие. Мудрено ли, что социализм принял такое ужасающее развитие в Германии? Когда хаос царствует в умах, чего же ожидать в общественно быте?
Но если существование чужой собственности делает свободу мнимою, то в чем же состоит, по мнению Вагнера, истинная свобода? «Личная свобода вообще и свобода договоров в особенности, говорит Вагнер, должна получать содержание, объема, а потому и границы, смотре по потребностям общества» (стр. 305). То есть человек должен преследовать не свои цели, а общественные; он должен не сам решать, что и как ему делать, а следовать предписаниям общества; одним словом, истинная свобода, по мнению Вагнера, состоит в том, что человек из самостоятельного лица становится орудием общества. Все, от мала до велика, должны быть объявлены неполноправными и поставлены под общественную опеку. Нельзя не сказать, что подобное мнение совершенно последовательно: когда в свободе видишь порабощение, то естественно в порабощении видит свободу.
Но при таком взгляде не надобно уже говорит о свободе труда, в том смысле как это слово понимается обыкновенно людьми; ибо свободным трудом называется тот, который основан на свободном договоре. Очевидно, что если свободный договор есть фикция, то и свободного труда на свете не существует. Это и признают последовательные социалисты, которые в существующих договорных отношениях видят только видоизменение рабства. Но Вагнер преспокойно, вслед за экономистами, распространяется о выгодах свободного труда и показывает постепенное его историческое развитие в современных обществах (§ 210-215). Мало того: он признает даже, что при существующем порядке собственности, не только хозяева могут притеснять рабочих, но и наоборот, рабочие могут притеснять хозяев (стр. 547,550), из чего явствует, что существующий порядок собственности не лишает рабочих свободе. Таким образом, все эти громкие фразы о мнимо-свободных договорах оказываются не более как пустою риторикою.
В действительности, цена находящихся в обращении предметов, в том числе и труда, зависит от тысячи разных обстоятельств, вследствие которых она то повышается. То понижается. Купец может быть принужден продать свой товар крайне для себя невыгодно; но это не лишает его свободы, ибо свобода не делает человека независимым от внешних обстоятельств. Такой свободы в действительности не существует. Человек всегда находится в зависимости от окружающего мира; тем не менее, он остается свободным, если он, соображая обстоятельства, взвешивая свои нужды и средства, решает сам, а не другой за него. Свобода состоит в независимости от чужой воли и в праве определяться на основании собственного, внутреннего решения. Если при заключении договора другое лицо ограничивается предложением своих условий, не употребляя против меня ни принуждения, ни обмана, и если притом я знаю, что я делаю это, а не другое, то моя свобода остается ненарушимою, ибо я, со своей стороны, не имею права навязать свои условия другому: это было бы нарушением его свободы.
Всего менее требуется, чтобы имущественное или общественное положение договаривающихся сторон было одинаково, как хотят социалисты кафедры. Подобное требование было бы равносильно уничтожению всех договоров. Люди вступают в обоюдные сделки, именно потому что положение их не одинаковое, и они вследствие того, нуждаются друг в друге. Заем заключается, потому что у одного есть деньги, а у другого их нет; наем, потому что у одного есть дом, а другой ищет квартиры, или у одного есть рабочие руки и умение, а другой нуждается в том и другом. Во всех этих случаях, договор считается состоявшимся, как скоро об воли, каждая на основании своего собственного решения, согласны, под влиянием каких бы условий ни совершилась сделка. Можно пожалеть о человеке, который, под гнетом внешних обстоятельств, принужден продать свое имущество или свой труд за бесценок; но нельзя, иначе как метафорически. Считать его несвободным. Самая невыгодная сделка может быть для него выгоднее, нежели разорение или голодная смерть, и он с радостью может за нее ухватиться. Замена же добровольных сделок общественною опекою есть не водворение, а уничтожение свободы. К этому именно ведут социализм и социал-политика.
И так, все социалистические толки о мнимой свободе договоров при существующем юридическом порядке должны быть признаны пустою декламациею. Свобода состоит в праве располагать собою и своими средствами независимо от чужой воли и чужого авторитета. Это и есть то понятие, которое принято правоведением и проведено в договорном праве. Иного понятия нет и не может быть, ибо оно вытекает их самого существа дела. Поэтому невозможно видеть в существующем договорном праве только временное и случайное явление, историческую категорию, как выражается Адольф Вагнер, подражая Лассалю. Как чистое выражение свободы, существующее договорное право развивалось вместе с свободою и может пасть только вместе с свободою. Выше было доказано, что в будущем следует ожидать расширения, а не стеснения свободы. Всего более это прилагается к договорному праву, ибо священнейшая свобода человека состоит в праве распоряжаться тем, что ему всего ближе, своими действиями и своими средствами. Это и есть основание промышленного оборота.
Против такого взгляда социалисты возражают, что в обороте свобода должна руководствоваться правдою, которая составляет основное юридическое начало; правда же требует, чтобы при обмене равное давалось за равное, так чтобы никто не получал выгоды в ущерб другому. «Торговля, говорит Прудон, означает мену равных ценностей; ибо, если ценности не равны, и обиженная сторона это замечает, она не согласится на обмен, и торговли не будет… Таким образом, во всякой мене заключается нравственная обязанность, чтобы один из договаривающихся ничего не выиграл в ущерб другому; то есть, торговля для того чтобы быть законною и истинною, должна быть изъята от всякого неравенства; это – первое ее условие (Qu’est ce que la propriete, ch. III, § 7).
В чем же состоит равенство обмена? Где тут мерило? По теории Прудона, ценность вещи определяется суммою времени и издержек, на нее потраченных; поэтому, справедливою меною может считаться лишь та, в которой меняются вещи, стоившие одинаковое количество времени и издержек (Там же). Ниже мы разберем эту теорию с экономической стороны и увидим всю ее несостоятельность; здесь мы взглянем на нее с точки зрения юридической.
Точно ли договаривающаяся сторона не согласится на обмен, если она видит, что приобретаемая ею вещь стоила меньше времени и издержек, нежели та, которую она дает в замене? Возьмем сначала покупателя. Чем определяется для него цена, которую он может дать за вещь? Его потребностями и средствами, и в этом судья только он сам, и никто другой. Поэтому, если вещь никому не нужная, или весьма мало нужная, стоила дорого, она не найдет покупателя. Никого нельзя заставить купить вещь по цене, превосходящей то, что он готов за нее дать. Но если продавец сделает уступку, может быть найдется покупатель, и такая сделка не будет нарушением справедливости, ибо справедливою меною можно считать только ту, в которой приобретаемое соответствует потребности приобретающего. Сказать же, как делает Прудон, что цена, устанавливаемая мнением, есть «лож, неправда и воровство», значит признать, что вещь никому не нужная, может иметь громадную цену. Кого же закон заставит ее покупать?
Наоборот, если вещь мне нужна и я имею средства ее купить, я готов дать за нее даже больше того, что она стоила продавцу. «Что стоит алмаз, который был найден на песке? Спрашивает Прудон. Ничего; это не произведение человека. – Что будет он стоить, когда он будет ошлифован и оправлен? – Время и издержки, потраченные на него работникам. – Отчего же он продается так дорого? – Оттого, что люди не свободны». Надобно отвечать, напротив, что он стоит дорого, именно оттого что люди свободны, и каждый волен давать за него то, что хочет, если только у него есть средства. И тут справедливость цены состоит в том, что она соответствует потребности покупателя.
С своей стороны продавец, точно также в силу своей свободы, может просит цену большую или меньшую против стоимости вещи. Когда Прудон утверждает, что он не согласится на сделку, как скоро обмен не равен, то этому противоречит ежедневный опыт. Купец весьма охотно продает за пол цены вещь, вышедшую из употребления, лишь бы она не осталась у него на руках. Скажем ли мы, что в этом случае сделка несправедлива, хотя она удовлетворяет обе стороны? Это значило бы считать справедливость не духовным, а материальным началом, признать, что она относится не к людям, а единственно к вещам. Если бы закон вздумал запрещать подобный обмен, то сделка вовсе не состоится: продавец останется со своим никому не нужным товаром, а покупаешь принужден будет удовлетворять своей потребности иным, более дорогим для него путем. Но предоставьте дело свободе, и сделка состоится к удовольствию обеих сторон. Точно также мы ежедневно видим. Что при упадке цен, вследствие уменьшения спроса или усиленного подвоза, купец продает свой товар в убыток, вместо того чтобы выжидать нового поднятия цен. Относительно товаров, подверженных порче, это даже необходимо. Если бы купец не имел права продавать их по уменьшенной цене, он лишился бы всего. Но и относительно других товаров, он может находить более выгодным выручить деньги и начать новую операцию, нежели сидеть в ожидании неизвестного будущего. И тут расчет зависит исключительно от него и ни от кого другого. Закон, который воспретил бы ему продавать свой товар ниже известной цены, не только бы уничтожил его свободу, но и привел бы его к разорению.
Если же невозможно воспретить купцу продавать в убыток, то столь же невозможно воспретить ему продавать с барышом. Одно восполняется другие, и если он под час терпит убыток, то он вознаграждается себя тем, что он иногда получает чрезвычайный барыш. Это одно, что дает ему возможность вести дело. И тут все зависит от собственного его расчета и от собственной его деятельности. Закон, который не ограждал бы его от убытков, но запрещал бы ему получать чрезвычайный барыш, опять же не только бы уничтожил его свободу, но нарушил бы относительно его всякую справедливость и привел бы его к разорению.
И так, требуемое Прудоном равенство мены, на основании потраченного времени и издержек, не совместно ни с свободою, ни с справедливостью. А как скоро это требование оказывается несостоятельным, так исчезает всякое объективное мерило для определения справедливости сделок. Это признают не только экономисты, но и социалисты кафедры. В особенности это прилагается к договорам рабочих и капиталистов, которыми определяется участие каждого в доход с производства. «Какая доля в производстве, а потому какая вышина заработной платы и какой размер барыша должны принадлежать каждому отдельному классу и каждому лицу в этом классе, говорит Адольф Вагнер, этого нельзя сказать вообще. Во всяком случае, ни одна из этих долей не составляет нечто постоянное». При всем том, Вагнер не соглашается с тем. что справедливость удовлетворяется системою «свободных» договоров. Это значит, по его мнению, отделываться словами; ибо именно при такой системе всего более возможно притеснение одних другими. «Конечно, продолжает он, об этом можно судить только на основании неопределенного мерила справедливой оценки. Но и тут следует сказать, что при всей неверности суждения в отдельном случае, вообще можно установить правильное суждение для средних отношений, и этого достаточно» (Grundleg. стр. 549).
Из чего же могут быть выведены эти средние отношения? Опять же из свободных сделок, ибо иного мерила нет. Из бесчисленного множества сделок, колеблющихся в ту или в другую сторону, вырабатывается наконец средняя, более или менее твердая цифра, которая служит мерилом цены, то есть, отношения существующей потребности к существующему удовлетворению. Это и признают юристы, когда они говорят о справедливой цене: справедливая цена есть ходячая цена[71]. С нею сравниваются уклонения в обе стороны. Однако и эти уклонения далеко не всегда могут быть признаны нарушающими справедливость, ибо обстоятельства могут быть разные, и оценка их должна быть предоставлена свободе. Всякий договор предоставляет борьбу противоположных интересов, борьбу, которая разрешается добровольною сделкою. При отсутствии объективного мерила, каждый естественно тянет на свою сторону. Которая из них возьмет перевес, это зависит от множества разных обстоятельств, судьею которых опять же могут быть только сами лица. Поэтому здесь свободе необходимо должен быть предоставлен значительный простор[72]. Только крайние случаи, то есть, чрезмерные отклонения от ходячей цены могут считаться нарушением справедливости. Таков признанный некоторыми законодательствами ущерб свыше половины. О котором было упомянуто выше. Сюда же относятся и законы о росте, о которых будет речь ниже. Но и эти крайние случаи могут считаться нарушением справедливости только по сравнению с ходячею ценою, которая сама вырабатывается путем свободы. Следовательно, свобода не только составляет источник и закон договорных отношений, но она же дает и единственное возможное для них мерило справедливости. Указывая на средние отношения, Вагнер признает ту самую свободу сделок, которую он отвергает. §
Когда же он при этом ссылается на воззрения времени и народа, и даже на совесть отдельных лиц и общества, (стр. 542), то он этим доказывает только всю шаткость принятых им оснований. Когда вопрос идет о мериле, то есть, о цифрах, непозволительно уходить в туманные общие места. В действительности, воззрения времени и народа выражаются именно в добровольных сделках.
Однако и свобода договоров, как всякая другая свобода, имеет свои границы. Первая граница лежит в ней самой. Человек не имеет права отчуждать собственную свободу. Там, где существует рабство, такое отчуждение может быть признано законным. Однако уже в Риме подобный договор считался недействительным. Но отец семейства мог продать в рабство своих детей; должник продавался за долги. В средние века отдача себя в кабалу, даже с потомством, совершалась беспрепятственно. Господствовавшее в средневековом праве начало ничем не связанной свободы, здесь, как и везде, вело к самоуничтожению. У нас, отдача себя в кабалу была воспрещена в 1781 году, и это был первый признак наступления нового порядка вещей. В современных законодательствах, отчуждение свободы не только безусловно воспрещено, но закон всячески старается оградить свободу человека от условий, могущих ее нарушить.
Основание этих ограничений заключается в том, что свобода, как источник всякого права, не может быть уничтожена тем правом, которое от нее происходит. Свобода составляет самую сущность лица, как источника юридических определений; поэтому она неразрывно связана с ним. Отчуждению же подлежит только то, что подвластно лицу и его свободе, то есть, отдельные его действия и присвоенные ему вещи. Последние могут быть отчуждаемы всецело, не уничтожая свободы лица; но всецелое отчуждение употребления вещи немыслимо, пока лицо удерживает за собою право собственности, ибо через это последнее превратилось бы в призрак. Поэтому здесь устанавливаются ограничения, охраняющие свободу собственности. Точно также и всецелое отчуждение действий повлекло бы за собою уничтожение свободы. И тут, следовательно, необходимы ограничения. Человек волен давать другому право на свои действия. Но только на известный срок, ибо иначе его свобода уничтожается. По истечении срока, он волен опять возобновить договор, продолжая его, пожалуй, до конца жизни, но всегда удерживая за собою возможность прекращения связи. Только этим способом сочетаются сохранение свободы с взаимными обязательствами людей. Этими ограничениями свобода не стесняется, а охраняется.
С другой стороны несомненно, что человек, как свободное лицо, имеет полное право распоряжаться своими действиями по собственному усмотрению. Вследствие этого, он может, сохраняя свою свободу, или безвозмездно делать что-нибудь для другого или выговаривать себе за это известную плату. Наем работника не есть продажа самой рабочей силы, как утверждает Карл Маркс[73]. Рабочая сила всецело остается за работником; он продает только известное ее употребление, обязываясь сделать что-нибудь для другого. И в этом нет ничего «бесчестного», как уверяет Родбертус, который приходит в негодование от того, что работа продается на рынке, как простой товар[74]. Все это опять ничто иное как пустая декламация, которою социалисты, по обыкновению, прикрывают отсутствие мысли. Древние считали бесчестным получать плату за работу, потому что они самую материальную работу признавали бесчестное, а напротив, в высшей степени честное дело, на каком основании можем мы считать бесчестным получать за него вознаграждение? Разве бесчестно делать что-нибудь для другого? Но в таком случае не только весь оборот, но и все человеческие отношения подвергаются осуждению. Всего любопытнее, что к этой декламации прибегают именно те, которые всю ценность произведений определяют положенною в них работою. Продавая свои произведения, работник продает именно свою работу; если это бесчестно, то бесчестны всякие сделки. Работник, нанимающийся в работу, отличается от работника, продающего свои произведения, единственно тем, что первый работает с чужим материалом, а потому не берет вознаграждения за издержанные на покупку материала деньги. Если он работает со своими орудиями, он берет вознаграждение и за труту орудий; если же он приносит только свои руки, он берет вознаграждение единственно за употребленное им время и за свое умение. Все это совершенно просто, ясно и законно. Никаких других определений из человеческой свободы нельзя вывести, и всякое право, которое не хочет вдаваться в чистую бессмыслицу, не может сделать иных постановлений.
Вторую границу свободы договоров составляет чужое право. Договор, нарушающий права третьего лица, тем самым не имеет силы. Таковы, например, договоры заключенные в ущерб кредиторам.
Третью границу составляет общий закон. Если никто не имеет права делать то, что запрещено законом, то без сомнения договоры подобного рода не имеют силы. И тут однако же, также как и в вопросе о границах личной свободы, необходимо различить законы, определяющие отношения отдельных лиц к целому, и законы, определяющие отношения частных лиц между собою. В первых господствующее начало есть общая польза, а потому определение границ свободы зависит исключительно от усмотрения власти. В последних же господствующее начало есть свобода, а потому всякое полагаемое законом стеснение может быть оправдано только как исключение, в виду особенных обстоятельств. После всего сказанного выше, это положение не нуждается в дальнейших доказательствах.
К такого рода исключительным обстоятельствам относится, например, установление монополий. Очевидно, что там, где существует монополия, определение условий и цены не может быть предоставлено свободному соглашению. Если бы правительство, отдавая железную дорогу частной компании, предоставило ей право самой определять условия и цену перевозки. То это значило бы дать ей возможность брать с пассажиров и товароотправителей все, что угодно, не отвечая ни за что. Иногда монополия возникает и в силу фактических обстоятельств, и тем самым вызывается временное вмешательство власти. Тут решение вопроса зависит от данных обстоятельств. А потому безусловного правила установить нельзя; но никогда не надобно забывать, что регламентация промышленных сделок всегда составляет нарушение основного юридического начала. Поэтому она всегда должна считаться не более как исключением, и чем выше гражданский быт, тем менее она может быть допущена.
Иногда государство принуждено бывает вступиться и потому. Что целая масса людей не в состоянии исполнить своих обязательств, не по своей вине, а вследствие политических обстоятельств. Так например война. Прекращая промышленные занятия и торговлю, тем самым лишает людей возможности исполнить свои обязательства. В следствие этого издаются временные законы, отсрочивающие исполнение сделок.
Древние государства, в которых частная свобода менее принималась в расчет, прибегали иногда к более сильным мерам, например к сокращению долгов. Это оправдывалось условиями того времени. Граждане, разоряемые беспрерывными войнами, не могли заняться своими делами; беднейшие входили в неоплатные долги, и при строгости долгового права. Становились рабами кредиторов. С другой стороны, лишившись имущества, они не могли питаться и вольным трудом. Для которого, при существовании рабства, не было места. Таким образом, государство принуждено было брать их интересы в свои руки, и ограждать их от конечного порабощения. В новое время, в замен этого вторжения государства в область частных отношений. Установляется всеобщая свобода, а с другой стороны, от граждан не требуется уже, чтобы они в течении всей своей жизни безвозмездно служили государству. Как свободные люди, они предоставлены самим себе; а это и есть нормальное положение дел, выработанное всем ходом всемирной истории.
Наконец, свобода договоров ограничивается нравственным началом. По общему признанию, договор, заключающий в себе условия противные добрым нравам (contra bonos mores), считается недействительным. Это не означает, что нравственность становится принудительною, чего не возможно было бы допустить. Закон допускает и такие сделки, которые не могут быть одобрены нравственностью, если он не нарушают чужого права; но он не признает их юридически обязательными и отказывается поддерживать их принуждением. Это – дело чистой свободы. А не юридической связи. Так например, женщина свободна отдаваться, кому хочет, за деньги; но она не может обязаться вступить в незаконное сожительство и не в праве взыскивать плату за блуд. Такого рода обязательства не имеют силы.
С другой стороны, требуя. Чтобы условия договора не противоречили нравственности, закон не входит в рассмотрение побуждений договаривающихся лиц. Как бы ни были безнравственны побуждения, закон все таки поддерживает обязательство, если оно юридически правильно. Так например, вынуждение долга богатым кредитором у бедного должника, без сомнения, противоречит нравственным требованиям, но закон, не смотря на то, признает юридическую силу обязательства и вынуждает уплату долга. Нравственная сторона отношения остается здесь вне пределов закона, который ограничивается одною юридическую областью.
Из числа законов ограничивающих свободу сделок во имя нравственных требований, самое видное место занимают законы против чрезмерного роста. Опыт удостоверяет, что ростовщичество весьма часто подает повод к притеснениям и злоупотреблениям. Ростовщики пользуются бедственным положением ближних, для того чтобы разорять их в конец, извлекая для себя чрезмерные выгоды из их стесненных обстоятельств. Отсюда тень, которая во все времена падала на этого рода сделки. В средние века всякая отдача денег взаймы за проценты считалась делом безнравственным Новое время, которое поняло потребности промышленного оборота, пришло в этом отношении к иным воззрениям. Юридически, ссуда за проценты составляет совершенно такую же законную сделку, как и всякий наем: это – плата за пользование ссужаемым предметом. Сперва еще законодательства старались ограничить размер процентов: был установлен предел законного роста. Но в новейшее время и эти ограничения пали: определение высоты процентов было предоставлено ободному соглашению. Нет сомнения однако, что этим открывается полный простор ростовщичеству. Государство принуждено вымогать такой размер процентов, который очевидно объясняется только крайнею нуждою должника, следовательно, оно приходит на помощь безнравственной сделке. Избежать этого можно только установлением такого законного размера процентов, который, удовлетворяя всем потребностям оборота, исключал бы однако обязательства явно притеснительные. И тут нормою для сравнения должен служить ходячий размер, вырабатывающийся из всей массы свободных сделок, при чем необходимо дать простор влиянию изменяющихся обстоятельств. Только крайнее отклонение от нормы может быть признано недействительным.
Против этого возражают, что подобный закон легко обойти; ростовщику стоит только заранее вычесть проценты из ссужаемого капитала. Без сомнения, это возможно; но юридический закон не может иметь в виду уничтожение всех безнравственных сделок. Он отказывает только в своем содействии тем безнравственном условиям, которые обнаруживаются в самом договоре. Как же скоро безнравственное действие выходит из этих пределов, так оно становится недосягаемым для юридического закона. Все, что можно сказать в виду этого легкого обхождения закона, это то, что не стоит устанавливать границу, когда ее так легко обойти. Но тут уже вопрос сводится на точку зрения целесообразности. С правом совместно и то и другое.
Таковы разумные границы свободного соглашения. Идти далее, требовать, чтобы самое содержание договоров определялось законом или утверждалось властью, значит объявить всех граждан несовершеннолетними и поставить их под опеку государства. Утверждать же, что содержание договоров должно определяться не частными интересами, а общественными потребностями, значит заменять личную волю общественною в такой области, которая. По самому существу дела, принадлежит исключительно лицу. Через это человек лишается всякого самостоятельного значения; он становится чистым орудием в руках государства.
Внешним границам договора соответствую внутренние. В пределах законного соглашения, права каждого из договаривающихся лиц ограничиваются правами другой стороны. Поэтому никто, в силу договора, не получает более права. Нежели то, которое дается ему обоюдным соглашением. Договор, как уже было сказано выше, составляет закон для обеих сторон; толкуется же этот закон на основании воли договаривающихся лиц.
Отсюда ясно, что обычная тема социалистов, будто рабочему принадлежит большее право на произведение, нежели то, что он получает в виде заработной платы, противоречит коренному юридическому правилу, на котором зиждутся все договоры в мире и без которого всякие сделки становятся невозможными. Работник имеет право единственно на то, что он себе выговорил; он продал свой труд, или свое участие в производстве, за добровольно установленную плату. Большого никакое право не может ему дать.
Точно также неуместен вопрос: почему. Если труд составляет основание собственности. Произведения труда принадлежать не тем, кто их производит? Просто потому что одни их продали, а другие купили. Кто продал, тот целиком уступил свое право на вещь и получил в замен ее цену, определяемую опять же обоюдным соглашением. Покупщик, уплативши цену, становится на место первоначального обладателя. Вследствие этого, машиною пользуется не тот кто ее делал, а тот, кто ее купил. Все проистекающие из нее выгоды принадлежат последнему. А не первому. Если цена была положена слишком низкая, то на это была воля продавца; он может пенять только сам на себя. Удивительно, что такие элементарные правила приходит повторять; но что делать, если аргументация социалистов идет в разрез с самыми элементарными и всеми признанными человеческими понятиями?
Наконец, в силу того же начала, совершенно несправедливо мнение, будто фермер получает какое бы то ни было право на обрабатываемую им землю. Фермер нанимает землю по добровольному соглашению, а потому имеет только право пользования в пределах этого соглашения. Закон может предоставить ему право требовать возмещения сделанных им затрат: это справедливо, ибо он издергал свое, а не чужое. И тут однако следует поступать с крайнею осторожностью, ибо легко можно нарушить права хозяина. Во всяком случае, закон должен предшествовать соглашению и войти в него, как условие сделки, а не прилагаться к сделкам уже совершенным. Но далее этого закон идти не может, не посягая на право собственности и не разрушая самых оснований договорного права. Если бы правительство вздумало дать фермерам или работникам право выкупать, обязательно для владельца, обрабатываемые ими земли, оно вступило бы на путь социализма. Юридически, подобной меры оправдать нельзя.
Это правило не прилагается однако к выкупу земель крепостными крестьянами при их освобождении. Тут возникает вопрос совершенно иного рода. Крепостные отношения установились не в силу добровольного соглашения, с сохранением свободы обеих сторон, а в силу закона, который одному лицу предоставлял власть над другим. Разрешая эти вековые отношения, закон может признать несогласным ни с справедливостью, ни с государственною пользою дарование крестьянам одной свободы, без всякого права на ту землю, которую они принудительно обрабатывали в течении веков. Компромисс между правами собственника и правами крепостных поселенцев заключается в обязательном для помещика выкуп известной части земли по справедливой оценке. Это не только юридический, но и политический акт, которым знаменуется переход от рабства к свободе. Этот переход может быть более или менее продолжителен; тут могут быть шаги вперед и назад. Но как скоро это совершилось и обе стороны уравнены в правах, так обоюдные отношении могут определяться единственно свободным договором и ничем другим; это – безусловное требование права. В свободном обществе, при равенстве лиц перед законом, даровать нанимателям право выкупа нанимаемых ими земель значить обирать одних в пользу других и обращать договор в чистую ловушку. Никакое правомерное правительство, при нормальном прядке вещей, не может решиться на такой шаг. Провозглашать подобный принцип может только социалистический деспотизм. Но с водворением социалистического деспотизма наступает конец всякой гражданственности, а вместе и свободе человека. В каком виде этот вопрос представляется с экономической точки зрения, мы увидим далее[75].
И так, в договоре, так же как и в собственности, свобода составляет источник и мерило всех юридических отношений. Это не временное только явление. Не порождение современного индивидуализма, а вечное требование права, которое вытекает из самой природы вещей. А потому составляет движущую пружину всего исторического развития, или как выражаются философы. Идею. Развивающуюся в истории человечества. Договор, как мы увидим далее, неприложим к государственным отношениям, где господствует идея целого, владычествующего над частями, но для частных отношений свободных лиц он составляет верховный закон. Вместе с неприкосновенностью собственности, ненарушимость договоров образует непоколебимо основание всякого свободного и образованного гражданского быта.
Вопрос тут более исторический, нежели юридический. Англичане никогда завоевали Ирландию и присвоили себе значительную часть земель; Ирландцы же искони смотрели на эти земли, как на свою собственность. Отсюда агитация против ландлордов, которая сделала наконец их положение невозможным. Только в одной из провинции Ирландии, в Ульстере. Где жизнью было выработано более прочное фермерское право, сохранялось спокойствие. Английские государственные люди ухватились за это практическое средство выйти из затруднения и путем общего законодательства распространили Ульстерстое право на всю Ирландию. Можно однако сомневаться, чтобы эта революционная мера. Вызванная отчаянным положением дел, способна была умиротворить страну. Агитация против ландлордов есть, в сущности, агитация против Англичан. Ниже мы возвратимся к этому вопросу.