ГЛАВА 1 РУССКИЙ ЯЗЫК НАЧАЛА XXI ВЕКА В СВЕТЕ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОЙ КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИИ МИРА
Т.Б. Радбилъ
Чтобы объективно оценить состояние русского языка в переживаемый нами период времени, необходимо выйти за пределы одной лишь фиксации лежащих на поверхности языковых изменений, которые в общем справедливо связываются с массивом лексических заимствований и словообразовательных инноваций, с определенной перестройкой стилистической системы и пр.
В этой связи А.Д. Шмелев проницательно замечает, что «самые важные изменения в современной русской речи связаны с изменениями закодированной в языке концептуализации мира» [28, с. 93]. Таким образом, нам прежде всего необходимо выяснить, в какой мере сегодня меняются национальноспецифичные, традиционно русские способы языкового освоения действительности, насколько серьезны изменения в той концептуальной области, которую принято именовать «русская языковая картина мира»?Совершенно очевидно, что за последние годы под влиянием резко меняющейся социокультурной среды и в условиях постоянно возникающих новых коммуникативных потребностей русский язык претерпел и продолжает претерпевать серьезные изменения на всех уровнях языковой системы и ее речевой реализации в разных типах дискурса. Насколько серьезны эти изменения и в какой мере они могут повлиять на судьбу нашего языка? Во зло они или во благо? Эту проблему еще в 1993 г. очертил В.В. Колесов: «К сожалению, сегодня во многом наше мыслительное пространство искривлено неорганическим вторжением чужеродных ментальных категорий. Возможно, в будущем и они войдут
в общую систему наших понятий, пополняя и развивая менталитет и язык. Однако рачительное и критическое отношение к этому процессу требует компетентности и осторожности» [14, с. 124].
Одна из расхожих точек зрения на состояние русского языка последних лет состоит в том, что русский язык окончательно подпал под влияние «западных образцов», «погребен» под массивом многочисленных неоправданных заимствований и чуждых нам инокультурных норм речевого и невербального поведения.
Однако подобная точка зрения не учитывает, что любой развитый литературный язык с богатыми культурными традициями (к каковым, безусловно, следует отнести и русский язык) располагает значительным потенциалом аккумуляции «своего» и апроприации «чужого», что в целом является залогом его дальнейшего обогащения и развития.Указанные соображения как раз и приводят нас к попытке оценить, в какой мере новые явления в современной речевой практике носителей русского языка соответствуют национально-обусловленным способам языковой концептуализации мира, закрепленным в «опыте тысячелетий психологической и культурной интроспекции носителей языка» [3, с. 27], а в какой мере указанные процессы можно действительно трактовать как рефлексы «чужеродных» инокультурных влияний.
Теоретической базой предлагаемого подхода является развиваемая в лингвистике конца XX - начала XXI в. в рамках антропоцентрической парадигмы гуманитарного знания теория языковой концептуализации мира: «... в каждом естественном языке отражается определенный способ восприятия мира, навязываемый в качестве обязательного всем носителям языка. В способе мыслить мир воплощается цельная коллективная философия, своя для каждого языка» [4, с. 5].
На этом фоне складывается научный концепт «языковая картина мира», под которой принято понимать «совокупность представлений о мире, заключенных в значении разных единиц данного языка (полнозначных лексических единиц, «дискурсивных» слов, устойчивых сочетаний, синтаксических конструкций и др.), которые складываются в некую единую систему взглядов, или предписаний...» [12, с. 206-207].
Многие исследователи писали о значимых для русского человека культурных смыслах, отраженных в семантике слов и выражений, грамматических категориях и синтаксических конструкциях обыденного языка [8; 13 и др.]. Зго и идея непредсказуемости мира, и идея неконтролируемости или ослабленности субъектного контроля за событием, это и своеобразие ценностной ориентации, при которой такие оче-
видно «общественно полезные» вещи, как, например, рациональность, амбициозность, «закрытость» внутреннего пространства от других (англ, privacy), деловитость и практичность, могут оцениваться отрицательно, поскольку они иррелевантны по отношению к нравственной составляющей указанных свойств, etc.
Представляется, что вполне допустимо поставить вопрос, насколько релевантны эти и многие другие черты русского «взгляда на мир», отраженного в языке, по отношению к современной языковой ситуации.Мы будем ИСХОДИТЬ ИЗ ТОЧКИ зрения, согласно которой В русской ЯЗЫКОВОЙ картине мира в последние годы наблюдается противостояние двух диалектически противоречивых тенденций. С одной стороны, для многих явлений в лексике, словообразовании, грамматике и прагматике нашего языка характерно отражение именно русских принципов концептуализировать мир в языке. С другой стороны, наблюдаются и прямо противоположные тенденции, когда, то ли под влиянием изменившихся социокультурных и коммуникативных условий, то ли под влиянием инокультурных и «иноментальных» жизненных установок, активно проникающих в современное русское концептуальное пространство, многие новые явления начинают отражать и несвойственные русскому «взгляду на мир» когнитивные, ценностные и мотивационно-прагматические ориентиры.
Наши наблюдения опираются прежде всего на языковые материалы Рунета (прежде всего в их, так сказать, «неформальной части» чатов, блогов, форумов и пр.), языковые данные из Национального корпуса русского языка, а также на собственные наблюдения автора за живой русской речью последних лет.
Лексика и словообразование. Очень характерно именно для русского типа языковой концептуализации действительности использование отглагольной лексемы, которая как бы охватывает всю ситуацию в целом или весь комплекс психических состояний лица, что отражает отмеченную во многих источниках ориентацию русской языковой картины мира на динамическое осмысление мира, на «повышенную глагольность». Так, окказионализм догонялово экспрессивно маркирует целый фрейм ‘аварийное столкновение двух машин на дороге, следовавших одна за другой’: Видел сёня догонялово серебристого седана ВЗ в камаз (миксер) номер 215 (буквы не помню) на 3-ем транспортном кольце в районе Студенческого моста.
Употребимость этого слова подтверждается его активным использованием для «схватывания» и других ситуаций.
Оно, например, используется в значении ‘поездка на разных транспортных средствах с цельюдогнать поезд, от которого отстал (на который не попал) говорящий’: Ведь кто то мог пробить ж.д и ответить мне, и не было бы никакой поездки, никакого догонялова, никакого напряга людей в других городах... Отметим, что иным способом говорящий не смог бы выразить этот блок смыслов с такой емкостью и экспрессией.
Активность в языке «неформального сетевого общения» лексем типа догонялово подтверждается и контекстной омонимией, возникающей при употреблении этого же слова в других ситуациях и в других коммуникативных условиях: так, на форуме «Какое пиво вы потребляете?» встречаем актуализацию в этом словоупотреблении другой исходной семантики - просторечного значения догоняться ‘употреблять добавочные дозы спиртных напитков для достижения нужного говорящему состояния’: Народное догонялово.
О том, что можно говорить именно о новой тенденции, свидетельствует наличие в узусе модели образования подобных слов и от других глагольных основ: ... брали завтрак, без него не бронируют, но из еды было лишь поилово типа кофе из машины... Причем и эти лексемы ведут себя подобно слову догонялово, т. е. обладают способностью маркировать разные ситуации и обозначать разный набор смыслов. Если в вышеприведенном примере перед нами значение ‘питье’, то в следующем - уже обозначен целый фрейм ‘празднование, сопровождающееся (обьино) обильной выпивкой’: Завтра супер-поилово - 50лет нашей конторе.
Активность модели доказывают также аналогические образования типа: Дождись, завтра будет тебе и нажиралово!!!! И поилово!!! Нетрудно заметить, что в первой лексеме контаминируются два смысловых ряда: первый - связан с прямым значением разговорного слова нажираться ‘обильно есть’, а второй - с просторечным переносным значением ‘обильно выпивать спиртное’, что усиливает смысловую емкость подобных словоупотреблений.
В этом плане также примечательно и широкое распространение в самых различных контекстах просторечной лексемы напряг, которая также с высокой степенью семантической емкости и экспрессии охватывает целый нерасчлененный комплекс психических состояний лица с доминирующей идеей ‘внутреннего собирания для совершения к.-л.
действия’, специфичной для русской языковой картины мира (ср. рассуждения о глаголе собираться в [27, с. 45-47]).При отражении русских моделей языковой концептуализации мира в глагольной сфере отметим следующее: для русского способа языковой концептуализации мира характерно избыточное представление в гла
гольной лексеме либо образа предмета действия, либо отношения говорящего к собственному действию. Это создает особую смысловую емкость и образность в концептуализации ситуации русскими глагольными конструкциями.
Избыточное представление в глагольной лексеме образа предмета действия выражается в отмеченной еще В.Г. Гаком тенденции к «семантическом)' согласованию глагола с субъектом или объектом», когда русский язык различает, например, такие случаи: Книга на столе лежит, Стакан на столе стоит, а Картина на стене висит - при том, что французский язык использует для этого одно слово mettre с обобщенной семантикой ‘находится, помещается’ [11, с. 81 и далее].
Как мы показали в работе [25], одни и те же предметы, признаки, процессы в разных языках могут концептуализироваться с разной степенью конкретности. Так, например, в русском языке есть тенденция в одном и том же слове - глаголе передавать не только общую идею движения, но и способ ее осуществления. Скажем, идея ‘двигаться’ передается разными словами в зависимости от способа движения: идти, ехать, лететь (самолетом), тогда как во французском языке важна общая отвлеченная идея движения: aller (кстати, как и в английском - go).
Аналогичным образом в русском языке тщательно различаются разные оттенки действия ‘помещать что-л.’, избыточно передавая при этом семантический компонент, связанный с местом помещения или с формой помещаемого предмета: класть, ставитъ, сажать, вешать, тогда как во французском используется один глагол, выражающий абстрактную идею помещения - mettre (в итальянском тоже - только mettere ‘ставить, помещать’, в английском - put с тем же значением). Немецкий же язык в этом плане ближе к русскому - legen ‘класть’, stellen ‘ставить’, setzen ‘сажать’, hangen ‘вешать’.
Одно и то же французское слово partir по-русски соответствует таким глаголам, как ехать, скакать и даже ползти.Представляется, что данную национально-специфичную тенденцию можно трактовать в рамках современных когнитивно-ориентированных семантических исследований, когда значение слова или выражения рассматривается как определенная концептуальная схема, являющаяся ментальным отражением опыта восприятия человеком предметов, явлений, состояний, событий окружающего мира. В этом смысле любое значение есть интерпретация некоего внеязыкового содержания, которая задает определенный способ концептуализации, осмысления типовой ситуации, связанной с нашими действиями в реальном мире, т. е. осу
ществляет моделирование определенного фрагмента реальности в семантической структуре языкового знака.
В концепции Г.И. Кустовой эту более содержательную семантическую структуру следует называть когнитивная модель ситуации: 1) когнитивная потому, что это то. что человек знает о данной ситуации и может использовать в других значениях слова, и потому, что эта информация является результатом познания внешнего мира, элементом опыта; 2) модель потому, что это все-таки не сама ситуация, а ее образ, смысловой коррелят (причем такие образы, по-видимому, будут разными для разных языков) [16, с. 38].
Однако одна и та же внеязыковая реальность может быть интерпретирована по-разному. Ср., например: (1) Мальчик несет портфель (задано минимально обусловленное, «прототипическое», исходное представление о способе данного действия); (2) Мальчик тащит портфель (в зоне субъекта имплицировано представление о трудности данного действия); (3) Мальчик волочит портфель (в зоне объекта имплицировано представление о его контакте с поверхностью). Примеры (2) и (3) иллюстрируют важную мысль Г.И. Кустовой о том, что при концептуализации ситуации возможны два типа импликаций - связанных с позицией субъекта (его ощущениями, желаниями, особенностями восприятия) и связанных с наблюдением того, что происходит в объективном мире, с его объектами и субстанциями [16]. Как видим, одной и той же ситуации могут быть приписаны разные модели концептуального представления, ЧТО является КОГНИТИВНОЙ ОСНОВОЙ ЯЗЫКОВОЙ синонимии.
С другой стороны, в разных ситуациях язык может увидеть нечто общее и «подогнать» их под единое языковое обозначение. Ср., например: (1) Мальчик лежит на земле (активный субъект занимает горизонтальное положение на поверхности); (2) Снег лежит на земле (вещество занимает к.-л. пространство на поверхности). Иными словами, во втором случае снег просто находится, существует на данной поверхности, и глагол лежать здесь - не глагол положения в пространстве, а глагол существования. Одним и тем же словом обозначены две совершенно разные ситуации, что является когнитивной основой языковой полисемии.
Согласно концепции Е.В. Падучевой, здесь мы имеем дело с механизмом семантической деривации [21], основанным на мене двух параметров: мена тематического класса глагола - глагол физического состояния становится глаголом существования и мена таксономического
класса участника события - вместо активного субъекта-агенса появляется инактивная субстанция - вещество.
Дело в том, что смысловая общность в данных моделях концептуализации ситуации (‘занимать к.-л. пространство на поверхности ч.-л.’) все же позволила осуществить этот перенос без ущерба для адекватного понимания, при этом первую ситуацию следует признать исходной («прототипической») по отношению ко второй. «Прототипической ситуацией можно назвать наиболее типичный для данного этноса способ представления той или иной ситуации в его языковой картине мира. Зго такая модель ситуации, которая распознается как эталонная и слу жит тем самым основой для сравнивания, сопоставления с ней других ситуаций, возникающих в опыте. Именно прототипическая ситуация лежит в основе возможности переноса наименования с одной сферы опыта на другую: писать —> писать письмо —> писать стихи писать картину —> писать музыку [25, с. 213].
Суть дела в том. что прототипические ситуации как определенного рода когнитивные модели представления ситуации существенно различаются в разных языках именно способом представления одной и той же «объективной», реальной ситуации. Тем более различаются и их семантические дериваты, т. е. вторичные модели представления ситуации на базе прототипических. Отсюда вытекает национальная и культурная обусловленность наших концепту альных систем.
Эго и есть отправная точка рассуждений, предлагаемых в этой статье. В данной работе нас интересует национальная специфика когнитивных моделей концепту ализации ситуации, связанная с русскими глаголами физического состояния (лежать, сидеть, стоять и их видовыми коррелятами)
Например, глагол сидеть в финальном фрагменте «Пиковой дамы» А. С. Пушкина: Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17 нумере.... - вполне ожидаемо передается в английском переводе этого произведения глаголом to be: Hermann has gone mad. He is in ward #17 of the Obukhov Hospital...
Дело в том, что в русских когнитивных моделях концептуализации ситуации нахождения субъекта в каком-л. вместилище вообще обычно («прототипически») имплицируется способ основного действия после проникновения: ср. сидеть в тюрьме. В английском в этой позиции идиоматично избирается глагол to be, содержащий общую идею нахождения где-л. - to be in prison.
Однако возникает вопрос, почему же Германн все-таки сидит в больнице, тогда как идиоматично эта когнитивная модель передается глаголом лежать (в больнице) ? Дело в том, что эта больница - психиатрическая, куда попадают не по своей воле, как в тюрьму', и язык тонко реагирует на эти различия. Ср. современную модель - Он сидит в сумасшедшем доме. С этим, кстати, связана и возможность двоякой концептуализации ситуации с психиатрической больницей, для которой имеются две разные модели. Так, можно сказать сидит в психушке, если подчеркивается принудительный характер местонахождения, но можно сказать и лежит в психиатрической больнице, если акцентируется связь с обычной больницей, с идеей лечения.
Любопытно, что и в случае с больницей так же, как и с тюрьмой, английский язык избирает тот же практически десемантизованный глагол to be, выражающий обобщенную идею нахождения где-либо: лежать в больнице - to be in hospital.
Данные параллели прослеживаются и в других моделях концептуализации ситуаций. Например, по-русски сидеть на диете, а по- английски снова - to be on a diet. В данном примере, видимо, с помощью выбора данной лексемы в русском языке вводится идея дискомфортного ощущения субъекта от длительного нахождения в этом состоянии (по аналогии с сидеть в тюрьме). Кстати, и русский видовой коррелят сесть на диету - по-английски снова передается глаголом с обобщенной семантикой движения, т. е. активного действия субъекта - to go: to go on a diet.
Можно предположить, что во всех рассмотренных слу чаях в русском языке при концептуализации ситуации выбирается представление о наиболее вероятном способе действия / состояния субъекта после помещения в данное вместилище, наиболее характерном, повторяющемся для него. Кроме того, в идее сидения есть, по-видимому, также импликация несвободы и некоторого связанного с этим дискомфорта, если данное состояние длится неопределенно долгое время - ср.. например: А/альчик весь день сидит дома; Зверь сидит в клетке. В лежании же в течение длительного времени, напротив, просматривается представление о более удобном и естественном положении тела, чем в стоянии или сидении. В свою очередь, наличие потенциально негативных импликаций для ситуации сидеть порождает в зоне субъекта такие концептуализации. как Он сидит на пособии стипендии, когда в модели концептуализации ситуации акцентируется идея переживания субъектом нехватки, недостаточности чего-л., т. е. опять же некоторого дискомфорта.
Аналогичную ситуацию мы наблюдаем с когнитивными моделями ситуации поездки на транспортном средстве, точнее, посадки на ка- кое-л. средство передвижения, которые в русском языке используют глаголы сесть саоиться'. сесть в на метро, трамвай, автобус и т. д. Здесь избыточно имплицируется наиболее предпочитаемый, прототипический способ действия уже после проникновения в транспортное средство. тогда как в английском языке эта же ситуация концептуализируется иначе, через активность действия в зоне каузатора, с помощью глагола to take ‘взять’ - to take a bus.
Кстати, в русском языке также возможна модель концептуализации данной ситуации посредством выбора слова взять, но только для такси (взять такси). Возможно, в диахроническом плане это следует рассматривать как фразеологическую кальку с западных языков. Важно, что в русском языке использование глагола, предполагающего активное действие каузатора, возможно лишь для транспорта, который субъект нанимает лично, в отличие от общественного транспорта. Здесь в большей степени имплицирована свобода выбора субъекта в его действиях по посадке на транспортное средство. В английском же языке субъект ощущает себя активным деятелем, агенсом, во всех случаях, и потому он распространяет номинацию с семантикой ‘взять’ на все аналогичные ситуации - to take a bus и т. д. Русский же язык данные ситуации четко дифференцирует.
Также любопытно, какие тонкие различия между разными моделями концептуализации русский язык проводит с помощью использования предлогов НА и В. Сесть на автобус / на поезд, в отличие от сесть в автобус в поезд, означает наиболее общий способ представления средства передвижения, тогда как у сесть в автобус / поезд есть добавочная импликация - идея погружения внутрь. Интересно, что в русском языке наиболее общий и идиоматичный способ концептуализации посадки на транспортное средство использует предлог НА, в норме предполагающий идею помещения на плоскость, т. е. на двумерную поверхность, в отличие от В. концептуализирующего идею погружения в трехмерную среду или вместилище. Нет ли возможности говорить в этом случае об отражении в национально-специфичной модели концептуализации данной ситуации рефлекса древнего представления о прототипическом средстве передвижения, которое имеет открытую поверхность - ср. сесть на телегу, нельзя *в телегу!
Нетрудно видеть, что в русских вариантах имеется уже упомянутый ранее механизм семантической деривации за счет мены тематического
класса глагола - глаголы физического состояния переходят в глаголы существования. Действительно, и в тюрьме, и в больнице, и в очереди все мы находимся, существуем, и только иногда - сидим, лежим, стоим. Также и в автобусе мы, в терминах Московской семантической школы, ‘каузируем находиться’, а уже потом, проникнув внутрь, сидим или стоим, смотря по обстоятельствам.
В целом можно утверждать, что для русского языка, по нашим наблюдениям, вообще довольно распространенным и вполне идиоматичным и нейтральным способом представления идеи существования или нахождения где-либо является ее представление через модель концептуализации самого элементарного физического состояния человека - лежать, сидеть, стоять и пр. То же, по-видимому, справедливо и для неодушевленных объектов / субстанций (веществ). Так, в одной из наших предыдущих работ указывается на то, как по-разному в русском языке и западных языках передается идея нахождения на поверхности. В русском языке в семантику глагола включается указание на форму объекта: стакан на столе - стоит, а книга на столе - лежит. В английском языке в этих случаях снова будет выбрана обобщенная бытийная конструкция there is -‘есть, имеется, находится’ [25, с. 124].
Таким образом, распространенность данной национально- специфичной модели концептуализации ситуации в русском языке доказывается наличием целого класса семантических дериватов на базе мены таксономического класса участника события - одушевленный субъект меняется на неодушевленный объект или субстанцию (вещество), в результате чего меняется и тематический класс глаголов лежатъ, сидеть, стоять: глагол физического состояния переосмысляется в качестве глагола существования или нахождения где-либо.
Так, для глагола сидеть семантические дериваты со значением ‘быть’ или ‘находиться где-л.’ для неодушевленных актантов порождаются в таких моделях концептуализации:
(1) ‘быть, находиться в к.-и. месте, внутри чего-и.; быть помещенным куда-н.’: Гвоздь сидит в стене',
(2) ‘быть, находиться в к.-н. месте’ + добавочная импликация ‘производить определенное впечатление’ (здесь имеется включенная в концептуализацию ситуации позиция внешнего наблюдателя): Костюм (хорошо / плохо) сидит',
(3) ‘быть помещенным, погруженным куда-н.’ (с добавочным компонентом помещения внутрь) + та же добавочная импликация ‘производить определенное впечатление’: Корабль глубоко сидит.
Для глагола лежать тоже характерны аналогичные модели концептуализации:
(1) для конкретного объекта, вещи - ‘быть, находиться’ (в отличие от сидеть - без обязательной валентности на помещение внутрь Чего- H.): Книга лежит на полке', Вещь лежит без употребления'.
(2) для субстанции, вещества - ‘находиться на поверхности ч.-н., занимать собой пространство на поверхности ч.-н.‘: Снег лежит на земле',
(3) для пространственного, географического или природного объекта - ‘быть расположенным где-н.’: Город лежит в долине', Озеро лежит в степи',
(4) для векторного объекта - ‘иметь направление куда-л.’: Дорога лежит через лес; Путъ лежит на юг;
(5) для абстрактного объекта, явления, состояния - "находиться в концептуальной сфере в качестве психического, эмоционального, оценочного, модального и пр. атрибута к.-л. / ч.-л.‘: На тебе лежит вся ответственность; На родителях лежат все заботы о детях; На нас лежит долг гражданина.
Сходные модели концептуализации ситуации присущи и семантическим дериватам глагола стоять'.
(1) для объектов - ‘быть, находиться, иметь место где-н.’: Дом стоит у реки;
(2) для субстанций, веществ или состояний - ‘быть, находиться, иметь место какое-н. время': В комнате стоит табачный дым; В доме стоит шум;
(3) для объектов, имеющих локативную характеристику - ‘быть расположенным где-н.’: Полк стоит за рекой; За деревней стоит лес;
(4) для абстрактного объекта, явления, состояния - ‘находиться в концептуальной сфере в качестве модального атрибута к.-л. / ч.-л.’: Перед нами стоят важные задачи; Стоит вопрос о дисциплине.
Отметим, что здесь приведены далеко не все возможные модели концептуализации ситуации посредством семантической деривации глаголов сидеть, лежать, стоять, а только наиболее, на наш взгляд, показательные.
Итак, проведенное исследование позволило выявить национальную специфичность некоторых русских моделей концептуализации ситуации существования, которая заключается в том, что абстрактная идея ‘быть’ интерпретируется посредством конкретных прототипических физических состояний человека ‘сидеть, лежать, стоять’, чувственно
воспринимаемых и наблюдаемых,. Згот образный, в чем-то избыточный с точки зрения строго логической схемы данной ситуации и явно мифологизированный способ представления ситуации существования или пребывания где-либо во многом противопоставлен рациональному способу представления данной ситуации через обобщенную и десемангизованную идею бытия, реализованную в современных западных языках.
Русские естественноязыковые модели представления указанных ситуаций вполне коррелируют с описанными в работах Дж. Лакоффа и других когнитивистов эффектами концептуальной метафоризации ориентационного типа, которая имеет своим источником особенности устройства и функционирования человеческого тела, особенности человеческого опыта взаимодействия с миром. Базовые концептуальные представления о теле формируют систему отвлеченных понятий нашего внутреннего мира, они в конечном счете структурируют наше обыденное мышление, отношение к миру и поведение, откладываясь в выражениях нашего языка [17].
В когнитивистике указанную «телесность» моделей языковой концептуализации мира иногда называют conceptual embodiment (концептуальная «воплощенность» в этимологическом смысле слова - от «плоть / тело»). Видимо, диахронически она была естественным образом присуща всем без исключения языковым сообществам на ранних этапах их развития. И только в процессе развития цивилизации и культуры семантические сферы многих языков эволюционировали и далеко прошли по пути схематизации и рационализации моделей языкового освоения мира (в частности, современные западные языки). Русский же язык во многом сохраняет именно архаичные, телесно-чувственные способы языковой концептуализации действительности по образу и подобию человека.
В современной русской речи нами отмечены многие явления, развивающие указанные тенденции «телесной метафоризации» в употреблении конструкций с этими и другими глаголами применительно, так сказать, к новым реалиям.
Для глагола висеть - это идея некоей незапланированной и, следовательно, нежелательной для говорящего приостановки деятельности какой-либо системы: Компьютер висит. Также активно эксплуатируется в современной русской речи идея не доведения до конца какого-либо действия или «застревания» какого-либо, возможно, даже абстрактного объекта на пути продвижения к цели: Денежный перевод пришёл, сколько времени он может висеть до момента выдачи клиенту?
Для глагола лежать, например, это выражение идеи неподвижности в течение некоторого времени, часто связанной с заниманием определенной поверхности, ср., например, традиционное: Кошелек лежит в кармане. На базе подобных употреблений развивается использование этого глагола при абстрактных неодушевленных объектах: Деньги лежат в банке (‘хранятся, причем без длительного использования’) - здесь уместно вспомнить классическую фразу Остапа Бендера из «Двенадцати стульев» о ключе от квартиры, где деньги лежат. Применительно к современным реалиям лежать, например, может прибыль (если она не просто хранится без использования, причем в недоступном или в неизвестном говорящему месте): Где лежит прибыль, инвестированная в сельское хозяйство? Ср. также: Деньги лежат под «матрацем» в оффшорах\ Другой вариант концептуальной метафоризации для лежать связан с идеей осмысления какого-либо положения дел как результата «падения» (т. е. снижения, уменьшения и пр.): Внимание: иены упали и лежат!
Для глагола стоять эксплуатируется также идея неподвижности, но уже в другом аспекте - как результат остановки, прекращения движения. Ср. традиционное: Вода стоит в пруду. В этом смысле в современных условиях стоять могут, например, также цены (в значении ‘не изменяться ни в большую, ни в меньшую сторону’): На рынке жилья Москвы иены стоят, квартиры висят. Обратим внимание и на использование в специфически русской модели концептуализации глагола висеть в уже проанализированном выше значении - ‘непредвиденное и нежелательное прерывание текущей деятельности по продаже’.
Для глагола сидеть в современной русской речи наблюдается расширение сочетаемости, обусловленное метафорическим представлением идеи долгого нахождения на какой-либо поверхности / в каком-либо месте: сидеть дома сидеть на сайтах знакомств. Также зафиксирована активность отмеченной нами выше концептуальной модели, связанной с концептуализацией идеи вынужденного нахождения в каком- то состоянии / положении (сидеть в тюрьме, в клетке, на пособии, без работы, на диете и пр.). Зго находит свое выражение во фразеологическом жаргонизме сидеть на игле. Данный оборот в современной речи порождает целый пучок семантических дериватов по модели концептуальной метафоризации: Россия сидит на игле ФРС США', Россия сидит на нефти, как наркоман на игле. Оборот подвергается трансформации в зоне актанта: Сидеть на трубе (имеется в виду «нефтяная труба»); Россия крепко сидит на израильской морковке.
Избыточное представление в глагольной лексеме отношения говорящего к собственному действию выражается в том. что говорящий использует эмоционально окрашенный глагол, как правило, во вторично-метафорических значениях, для концептуализации вполне нейтрального действия или обычной ситуации, что создает повышенный «граду с экспрессии» при описании этой ситуации. В плане инновационных тенденций этого типа можно, например, отметить широкое распространение глагола умереть (и его сниженных синонимических субститутов типа сдыхать подыхать или, напротив, возвышенного скончаться) применительно к атрибутике Интернета или компьютерных технологий: Жил-был сайт под названием e-fil. Жил. И теперь вот умер. Совсем умер, насмерть', Помогите, винчестер сдыхает!; Вчера скоропостижно скончался домашний комп. Здесь метафорическая семантика 'перестать функционировать (для устройства или механизма)' обогащается некоей интимно-личностной позицией говорящего по отношению к объекту (как к живому существу).
Ориентация русской речи на повышенную «глагольность» выражается также в активном вхождении в речевую практику экспрессивных глагольных лексем (из жаргона или профессиональной речи), которые тем самым характеризуются значительной семантической емкостью: Ведь кто то мог пробить ж.д и ответить мне, и не было бы никакой поездки... Здесь глагол пробить означает не просто ‘добыть некую информацию'. но и имплицитно включает в себя овеществленно- метафорическое представление образа адресата действия как объекта физического воздействия + характеристику действия со стороны его субъекта 'приложить к этому значительные усилия’.
В области имен существительных тоже можно отметить одну любопытную инновационную тенденцию, которая, по-видимому, также может корениться в особенностях русского «взгляда на мир». Это стремление говорящих маркировать эмоционально или ценностно значимый для них объект формой мужского рода, даже если в норме такая форма образована быть не может: ... выхожу из "Кольца", а мой машин на эвакуаторе красуется... Здесь можно видеть стремление говорящего «повысить» значимость объекта номинации за счет придания ему более «мужественной» формы рода. Ср. также: Итак, вы самый настоящий... русал, где говорящему понадобилась отсутствующая в языке номинативная единица для именования лица мужского пола в целях эксплуатации значимых культурных коннотаций слова русалка.
Зго можно квалифицировать как рефлекс своего рода маскулино- центричности русского языка, отражающего в целом весьма архаичные типы языковой концептуализации мира в своей семантической сфере. Ср., например, известные аргументы в пользу этой точки зрения, состоящие в том, что идиоматичное сочетание женская логика выявляет отчетливо негативный оттенок смысла (‘некачественная, не соответствующая норме логика’) в противопоставлении не *мужской логике, а просто логике; еще один аргумент состоит в констатации очевидной асимметрии употребления слов вдова - вдовец; так, раньше можно было сказать вдова Ивана Петровича, но нельзя *вдовец Анны Петровны (пример Т.В. Булыгиной); кстати, в речи носителей английского языка наблюдается параллелизм в употреблении этих слов (да и в русском языке наших дней мы легко встречаем контексты типа вдовец Людмилы Гурченко, вдовец Любови Полищук и пр., что отражает изменение статуса женщины в общественном сознании).
Примечательно, что в целях повышенной экспрессии говорящие склонны менять на окказиональную форму мужского рода не только форму женского рода, но даже и среднего: Мой ух! (подпись под фото на форуме про пирсинг). Аналогично - использование формы *мяс в значении 'кусок мяса’: Прочесноченный мяс перчим и солим обильно, поливаем соком 1-го лимона, помещаем под гнет на 3 часа. То же видим и в случае с существительными pluralia tantum; А я вот где-то белыми штанами каплю гудрона (черной смолы) поймал... Че делать? Жалко новый штан. Обратим внимание, что здесь *штан вовсе не означает ‘одна брючина’, здесь Читан = штаны, но ‘эмоционально, ценностно значимые для говорящего по какому-л. признаку’.
А. Вежбицкая в знаменитой книге «Русский язык» отмечает такую специфичную для русской языковой картины мира черту, как у становка на эмоциональное и нравственно или оценочно окрашенное отношение к миру и к людям [9, с. 34-35], причем это проявляется даже в ситуациях, которые по логике требуют вполне нейтральной номинации.
Сегодня эта тенденция проявляется в активизации использования стилистически маркированных, экспрессивно насыщенных лексем в позициях, в общем не требующих включения оценки говорящего: Спроси Анаис, она должна подтвердить, она эксперт по младенческим взглядам. Отметим, что часто такие словоупотребления носят несколько архаизованный характер. Актуализация архаических лексем в целях усиления экспрессии вообще парадоксальным образом расширяется в
речи пользователей, которых трудно заподозрить в знании древнерусского языка: ... я про богоео ни-ни... Токмо про кесарево...
А. Вежбицкая также в свое время отмечала и богатые возможности русского экспрессивного словообразования [9, с. 118-136], усматривая в этом склонность к включению субъективной эмоциональной или нравственной оценочности в обозначение лица посредством собственного имени. Думается, что эта тенденция распространяется и на отображение объективных вещей и событий посредством нарицательной номинативной единицы.
Можно отметить, что в русском языке последних лет активные процессы в области экспрессивного словообразования характеризуются тем, что из ряда номинативных единиц вместо стилистически нейтральной единицы немотивированно выбирается максимально нагруженное экспрессивной оценкой обозначение - при этом оно не просто «выбирается», но создается в качестве окказионализма: Разве это обязывает его отказаться от обычной, средней квартиры с обоями чуть покраше и меблюхой чуток деревяннее? Нетрудно видеть, что контекст в общем не требует столь яркой экспрессемы на фоне нейтральных квартира и обои.
Сегодня активно используется и типично русский способ концептуализации множества как нерасчлененного целого посредством собирательных форм с суффиксом -J-, которые сами по себе обладают максимумом экспрессии: Войлочная вишня, миндаль и другое цветъе. Мне всё это очень нравится.
Инновационная тенденция в использовании этих форм состоит в том, что они используются просто как экспрессивные субституты нейтральных лексем без значения реальной собирательности: Сколько шкафье стоило не скажу - самая навороченная дверь немана с самыми навороченными замками и то дешевле.. Здесь *шкафъе - не ‘нерасчлененная совокупность шкафов’, а просто ‘шкаф, имплицитно включающий экспрессивную реакцию говорящего’. Речь может идти о своеобразной экспансии этих форм, которые вытесняют «нормальные» лексемы в единственном числе или, как в следующем случае, обычные pluralia tantunr. ... а широкое штаньё тебе реально пойдёт, ога [=просто штаны}.
С другой стороны, в активных процессах, происходящих сегодня в лексической сфере, можно видеть и противоположные явления, отражающие уже инокультурные и «иноментальные» влияния. Прежде всего это заключается в некритическом усвоении в русской речевой практике
моделей словообразования и синтаксических схем, несвойственных русским нормам и принципам речевого общения.
Так, например, можно отметить немотивированное (и добавим - семантически неадекватное) повсеместное использование иноязычной приставки анти в значении не (реальная ее семантика - 'против’) применительно к самым обычным объектам или признакам: ...очередной анпшхороший и антиумный фильм российского кинематографа'. Ну и, как факт, «Зенит» показал, что такое антихороший футбол - и это когда выделяется Денисов!; Угу, а как писатель вы антихороши ?
Подобные случаи разрушают не только словообразовательную и лексико-семантическую систему языка, но и привносят в «русский взгляд на вещи» несвойственные ему способы концептуализации действительности. Чтобы пояснить эту мысль, мы бы хотели остановиться на слове плюс. Как известно, еще Дж. Оруэлл в своем «новоязе» предлагал заменить весь многообразный спектр языковой оценочности использованием принципиально безликих и исключающих какую-либо эмоционально-экспрессивную интерпретацию слов плюс и минус в качестве префиксов или наречий качественной оценки. Сегодняшняя русская речевая практика не приснилась бы Оруэллу и в страшном сне: Плюс Фильм студио; Все права принадлежат Питомник-плюс; "Работа Плюс" - найди работу первым!
Оставляя в стороне вопрос о морфемном и грамматическом статусе этих компонентов, использование которых идет явно вразрез с нормами русского языка, отметим особенности концептуального характера. Дело в том, что употребление слова плюс при концептуализации ценностного компонента языковой картины мира представляется нам прямо противоположным по отношению к исходным концептуальным установкам, присущим русскому способу языковой концептуализации мира. Зго «холодно-рационалистическая» оценка, лишенная эмоционально-экспрессивной субъектной реакции на изображаемое и нравственно окрашенной координаты, потому что изначально, в пресуппозитивном компоненте, содержит в себе лишь элемент количественной оценки (в системе «много / мало»), что вовсе не означает качественного приращения.
Тем более что в таких, например, употреблениях, как: Ассоциация детских лагерей "Дети плюс", могут возникать и не предусмотренные «авторами» фоновые ассоциации. Так, например, для указанного названия при желании можно усмотреть и такую интерпретацию: существует в пресуппозиции какое-то невербализованное основное занятие для детских лагерей - плюс еще и дети.
Особенно нежелательно для русского языкового сознания проникновение данных элементов в сферу так называемой экзистенциальной оценочности, когда в терминах плюс минус начинают интерпретироваться такие вечные ценности, как любовь, добро, семья и пр. - ср.. например, жутковатое: XXIПортал для всей семьи "Мама Плюс".
Тревогу вызывает и дальнейшая экстраполяция подобных оценочных номинаций из языка рекламно ориентированных названий и заголовков в обыденную речевую практику носителей языка - ср. прямо- таки оруэлловскую фразу на одном из форумов: Потом тема была удалена как плюсплюс антихорошая.
Противостояние двух отмеченных противоположных тенденций как своеобразная борьба «старого» и «нового» в русском языке последних лет отражается и в сфере языковой концептуализации внутреннего мира человека - главным образом в сфере языковой концептуализации эмоций и ценностей. Это, в частности, проявляется в том, что в одной из наших работ обозначено как «языковое сопротивление» новым ценностям в современной русской речи [23, с. 340-341].
Мы исходили из того, что необходимо разграничивать ценности индивидуального или социально-группового характера, которые выступают как феномены экстралингвистические, привносимые в узус авторитетными социальными движениями, политическими течениями или «давлением» СМИ, и ценности, которые непосредственно закреплены в сфере лексической и грамматической системы национального языка или речевой практики, узуса. Так, например, известно, что в современном обществе в духе тенденций политкорректности и толерантности формируется тренд терпимого и даже позитивного отношения, например, к лицам нетрадиционной сексуальной ориентации, но естественный язык пока не отражает этих «прогрессивных изменений», еще не выработал соответствующих номинативных единиц и коннотаций. При этом отметим, что существование обтекаемых эвфемизмов и других искусственных языковых образований как раз свидетельствует в пользу устойчивой негативно-оценочной коннотированности данных явлений, по крайней мере, в языке, в его «наивной аксиологии».
Примечательна глубокая характеристика подобной ситуации несовпадения - и даже полного расхождения - требований идеологии определенной части общества и наличной системы оценок в языке, данная Н.Д. Арутюновой. Исследователь показывает, как естественный язык словно сопротивляется попыткам философа Иеремии Бентама найти нейтральные дескрипции, столь необходимые для его теории, для таких
отрицательных номинаций, как сладострастие и скупость. Н.Д. Арутюнова заключает: «Таким образом, наука нравственности, покуда она пользуется естественным языком для формулировки своих положений, должна заботиться о том. чтобы сообразовываться со значениями слов, иначе создаваемый текст не может не оказаться насыщенным противоречиями аксиологического плана: то, что автор считает хорошим, язык квалифицирует как дурное. Сколько бы ни у тверждал Бентам, а впоследствии сторонники так называемого разумного эгоизма, что польза и благо - это одно и то же. язык с этим не согласится, и последнее слово в этом вопросе останется за ним» [5, с. 151-152].
Почему же последнее слово остается за языком? Да потому, что именно язык представляет собой спрессованный опыт многовековой интроспекции его носителей, т. е. то, что наиболее значимо и доказало свою жизнеспособность в процессе взаимодействия человека с враждебной средой, его ду ховной эволюции в истории и культу ре, тогда как идеологиям и теориям свойственно ветшать и отмирать в борьбе с другими идеологиями и теориями.
Иными словами, расхождения между' ценностями, декларируемыми в угоду' модным идеологическим и культурным трендам или социальным реалиям, и их реальной оценкой в языке могут быть существенными. Так, в последнее время в отечественном социокультурном пространстве. во многом под влиянием инокультурных, западных образцов, активно пропагандируются исконно чуждые для русской концептосферы ценности индивиду ализма, карьеризма, амбициозности, утилитаризма и пр. Однако в языковой концептуализации указанных явлений обнаруживается их определенное отторжение, неприятие посредством возникновения нерефлектируемой, неосознанной отрицательной оценочное™ при употреблении номинативных единиц подобного типа.
Ведь «подлинная», «реальная» языковая оценка должна быть чем-то вроде неассертивного компонента смысла слова или выражения, выявляемого из совокупности таких контекстов употребления данной единицы, которые по тем или иным причинам могу т рассматриваться как релевантные для актуализации именно оценочной семантики, в иных контекстах не проявляющейся или нейтрализованной. Такие контексты и буду т слу жить «тестами» как на само наличие языковой оценочное™, так и на ее «знак» («плюс» или «минус»).
Итак, мы обнаружили такие объективные языковые свидетельства, так называемые репрезентативные контексты, способные выявить наличие в некой единице языка имплицитной оценочности, негативной или
позитивной, которая будет именно объективно языковой оценочностью. заданной специфично языковыми средствами ее экспликации, независимо от «новейших» авторитетных идеологических, культурных или политических установлений. К таковым контекстам следует, на наш взгляд, отнести употребление оценочного метаязыкового комментария в хорошем смысле (этого) слова. По нашим наблюдениям, его употребление в дискурсе является сигналом неявной, во многом неосознанной оценочной реакции говорящего на номинативную единицу, причем реакции сложной природы. Употребляя его применительно к определенным словам и выражениям, говорящий выражает тем самым свое сомнение в том. что без этого специального разъяснения, так сказать, «по умолчанию», адресат воспримет это слово или выражение в требуемом положительном оценочном регистре. Иначе говоря, слова и выражения, которые нормально, узуально и идиоматично сочетаются с оценочным метаязыковым комментарием в хорошем смысле (этого) слова, выступают как выразители языковой негативной оценочности особого типа.
Ср.. например: Да и в жизни ои весьма рассудительный, прагматичный и расчетливый человек, в хорошем смысле этого слова. Прилагательные рассудительный, прагматичный, расчетливый без «добавки» в виде в хорошем смысле этого снова, т. е. идиоматично и конвенционально, «по умолчанию», выражают неассертивный отрицательно-оценочный компонент. Эта «добавка» разрушает идиоматичность, делает употреблении неконвенциональным. Метаязыковой комментарий в хорошем смысле слова является здесь своего рода оператором семантического преобразования лексемы, которая меняет свое значение посредством контекстуальной элиминации негативно-оценочных сем. Но это доказывает, что без такового преобразования данные негативно-оценочные семы в указанных словах и выражениях наличествовали! Язык словно опровергает навязываемые ему либеральные ценности прагматизма и индивидуализма. Ср., например, как языковое «тестирование» таких ценностей нового времени, как стремление к карьерному росту и «здоровый» индивиду ализм, обнаруживает их небезусловную, не вполне истинную «положительную» оценочность в узусе: Карьерист в хорошем смысле слова; Баста [рэпер]... стал еще большим индивидуалистом в хорошем смысле этого слова... и пр.
Подобные аксиологемы мы характеризуем как псевдоценности. Дело в том, что подлинные ценности (как, впрочем, и их антиподы - антиценности) безусловны и аксиоматичны. Лишь псевдоценности могут быть «хорошими» только при определенных условиях, с какими-то ограничениями или оговорками: содержащаяся в импликационале этих
слов ложная претензия как бы дезавуируется, разоблачается экспликацией посредством метаязыкового комментария в хорошем смысле слова.
Еще одним репрезентативным контекстом, выявляющим возможное «языковое сопротивление» ценностям нового времени, является контекст погрязнуть в (чем-л.). Согласно наивной аксиологии русского языка, то, в чем можно «погрязнуть», «по умолчанию» следует рассматривать, выражаясь в духе А. Вежбицкой, как «что-то плохое», даже если на уровне рационализации модных трендов люди могут считать это «хорошим». Наши многочисленные примеры обнаруживают «языковое сопротивление» миру новых ценностей посредством этого «разоблачительного» репрезентативного контекста: Просто рок сегодня погряз в карьеризме и жажде наживы, Реально мы погрязли в потреблении!', Вероятно, мир окончательно погряз в гламуре...
Свидетельством апроприации знаков «чужих» ценностей по русским национально-специфичным моделям языковой концептуализации мира может быть и характер словообразовательного освоения в русском языке новой заимствованной номинации. Так, широко известно «триумфальное шествие» по пространству русского языка таких лексем, как гламурный или эксклюзивный - см. об этом, например, в [15]. Однако характерен тот факт, что эти знаки «чужих» ценностей образуют окказиональные дериваты по типично русским моделям экспрессивного словообразования, о специфике которых именно в плане выражения русского национального характера говорит А. Вежбицкая, размышляя о русских суффиксах субъективной оценки, выражающих специфически русскую черту - эмпатию по отношению к объекту номинации [9, с. 53]. При этом в иноязычном по происхождению слове возникают типично русские коннотативно- оценочные приращения смысла.
Зго, например, такой дериват, как гламурненько. О его распространенности свидетельствует наличие сайта Гламурненько.ру, серии книг «Гламурненько», названия произведений сетературы (например, «Как выглядеть гламурненько!») и даже песен и т. п. Здесь мы видим нерасчлененный семантический комплекс из некоторого несерьезного, но полного «неопределенно хорошего чувства» (А. Вежбицкая) и вместе с тем ироничного отношения к объекту номинации. О проду ктивности такой модели свидетельствуют разнообразные готичненько, эксклюзив- ненько и пр., которые порождены на базе «чужеродных» готов, эксклюзива и т. д.
Применительно к заимствованию эксклюзивный мы можем также, например, в разнообразных блогах и даже на рекламных сайтах встре
тить эксклюзивчик, так может именоваться магазин, портал, стихотворение и пр. Такая исконно русская модель освоения чужого слова как-то элиминирует его «чужеродность», переинтепретируя его в духе специфически русского способа языковой концептуализации мира, а именно в духе особо эмоционально окрашенного и теплого отношения к объектам номинации, которые в норме не подлежат никакой эмоциональноэкспрессивной и оценочной реакции.
Отметим характерную для подобного рода слов-аксиологем десе- мантизацию этих производных лексем, где экспрессивная семантика самой словообразовательной модели и форманта (суффикса) вытесняет номинативное значение производной основы. Реально подобные словообразовательные показатели могут передавать очень широкий спектр чувств: восторг, очарование, привлекательность, жалость, интерес и др. Поэтом}', чтобы объяснить столь широкий разброс допустимых интерпретаций. А. Вежбицкая и вводит в толкование представление о неопределенном свободно плавающем ‘хорошем чувстве’, не обязательно направленном на человека или вещь: ‘когда я думаю о X, я чувствую что-то хорошее'. При этом на стыке первоначальной книжновозвышенной стилистической отмеченности производящей основы и принципиально разговорного характера форманта возникает некое игровое. карнавальное ее переиначивание, которое как бы дезавуирует изначально пафосное, серьезное значение лексем гламурный или эксклюзивный как носителей «новых ценностей» жизни.
Другую, противоположную тенденцию вытеснения традиционных русских моделей языковой концептуализации внутреннего мира человека иноку льтѵрными моделями можно видеть в сложившейся у определенной части носителей русского языка (в основном молодого возраста) языковой привычке использовать англоязычные междометия упс!, вау и пр. вместо обычных русских междометных слов. Дело в том, что междометия, по сути, отражают спектр нерасчлененных бессознательных эмоциональных реакций на ситуацию, идущий из «глубины души», их употребление не рефлектируется, а переживается говорящим. Поэтому употребление междометий всегда отражает некоторые спонтанные, неосознанные «жизненные установки говорящего» (А.Д. Шмелев). Употребление заимствованных междометий, вообще говоря, нонсенс, но если таковое имеется, то оно, без сомнения, представляет собой диагностический контекст для «вычисления» важных особенностей прагма- лингвистической сферы говорящего.
Морфология и синтаксис. М. Эпштейн обращает внимание на то, что русская грамматика специфически концептуализирует действие, событие, состояние: «Преобладание непереходности в русском языке способствует становлению непереходного мировоззрения, для которого вещи случаются, происходят, движутся сами собой. Это мир, в котором нечто пребывает в себе или движется само по себе, но ничем не движется и ничего не движет. Действия, обозначенные непереходными глаголами, самодостаточны они ни на что не переходят... Скорее это даже не действия, а состояния, поскольку у них нет предмета, они замкнуты на самом деятеле» [29, с. 193-194].
В свою очередь, А. Вежбицкая утверждает, что, говоря о людях, можно при этом придерживаться двух разных ориентаций: можно думать о них как об агентах, или «деятелях», и можно — как о пассивных экспериенцерах. В русском, в отличие от многих других европейских языков, пассивно-экспериенциальный способ имеет более широкую сферу применимости. Исходя из этого, в работах А. Вежбицкой именно на материале русской грамматики было выявлено несколько фундаментальных свойств, формирующих «семантический универсум» русского языка: иррациональность, неагентивность, тяготение к представлению активного действия субъекта как его пассивного состояния, неконтролируемость субъектом собственного действия как отказ от субъектной ответственности за событие и пр. [9, с. 33-37 и далее].
Действительно, русский язык предоставляет говорящему на нем массу возможностей снять с себя ответственность за собственные действия. Прежде всего речь идет о различных способах такой языковой концептуализации мира, при которой субъект так или иначе выводится из зоны контроля над событием. Эго, например, предпочтение безличного конструкта типа мне хочется активному типа я хочу, выбор возвратной или страдательной модели вместо агентивной, инфинитивной вместо личной и пр. Во всех этих случаях событие, состояние, действия происходят с субъектом как бы само собой или, по крайней мере, «не потому, что он этого хотел», пользуясь выражением А. Вежбицкой.
Вопреки мнению о «дрейфе» современной русской речевой практики в сторону «активизации» деятеля по западным образцам, т. е. об усилении категории транзитивности (переходности), которое, в частности, представлено в цитированной работе М. Эпштейна [29], наши наблюдения дают совсем иную картину. Инновационные тенденции в русской грамматике показывают, напротив, значительное расширение сферы применимости пассивно-возвратных и безличных конструкций, особен
но применительно к концептуализации ситуаций или психических состояний, которые требуют по логике активного «присутствия» агенса.
Так, типично русский способ концептуализировать «чужое» действие над субъектом речи как собственное состояние субъекта мы обнаруживаем при выборе возвратной конструкции вместо неопределенно- личной: ... на выступлении Dartz я уронилась случайно, на меня мгновенно попадало еще человек пять-шесть... (вместо меня уронили).
Об экспансии пассивно-возвратных конструкций в русском языке последних лет свидетельствует тот факт, что они расширяют сферу своего образования, в частности, за счет ненормативного образования от непереходных глаголов - типа умирать, бежать, сидеть, шутить и пр.: ... бандэлита не умиралась вроде; Мужская биатлонная эстафета бежаласъ в рамках Кубка мира в третий и, по сути, последний раз перед стартом на Олимпиаде; ... вторник опять-таки сиделся в сиделъ- не...; Тогда шутился, а сейчас задумался... Подобные аномальные инновации усиливают эффект концептуализации действия как замкнутого на субъекте состояния, что вполне в духе русской языковой ментальности.
Еще большая активность наблюдается при использовании безличных конструкций: ... старики так помрут, а чтоб веселей умиралось, им помпезные поздравления и "чествования" на 9-е мая. Активная конструкция с глаголом все-таки предполагает наличие экспериенцера этого состояния в качестве его субъекта, тогда как конструкция с безличным глаголом умиралось усиливает указанную бессубъектность.
Особый интерес представляют безличные конструкции, которые концептуализируют некую ситуацию, предполагающую в норме активное участие агенса в собственном действии: С сигаретой было "по- ступлено" абсолютно несправедливо... - Речь идет о том, что говорящий вообще-то сам как-то поступил с сигаретой, но примечательно, что субъект всячески избегает контроля даже за собственным, вполне очевидным для него действием.
Иногда выбор подобной безличной конструкции обладает значительным потенциалом семантической емкости и экспрессии: Арчи, ну, мы ж за тебя отомстили... ему больнее упалось... В данной концептуализации события предпочтение безличной конструкции обычному Он больнее упал оправдано специфической интенцией говорящего представить случайное в общем событие как знак действия неких высших сил (в таких случаях А. Вежбицкая говорит о «фатализме» в русском способе концептуализировать события).
Расширяющаяся экспансия безличных моделей представления события подтверждается и использованием подобных конструкций для концепту ализации вневременных, узуальных действий субъекта как бессубъектных пассивных состояний: В каких кроссовках лучше прыгается? Примечательно, что в подобных случаях сам русский язык не предоставляет говорящему возможности выбрать альтернативный способ выражения этой мысли посредством активной конструкции (альтернатива с инфинитивом лучше прыгать так же принципиально бессубъектна).
Но, как и в ситуации с активными процессами в области лексики и словообразования, и в грамматической сфере мы можем наблюдать прямо противоположные явления, а именно использование инновационных грамматических конструкций, направленных на концептуализацию события по несвойственным русскому типу концептуализации моделям и схемам. Речь идет прежде всего о возникновении окказиональных форм переходных глаголов (по сути своей предполагающих активного деятеля) на базе исходных возвратных глаголов, в системе не имеющих активных коррелятов - типа бояться, смеяться, улыбаться, очутиться и пр.: Улыбайте ваши лица.
В этих случаях подобным образованиям приписывается несвойственная им в коллективном сознании носителей русского языка семантика активной каузации действия вместо изначального значения пассивного состояния экспериенцера: Прошу ие смеять меня! = не смешить, т. е. ‘не каузировать меня смеяться’. То, что это не просто случайные явления, а проявление устойчивой аналогической тенденции, доказывают другие примеры: Решил вас улыбнуть', Думаю, посадить десяток деревьев незаметно просто не получится. Можно "случайно" телевидение там же "очутить"...; Ведь награды победителей будут использоваться долгие годы и красовать глаз всех посетителей...
Однако надо отметить, что все же, несмотря на свою определенную активность, процесс «развития переходности» в современной русской речи по степени своей распространенности не может идти ни в какое сравнение с обратным процессом «экспансии безличности или пассив- но-возвратности».
О преобладании чисто русских моделей языковой концептуализации мира может свидетельствовать и распространенность определенных синтаксических моделей как специфических способов организации дискурса. Прежде всего скажем о некоторых русских негационных конструкциях, которые мы условно именуем «неотрицающим отрицанием» [22].
Мы предположили, что некоторые типы таких «неотрицающих» русских общеотрицательных конструкций с оператором НЕ следует трактовать в рамках теории речевых актов как особые типы речевых стратегий непрямого, идиоматичного выражения специфичных коммуникативных намерений говорящего, причем имеющие явный идиоэтниче- ский, национально обусловленный характер.
Отправной точкой наших рассуждений является широко известный пример косвенного речевого акта, обсуждающийся в работе Дж.Р. Сер- ля «Косвенные речевые акты», - Would You pass те the salt? [26]. Ру сский аналог данного косвенного речевого акта с иллокутивной силой вежливой просьбы, выраженной в языковой форме вопроса, звучит примерно как Не могли бы Вы передать мие солъ? или Не передадите ли мие соль? (более точный, но менее приемлемый стилистически вариант - Не передали бы Вы мие соль?). С точки зрения прагматики кооперативного речевого взаимодействия это. разумеется, псевдовопрос - у адресата создается иллюзия возможности нормальной ответной реакции, тогда как реально от него требуется не ответ, а конкретное действие в соответствии с намерением говорящего.
Но Дж.Р. Серля здесь интересует некая коммуникативная универсалия, а именно проблема адекватного распознавания иллокутивной силы подобных непрямых высказываний, обусловленного конвенциями общения на данном языке. В этом ключе Дж.Р. Серль вполне справедливо полагает, что данная проблема не зависит от свойств конкретных языков и имеет общекоммуникативный, т. е., грубо говоря, общечеловеческий характер. Нам же интересен несколько иной поворот этой проблемы, вполне обоснованно выпавший из сферы внимания Дж.Р. Серля как излишне «лингвистичный». Дело в том, что Дж.Р. Серль. разумеется, анализирует англоязычный вариант этого косвенного речевого акта, который звучит как Would You pass те the salt?, т. e. с использованием утвердительной модели, тогда как русскоязычный аналог данной конвенциональной формы косвенного акта требует, чтобы указанну ю идиоматичность сохранить, обязательного включения НЕ - Не передадите ли мие соль?
Уже сама возможность порождения и рецепции данной конструкции по-английски без всякого НЕ доказывает некую логическую избыточность этого оператора и в русском варианте. Иными словами. НЕ в русскоязычном варианте ничего не отрицает. Говорящий реально спрашивает не о невозможности, а, наоборот, как раз о возможности для адресата совершить требуемое действие. Но. с другой стороны, устранение
НЕ в этой конструкции на русском языке приводит к разрушению идиоматичное™, к невозможности косвенной небуквальной интерпретации данного высказывания в интенсиональном контексте: ср. Могли бы Вы передать мне солъі - по-русски звучит только как прямой вопрос о пределах физических и иных возможностей адресата. Кстати, по- английски, напротив, добавление НЕ, т. е. трансформация положительной конструкции в отрицательную, разрушает идиоматичное™.
Тогда закономерно возникает вопрос: почему' же из двух равноправных альтернативных возможностей выразить некое пропозициональное содержание один язык выбирает утвердительную конструкцию, а другой - отрицательную? Иными словами, почему англоговорящий употребляет конструкцию без негации, а русскоговорящий начинает с НЕ. хотя никакого прямого отрицания ни в английском, ни в русском равно не предполагается?
Возможно, здесь и следует поставить вопрос о неких специфичных речевых стратегиях, о неких специфических установках говорящего, облигаторно отложившихся в языковых формах как результат предпочтительного выбора языкового коллектива, как отражение опыта столетий психологической и культурной интроспекции носителей языка. Так, например, в английском варианте можно видеть установку на возможный позитивный перлокутивный эффект, уверенность говорящего в положительном для него исходе его просьбы, а в русском варианте - установку на возможную неудачу, коммуникативную или перлокутивную. может быть, некое изначальное сомнение, заранее предустановленную неуверенность говорящего в успешности его речевого акта.
Это можно попытаться показать и с помощью инструментария логического анализа естественного языка. С нашей точки зрения, англоязычный вариант Would You pass те the salt? имеет своей пресуппозицией исходную пропозицию, которая является мыслительным содержанием вопроса - ‘You pass me the salt’: нетрудно видеть, что она имеет утвердительную структуру; в свою очередь, русскоязычный вариант в качестве пресуппозиции имеет исходную пропозицию ‘Вы не передадите мне соль’, в основе которой лежит общеотрицательная структура (ведь НЕ явным образом не входит ни в состав показателей иллокутивной силы вопроса, ни в состав показателей маскируемой этой формой иллокутивной силы вежливой просьбы - значит. НЕ входит в саму исходную пропозицию).
Напомним, что в отличие от ассерции, «чистого» суждения, которое может рефлектироваться адресатом, подвергаться сомнению или отри
цанию, пресуппозиция как невербализованный фрагмент экстралингвистической информации, заранее известной и говорящему и - «по умолчанию» - адресату, как известно, не подвергается отрицанию или рефлексии. Зго то. с чего начинается коммуникация, исходный пункт любого речевого акта, его изначальная первооснова. И не симптоматично ли. что говорящий на русском языке начинает его с отрицания?
В целом, конечно, Дж.Р. Серль прав в том смысле, что само использование небуквальных, идиоматичных способов выражения человеческих побуждений в коммуникации эксплуатирует, по всей видимости, некие общекоммуникативные принципы, заложенные в среде речевого взаимодействия homo sapiens sapiens, и потому универсально. Но преимущественный выбор тех или иных конкретных вариантов конвенцио- нализированных речевых схем, безусловно, может свидетельствовать и в пользу возможности их использования для выражения неких культурно-специфичных речевых стратегий или речеповеденческих установок носителей языка.
В книге Анны А. Зализняк, И.Б. Левонтиной и А.Д. Шмелева «Ключевые идеи русской языковой картины мира» утверждается, что некую «конфигурацию смыслов» можно считать «ключевой» для того или иного языка, если она с определенным постоянством и с достаточной репрезентативностью воспроизводится в самых разных областях лексики и грамматики языка, достаточно частотна в бытовом дискурсе и относится к неассертивным (неявным, невербализованным, имплицитным) компонентам высказывания. Важно не то, что утверждают носители языка, а то, что они считают само собою разумеющимся, не видя необходимости специально останавливать на этом внимание [13, с. 9].
В этой связи отметим, что вышеупомянутая негативная пресуппозиция, так называемый отрицательный модальный приступ вообще характерен для национально-специфичных речевых стратегий в отечественной речевой практике - эти стратегии воспроизводятся в достаточно разнообразных типах самых обычных конструкций в русском языке. Прежде всего это русские лингвоспецифичные конструкции с модали- зованным вопросом, выражающим вежливую просьбу: Не будете ли Вы так любезны (добры)?..', Не хотите (желаете) ли?..', устар. Не соблаговолите ли?., и пр. Эти конструкции также актуализуют рассмотренную выше ситуацию предпочтительного выбора из двух альтернатив. О наличии выбора из двух альтернатив в этих случая, например, пишут и А.Н. Баранов и И.М. Кобозева, утверждая, что контекстом уместного
употребления не-(ли) вопросов является такая ситуация, в которой говорящий, с одной стороны, имеет основания считать, что положение вещей, описываемое позитивной альтернативой вопроса, в данном случае может иметь место, но, с другой стороны, понимает, что этих оснований недостаточно и что противоположная - негативная - альтернатива, вообще говоря, не менее вероятна, чем позитивная [6, с. 264-273].
Однако здесь, на наш взгляд, можно поставить вопрос о возможной интерпретации подобного выбора в духе лингвоспецифичных речевых стратегий: лингвоспецифичность состоит в том, что предпочтительный вариант выбора, который, разумеется, мыслится как положительный, условно и конвенционально вербализован отрицательной конструкцией, с буквальным значением нежелательного для говорящего варианта. Англоязычный же аналог этой конструкции снова (отметим - вполне ожидаемо и оправданно!) использует утвердительную синтаксическую структуру для вербализации предпочтительного положительного выбора желательного для говорящего результата при порождении им данного косвенного речевого акта.
То. что это не единичный изолированный факт использования «отрицательного» модального приступа при вербализации идеи предпочтительного выбора, а своего рода речеповеденческая модель, доказывается наличием в русском языке и других конструкций, так или иначе посвященных альтернативному предпочтению. Это, например, формально вопросительные конструкции с модальным инфинитивом совершенного вида в значении необходимости совершения действия в будущем - типа Не пойти ли нам в кино? или Не написать ли мне статью об этом? (= (Давай) пойдем в кино или Напишу(-ка) я статью...). Отметим, кстати, что сходная функция такой конструкции с НЕ выражать модальность необходимости проявляется не обязательно в вопросительном предложении - ср., например: Как же мне не плакать!
Обратим внимание, что и здесь выдержана та же логика предпочтительного выбора, что и для предыдущего косвенного речевого акта: суждение о предпочтении говорящим выбора возможного положительного исхода (пойдем, напишу) актуализовано посредством формально отрицательной структуры. Получается, что говорящий как бы заранее страхуется от возможной неудачи планируемого «предприятия», он закладывает саму возможность неудачи в стадию речевой реализации плана своего намерения, а также, возможно, намечает для адресата (или себя самого - в роли адресата) возможные пути для отступления, для отказа от предполагаемого (причем в модальности «сильного» должен
ствования) выбора, предполагаемого совместного действия или участия в событии.
«Отрицательный» модальный приступ как особенность русских косвенно-речевых стратегий также присутствует, например, в вопросительной конструкции с модусом предположения: Не пора ли нам домой? (= Нам пора домой!), а также в модели экспрессивного генерализованного высказывания, в роли оператора обобщения (идиоматичного выражения квантора всеобщности); Где я только не побывал! (= Я везде побывал!).
Применительно к сегодняшнему состоянию русской речевой практики отметим, что в разговорной речи подобные модели с «неотрицающим НЕ» являются самыми обычными, частотными и проявляют повышенную активность. Зго разнообразные конструкции с семантикой опасения: Как бы чего не вышло!', одобрения: Ну чем не работа! и др. Представляется, что и во всех этих случаях говорящий с помощью НЕ как бы намеренно дезавуирует истинный «положительный» смысл пропозиции.
Интересны в этом плане также конструкции с оператором НЕ в вопросительных предложениях, где НЕ входит в состав перцептивной или эпистемической пропозициональной установки («модуса», по Ш. Балли): - Ты не знаешь, отец дома?; - Ты не слышал, как наши сыграли?; - Ты не видел, куда я очки положила?
Обратим внимание, что в приведенных примерах снова нет реального отрицания пропозициональной установки знания, видения или слышания, потому что в вопросе, по сути, речь идет («спрашивается») о положительном содержании пропозициональной установки - ср. *Ты знаешь, дома ли отец?; *Ты слышал, как наши сыграли? *Ты видел, куда я очки положила? Действительно, с точки зрения прагматики реального, обыденного общения было бы довольно странно спрашивать о том, что человек не знает, не видел и не слышал, тогда как говорящего на самом деле интересуют положительные результаты знания, видения или слышания адресата. Иными словами, в данных конструкциях опять нейтрализуется противопоставление между утверждением и отрицанием.
Но почему' тогда из двух альтернатив все-таки снова выбирается вариант с «отрицательным» модальным приступом? Видимо, и здесь мы имеем дело с каким-то «феноменологическим», по А. Вежбицкой, рефлексом в системе русских речеповеденческих установок, когда человек не уверен в возможности положительного для него исхода будущих событий, в том числе и потому, что не в силах на это повлиять: «Данные синтаксической типологии языков говорят о том, что существуют два разных подхода к
жизни, которые в разных языках играют разную роль: можно рассматривать человеческую жизнь с точки зрения того, ‘что делаю я’, т. е. придерживаться агентивной ориентации, а можно подходить к жизни с позиции того, 'что случится со мной’, следуя пациентивной (пассивной, связанной с пациенсом) ориентации. Агентивный подход является частным случаем каузативного и означает акцентированное внимание к действию и к акту воли (‘я делаю’, ‘я хочу’). При пациентивной ориентации, являющейся, в свою очередь, особым случаем феноменологической, акцент делается на ‘бессилии’ и пациентивности (‘я ничего не могу' делать’, ‘разные вещи случаются со мной’)» [9, с. 73].
Таким образом, выбирая конструкцию с НЕ в модальном приступе, т. е. в исходном пункте своего речевого акта, современный носитель русского языка, как, впрочем, и сто-двести лет назад, как бы заранее предвидит возможность коммуникативной неудачи, он «закладывается» на эту неудачу в своих речевых стратегиях, имея в виду возможный неблагоприятный для него результат в качестве наиболее вероятного.
Важно, что и в наше время, в начале III тысячелетия, в эпоху' адронных коллайдеров и нанотехнологий, синтаксические модели, подсвеченные рефлексами древней «магии слова», никуда не делись, они только расширяют свою активность в современной русской речи, сохраняя закодированный в них традиционный, типично русский способ концептуализации будущего состояния или события.
Прагматика и речевое поведение. В области прагматики речевого общения в современной русской речи также можно выявить активность многочисленных моделей речевого поведения и предпочтительных типов речевых стратегий, восходящих к традиционным русским образцам. С другой стороны, отмечается и представленность некоторых инноваций в этой области, а также ряд прагмалингвистических и коммуникативных тенденций, иррелевантньгх по отношению к оппозиции «свое - чужое», т. е. имеющих универсальный, так сказать, общечеловеческий характер.
Формат настоящей работы не позволяет дать полный анализ всего спектра многообразных прагмалингвистических реалий в современной русской речи. Мы остановимся лишь на особенностях метаязыковых стратегий современного носителя русского языка, отражающих рефлексию этноса над собственной речью и собственным речевым поведением, что также является неотъемлемой часть национальной языковой картины мира.
По нашему мнению, метаязыковые комментарии являются важным показателем, диагностирующим интенциональную сферу говорящих на
языке, специфику их коммуникативных намерений и связанных с ними речевых стратегий и тактик, которые имеют национально-специфический характер.
Так, по нашим наблюдениям, в современной речевой практике современных носителей языка возрастает удельный вес речевых стратегий и тактик манипулятивного типа, призванных так или иначе навязать адресату свою точку зрения, сформировать у него псевдообраз действительности или внушить несвойственную ему систему ценностей. Это связано с изменением коммуникативной среды, в которой все большую роль играют рекламные технологии, деловая коммуникация, в том числе конфликтно-манипулятивного типа, политический дискурс с присущими ему специфическими моделями речевого воздействия и пр. С другой стороны, известная разобщенность общества, доминирование инокультурных моделей поведения типа «Каждый сам за себя!», «Обогащайся!», «Будь успешным!» и т. д. приводит к тому, что люди перестют слушать и слышать друг друга, утрачивают установку на взаимопонимание и кооперативность речевого общения. Это тоже не могло не способствовать активному распространению в современной русской коммуникативной среде дискурсных стратегий манипулятивного типа.
В нашей работе «Метаязыковой комментарий как средство манипуляции адресатом» [24] мы рассмотрели только одну разновидность подобных стратегий - на наш взгляд, весьма показательную. Речь идет об особом типе метаязыкового комментария, который включает (с разнообразными вариациями) компонент «смысл слова» - по модели ‘в А. смысле (слова)’. Далее рассматриваются особенности семантики и функционирования метаязыковых комментариев в истинном (подлинном, действительном) смысле слова, в прямом (буквальном, строгом, собственном) смысле слова, в узком (широком, полном) смысле слова, в известном (каком-то) смысле слова, в хорошем смысле слова и пр., а также их роль в национально-специфичных моделях организации дискурса.
Все подобные метаязыковые комментарии объединяет одно общее свойство - они так или иначе настроены на навязывание адресату' говорящим собственной трактовки значения слова или содержания высказывания, и в этом смысле они являются средством языкового манипу лирования сознанием. Еще одно их свойство - они имплицируют адресата, т. е. выступают как языковое средство адресованности, как «эгоцентрические элементы языка».
Адресованность высказывания на естественном языке, наряду с ин- тенциональностью, есть то, что, собственно, и делает его событием актуального речевого взаимодействия в реальном дискурсивном пространстве. При этом адресованность как обязательное свойство любого высказывания проявляет себя в нем по-разном}'.
Наряду с явными, эксплицитными средствами адресованное™ (обращения, глаголы второго лица, формы повелительного наклонения и пр.), в любом естественном языке широко представлены косвенные, имплицитные средства адресованное™, содержащие в своей семантике скрытую апелляцию к адресату, такие как диминутивы. побудительные и вопросительные высказывания, неполные ситуативные высказывания и пр. К средствам имплицитной адресованное™ также относятся так называемые метатекстовые показатели: вводные слова, частицы, пояснения, вставные конструкции, ориентированные на восприятие адресата [8]. В настоящей работе рассматривается такая распространенная разновидность метатекстовых включений в дискурс, которую мы именуем «метаязыковой комментарий».
В последнее время проблема метаязыковых высказываний и - шире - обыденного языкового сознания в целом осознается как одно из наиболее явных применений антропоориентированных исследовательских стратегий в науке о языке. Еще в работах Р. Якобсона выделена метаязыковая функция языка в числе одной из базовых языковых функций: способность создавать сообщения о сообщениях является важнейшим свойством языка как первичной моделирующей системы [31].
Языковая рефлексия этноса над собственным языком признается важной частью его языковой картины мира. Одним из первых значимых монографических исследований проблемы того, что язык (разумеется, его носитель) говорит (и знает) о самом себе, в отечественном языкознании была коллективная монография «Язык о языке» под ред. Н.Д. Арутюновой [30]. Свидетельством прочного вхождения в научный обиход этой проблематики является возникновение специальных тер- минообозначений - «народная лингвистика», «естественная лингвистика» и пр.
В контексте этих исследований метаязыковые комментарии следует отнести к довольно широкому и разнообразному по своим семантическим и прагматическим свойствам кругу выражений, которые в работе И.Т. Вепревой именуются рефлексиеаміг. это метаязыковые высказывания, выступающие как продукт языковой рефлексии носителя языка по
повод}' употребления им какого-либо языкового выражения в рамках обыденного языкового сознания [10, с. 76].
Вообще говоря, метаязыковой комментарий играет в речевой практике огромную роль, поскольку, во-первых, он высту пает как объективный индикатор рефлексов языковой рефлексии носителя языка, показатель ее приоритетов и скрытых тенденций, а во-вторых, посредством языкового комментария говорящий управляет своим дискурсом, организует его структуру для оптимального восприятия адресатом и т. д. Автореферентный характер метаязыкового комментария снимает возможные семантические, стилистические, категориальные, формально-структурные ограничения на сочетаемость: он сочетается со словами любой тематической группы и части речи, с сочетаниями любой протяженности и пр.
Отправной точкой наших наблюдений стало использование довольно частотного выражения в буквальном смысле слова. Нас заинтересовал вопрос, в чем же заключается коммуникативно-прагматический смысл подобной экспликации установки говорящего на употребление своих слов в не идиоматичном значении:
(1) Валя меня в буквальном смысле слова умоляла поехать на дачу...:
(2) Двухлетний британец Элфи Клэмп в буквальном смысле слова шокировал врачей.
Здесь можно заметить, что экспликация установки на буквальную интерпретацию выражения избыточна, потому что никакого «небуквального» смысла, который мог бы предполагаться по умолчанию в зоне адресата, у слов умолять ‘склонять к чему-н. мольбами, просьбами, упрашивать’ и шокировать ‘приводить в смущение нарушением правил приличия, общепринятых норм' просто нет. Иными словами, у адресата начисто отсутствует возможность альтернативной, не предвиденной говорящим трактовки смысла предлагаемого высказывания, от которой мог бы «страховаться» говорящий посредством употребления оператора в буквальном смысле слова.
Тогда зачем же этот оператор понадобился говорящему? Мы исходим из того, что подобная экспликация служит средством непрямого воздействия на языковую рефлексию и языковую компетенцию адресата, а точнее - своего рода призывом к нарушению «постулата об идиоматичности» Дж.Р. Серля, т. е. к отказу от нормальной для узуса ситуации небуквального восприятии большинства высказываний. Постулат об идиоматичности, сформулированный Дж.Р. Серлем в работе «Косвенные речевые акты», есть важнейший принцип обыденной коммуникации: «Говори идиоматично, если только нет осо
бой причины не говорить идиоматично» [26, с. 215]. Суть этого постулата состоит в том, что адресат при соблюдении принципа кооперации речевого общения «по умолчанию» вынужден интерпретировать высказывания, нарушающие языковую или коммуникативную конвенциональность, в режиме косвенного речевого акта, если его буквальная интерпретация ведет к бессмысленности, тавтологично- сти или неинформативности.
Норма - это небуквальная интерпретация. Буквальная - как раз нарушение принципов речевого общения. В нашем случае употребление в буквальном смысле слова апеллирует не к значению, а к внутренней форме слов умолять (вместо мольбы как интенсивной просьбы используется идея молить) и шокировать (апелляция к прямому значению производящего слова шок ‘тяжелое расстройство функций организма вследствие физического повреждения или психического потрясения’, отсутствующему7 у производного глагола).
Разновидностью установки на деидиоматизацию посредством оператора в буквальном смысле слова является использование квазисинони- мичного оператора в собственном смысле слова. И в этом случае, несмотря на наличие эксплицированной установки на «возвращение« словам их мифического «собственного смысла», реально речь идет не о собственном смысле слов, а о трактовке комментируемого высказывания в свете интересов говорящего:
(3) В ответ на это жители городских районов, студенты, рабочие предприятий, члены радикальных партий стали создавать вооруженные отряды самообороны, то есть милииию в собственном смысле слова.
Нетрудно видеть, что это - милиция как раз не в собственном сегодняшнем смысле слова, а в смысле диахроническом, историческом, первоначальном, но отсутствующем в современном узусе.
Данный метаязыковой оператор употребляется также при вполне однозначно интерпретируемых номинациях, в норме не нуждающихся в уточнении смысла:
(4) Здесь есть еще одна тонкость: продавать следует не то, что людям в собственном смысле этого слова нужно, а то, чего они хотят, желают.
Трудно предположить, что в узусе имеется какой-то особый «собственный» смысл для предикатива нужно. Здесь, скорее, имплицируются специфическая установка говорящего на то. что ему ведом некий истинный смысл данной номинации, неизвестный остальным, и его нужно донести до слу шающего, сделав вид, что адресату этот смысл в пресуп
позиции тоже известен. Перед нами, по сути, нарушение принципа кооперации под видом его соблюдения.
Таким образом, получается, что именно говорящий сам закладывает возможность неузуального прочтения своих собственных слов, а отнюдь не страхует адресата от подобной возможности. Иными словами, говорящий в этих случаях вовсе не помогает адресату, в соответствии с принципом кооперации, найти путь верной интерпретации предлагаемого выражения, но, напротив, скорее, даже в чем-то его запутывает, нарушает его ожидания посредством деидиоматизации сообщения.
Точно так же ведет себя в дискурсе схожее выражение в прямом смысле слова, которое на самом деле тоже не означает «прямого» смысла, во всяком случае, применительно к стандартной естественноязыковой семантике слов, комментируемых посредством данных рефлексивов:
(5) Ученые американской Академии наук (NAS) утверждают, что конец света наступит 22 сентября 2012 года. Причем это будет "коней света" в прямом смысле слова... Без электричества останутся сотни миллионов жителей планеты.
Здесь нетрудно видеть, что для выражения конец света прямое значение - как раз библейское ‘конец мира’, а в данном употреблении каламбурно обыгрывается как раз не прямое, узуальное, а привнесенное автором значение ‘конец электричества’. Это. по сути, дефразеологиза- ция как разрушение образной основы идиомы. Отклонение от узуального, идиоматичного смысла маркируется в этом случае и добавочными средствами - а именно кавычками.
Аналогично для прилагательного пламенный в примере:
(6) Привлекать в случае необходимости к тушению пожаров армейские вертолеты и транспортники ВВС решили после пламенного, в прямом смысле слова, лета прошлого года.
Данное прилагательное в узусе понимается не как относительное от пламя, а - идиоматично - как 'ярко сверкающий, пылающий, как огонь’.
Очень часто употребление такого оператора вообще представляется неоправданным:
(7) В школе в прямом смысле слова трещат стены (речь идет о поврежденных стенах в здании школы).
Здесь употребление выражения в прямом смысле слова представляется вообще тавтологически-избыточным, потому что выражение трещат стены в узусе не предполагает какой-либо иной, непрямой интерпретации в режиме косвенного речевого акта (т. е. стены, в отличие, например, от головы или ушей, не могут в узусе трещать в каком-то ином, метафизическом плане).
В целом можно заключить, что посредством экспликации подобных установок говорящим порождается определенный манипулятивный эффект - это своего рода навязывание адресату импликаций и пресуппози- тивных смыслов, требуемых говорящему, но не входящих по умолчанию в ассертивную зону узуального выражения в речевой практике.
В весьма репрезентативной монографии И.Т. Вепревой утверждается, что подобные комментарии служат именно кооперативным целям: снятию многозначности, уточнению семантики слова, т. е. устранению возможного сбоя при понимании многозначного слова в случаях, если контекст создает условия равноправного доступа к пониманию обоих значений [10, с. 171-172 и далее]. Возможно, это для многих случаев так и есть. Это даже должно было бы быть так в условиях идеального дискурсивного пространства.
Но реально мы сталкиваемся с многочисленными употреблениями метаязыкового оператора в прямом смысле слова, которые ничего не уточняют, а только все запутывают (случайно или намеренно - это уже другой вопрос).
(8) Жизнь без цели убивает в прямом смысле слова (о том, что люди, не имеющие ясной цели в жизни и избегающие напряженной деятельности, умирают раньше тех, кто живет активно).
Но разве здесь слово убивать употреблено в прямом значении ‘лишать жизни; умерщвлять’? Здесь ведь речь идет о естественной смерти, пусть и наступающей чрезмерно рано, с точки зрения говорящего. Какое же тогда «прямое значение» он «уточняет»? А никакого. Более того, под «маской» метаязыкового комментария, апеллирующего к прямому значению, говорящий порождает в контексте как раз переносное, метафорическое - ‘как бы убивает, способствует ускорению наступления естественной смерти' (ср. курение убивает).
Будем исходить из того, что говорящий, в рамках собственной языковой компетенции, безусловно, знает весь семантический комплекс полисеманта и уверен, что адресату вполне по силам дифференцировать прямые и переносные значения слов самостоятельно, так сказать, без «посторонней помощи» (более того, эта «помощь», кстати, может выглядеть. в свою очередь, и прагматически неадекватной - обидной для слушателя, потом) что выражает сомнения говорящего в достаточности языковых знаний адресата). Тогда зачем же говорящий употребляет семантически и прагматически избыточное метаязыковое выражение?
Резонно предположить в этой ситуации некую специфическую интенцию говорящего, связанную с целенаправленным воздействием на когнитивную, оценочную и мотивационную сферу адресата, а именно
намерение навязать свое понимание, свою оценку и свою мотивацию по отношению к денотативной зоне порождаемого высказывания. Формулируя это несколько по-другому, говорящий влияет на картину мира адресата - особенно это видно из употребления им таких операторов, как в известном смысле слова (см. ниже).
Лингвистический механизм здесь состоит в подмене узуальной интерпретации, ожидаемой адресатом по умолчанию согласно принципу кооперации, интерпретацией уже другого типа - неузуальной, неидиоматичной, т. е. личностной, своей собственной - см., например:
(9) Отвечая на вопрос, почему Михаил Ходорковский отказался эмигрировать в свое время, Москаленко сказала: «Он патриот своей родной страны - в прямом смысле слова...»
Обратим внимание на то, что реально, т. е. узуально, слово патриот не предполагает никакого иного смысла, кроме прямого (не говоря уже о сомнительности тавтологического уточнения своей родной страны). Следовательно, в данном употреблении заложена неузуальная импликация ‘истинный, подлинный патриот’, т. е. соответствующий некоему идеальному представлению о патриоте в сфере ценностей говорящего. Также подобная экспликация предполагает еще одну возможную инфе- ренцию в зоне адресата, что противники Ходорковского - патриоты «не в прямом смысле слова», т. е. не истинные.
Кстати, воздейственный. а не дескриптивный (не интерпретационный) характер подобных высказываний подчеркивается возможностью аномального, с точки зрения системно-языковых закономерностей, добавления интенсификатора - в самом буквальном (прямом) смысле слова (будто признак ‘прямой’, ‘буквальный’ может быть параметризован).
(10) ... Автор этих строк просто ... провалился однажды под землю на сибирской дороге в самом прямом и буквальном смысле этого слова.
Возможно даже употребление в качестве интенсификатора формы окказионального суперлатива для прилагательного - в наипрямейшем смысле'.
(11) И я не имею в виду отсутствие общего языка в наипрямейшем смысле этого слова.
Обратим внимание, что интенсификатор тем сильнее, чем проблематичнее наличие действительного «прямого смысла» у данного выражения: так, идиома иметь (находить) общий язык неидиоматичного, «прямого» смысла не имеет вообще. Тем самым в зоне говорящего создается соблазнительная возможность вложить в это высказывание любой, нужный ему неузуальный смысл, скорректировав в необходимую сторону стратегию интерпретации высказывания адресатом.
Рассмотренные метаязыковые комментарии оперируют разными сторонами узуальной семантики исходного высказывания. Так, проанализированные выше в прямом (переносном) смысле слова, в буквальном смысле слова ориентированы на интенсивная.
Аналогичным образом метаязыковые комментарии в полном смысле слова, в широком смысле слова, во всех смыслах слова эксплицируют определенные манипуляции адресата с экстенсионалом, объемом семантики исходного выражения. Это, на мой взгляд, позволяет говорящему немотивированно включать в объем семантики выражения смыслы, изначально не присутствующие в ассертивной области значения:
(12) Высказывая свое понимание этого тезиса, губернатор сказал так: речь идет о безопасности в широком смысле слова.
Становится немного страшно от возможности расширенно толковать «безопасность» в устах столь авторитетного представителя власти.
Особенно «удобным» средством манипулятивной субституции в сфере экстенсионала является выражение в полном смысле слова. Еще в словаре Д..Н. Ушакова указывалось идиоматическое значение оборота в полном смысле слова (с пометой разг.) -перен. Совершенно, совсем, окончательно’ (ср. пример из словаря - жуир в полном смысле слова). Очевидно, что в этом, идиоматическом употреблении у выражения снимается метаязыковая интерпретация. Однако, согласно нашим наблюдениям, это выражение часто употребляется все же именно как реакция на определенное словоупотребление, без снятия метаязыковой функции:
(13) Ищу мужчину в полном смысле этого слова.
Здесь нет идеи ‘совершенно, совсем’, здесь, скорее, подчеркивается весь семантический комплекс, объединяющий и прямую ‘мужчина как представитель мужского пола’, и метафорическую ‘мужчина прототипический как носитель неких идеальных стереотипных свойств’ семантику'.
Возможная манипулятивность подобного языкового комментария связана с его прагматическим потенциалом: его употребление, по сути, имплицирует ложное предположение о том, что говорящему ведом некий полный смысл какого-либо выражения, неведомый другим простым смертным, говорящим на данном языке. Особенно часто это свойство используется, например, в рекламном дискурсе:
(14) Это в полном смысле слова уникальный продукт, аналогов которому нет в мировом эскалаторостроении (Речь идет о новом типе тоннельного эскалатора).
Узуально значение слова уникальный ‘единственный в своём роде, неповторимый’ не имеет еще какого-то скрытого, более полного смыс
ла. Данный смысл привносится, имплицируется говорящим в направлении «еще большей уникальности», т. е. ‘идеальный, совершенный’, что вызывает соответствующую инференцию — ауру положительной оценочности в зоне адресата.
Максимально манипулятивен метаязыковой комментарий во всех смыслах слова - он как бы заранее перечеркивает саму возможность привнесения нового смысла, какой-либо иной интерпретации сказанного «в таком исчерпывающем ключе». Особенно это заметно, когда говорящий сам перечисляет эти смыслы, по собственному произволению:
(15) Девушка Вера - маленькая во всех смыслах слова. Молодая совсем, школу только окончила, зеленая, неопытная, ума маловато, образованности не хватает. Жизнь у нее какая-то мизерабельная.
Интересно также употребление во всех смыслах слова в качестве метаязыкового комментария к выражению, имеющему узуально однозначную интерпретацию и никаких других смыслов не предполагающему:
(16) Бангкок - столица Таиланда во всех смыслах этого слова.
Подобные употребления порождают в зоне адресата инференции,
узуально отсутствующие в высказывании, но нужные говорящему (в нашем случае - это мысль о столице как о центре всякого рода «теневых» развлечений и удовольствий), т. е. окказиональное расширение объема семантики в плане неузуальной метафоризации («столица греха»). Отметим, что апелляция в высказывании к неопределенно широкому кругу референтов является одним из явных средств языкового манипулирования.
Еще одна разновидность метаязыковых комментариев манипулятив- ного типа - это рефлексивы, эксплуатирующие референциальные статусы [20] языковых выражений. Речь идет о таком приеме манипуля- тивной адресованности, как «игра на референциальной неоднозначности» [7], который связан с эпистемической оценкой говорящим известности / неизвестности референта для адресата. Это метаязыковые комментарии типа в известном смысле слова или в каком-то смысле слова.
Так, рефлексив в известном смысле слова эксплицитно выражает мысль об общеизвестности того, о чем говорится, однако реально под марку в известном смысле слова закладывается смысл, известный только для говорящего:
(17) Ученые говорят, что каждый человек в известном смысле слова по природе свое гений.
В данной фигуре речи намеренно не эксплицируется, в чем именно состоит «известный смысл» и кому именно он известен (предполагается -
всем). Здесь манипулятивность состоит в апелляции к неопределенному кругу референтов. В этих случаях очень часто (намеренно или ненамеренно) комментируемое выражение как бы дезавуируется, потому что данный оператор способствует восприятию его референта как «ненастоящего», «второсортного» - не на самом деле, а только «в известном смысле»:
(18) ... ребенок сам делает то, что от него хотят, в этих случаях он в известном смысле слова воспитывается и обучается сам.
Этот эффект особенно усиливается, когда комментарий в известном смысле слова употребляется применительно к выражению, не подлежащему вероятностной или эпистемической оценке:
(19) ... американское правительство стремилось скрытъ правду так же, как оно не начинало уголовного расследования в известном смысле слова.
Здравый смысл предполагает, что уголовное расследование может однозначно оцениваться как начатое или как не начатое, но никак не «в известном смысле» начатое. Здесь возникает импликация, дезавуирующая само проводимое расследование в зоне адресата в ценностном плане, т. е. перед нами снова не дескрипция или номинации события, а скрытое воздействие.
К разряду эпистемических комментариев, оперирующих референциальными статусами, следует отнести и комментарий, задающий референциальную неопределенность - в каком-то смысле слова. Здесь предлагается обратная предыдущей коммуникативная ситуация - «какой-то» смысл слова неизвестен ни говорящему, ни адресату, но при этом имеется некий «необходимый референциальный или смысловой минимум», достаточный для того, чтобы говорящий имел право применить в данной ситуации данную номинативную единицу:
(20) Как вы считаете, смогут партии создать эффективные пиар- структуры, которые будут эффективно проводить избирательные кампании? - В каком-то смысле слова смогут.
Понятно, что бремя определения этого «достаточного минимума» целиком и полностью лежит на говорящем. Кроме того, в силу достаточно естественной инференции, согласно которой без этой экспликации явление или событие, скорее всего, не имеют места («в каком-то смысле слова смогут, а вообще, в прямом смысле, при более вероятном развитии событий. - нет»), говорящий легко может отказаться в дальнейшем от ответственности за содержание высказывания, упирая на то, что он имел в виду это лишь «в каком-то неопределенном смысле».
Особенно это важно в случаях, когда содержание высказывания в норме должно трактоваться совершенно однозначно и, значит, не долж
но иметь никаких особых условий для своей интерпретации, т. е. добавочных «каких-то» смыслов:
(21) Благодаря этому установка в каком-то смысле слова безопасна (речь идет о холодильных установках).
Очевидно, что адресату желательно, чтобы установка была безопасна не «в каком-то смысле», а в единственно возможном и однозначном смысле.
Наконец, не менее интересны с точки зрения выражения в дискурсе определенной системы ценностей, зафиксированной в узусе и входящей в противоречие с навязываемыми извне аксиологическими «трендами», и так называемые оценочные метаязыковые комментарии - в хорошем смысле слова (об этом - см. выше).
В целом отметим, что манипулятивный потенциал метаязыковых комментариев наиболее ярко проявляется в неузуальных реализациях регулярных моделей построения рефлексива, когда, например, в речи появляются довольно «экзотичные» метаязыковые операторы - в постельном смысле слова, в законном смысле слова, в бандитском смысле слова, даже в быдловато-дворовом смысле слова:
(25) Необязательно он [мужчина] должен уделить то самое внимание, в постельном смысле слова. Обычный разговор -уже повод',
(26) Усиливая таможенный контролъ в законном, а не в бандитском смысле слова, необходимо, скорее всего, одновременно снижать размеры таможенных пошлин',
(27) Вот оно, правильное слово для этого фильма - «пацанский»; конечно, не в быдловато-дворовом смысле слова, а в плане грамотного микса нахальности, развязности и уверенности в собственных силах.
Нетрудно заметить, что подобные неузуальные комментарии еще более усиливают субъективизм говорящего в выборе пути интерпретации семантики комментируемого выражения, они полностью снимают конвенциональную идиоматичность и тем самым с еще большей обли- гаторностью навязывают адресату нужный для говорящего неузуальный смысл, так как конвенционально воспринять подобные высказывания в принципе невозможно, в силу отсутствия в узусе общепринятого способа понимать такие выражения.
Подводя итоги, можно сказать, что с помощью рассмотренных метаязыковых комментариев говорящий существенно корректирует смысл исходного комментируемого выражения, которое без этого комментария могло бы быть воспринято адресатом иначе, а именно в рамках общепринятых установок и трактовок, что явным образом не устраивает
говорящего. Перед нами - явления семантического преобразования особого типа, которое можно в целом определить как операция манипу- лятивной субституции узуального смысла в языковом высказывании.
Несмотря на очевидную распространенность подобных речевых стратегий в дискурсивных практиках современного русского общества, едва ли можно говорить о какой-либо национальной специфичности самих этих выражений. Подобные речевые стратегии имеют общекоммуникативную природу' - они вытекают из универсальных законов речевого взаимодействия, и в этом плане они не специфичны, а, скорее, универсальны.
Однако думается, что можно все же интерпретировать востребованность этих конструкций именно в духе русских национальноспецифичных речеповеденческих стратегий — как тяготение русских моделей организации дискурса к категорическим суждениям морального или оценочного характера, как определенную установку на некооперативное речевое поведение, когда адресату довольно бесцеремонно навязываются некие суждения и мнения, причем в такой форме, которая не предполагает их возможного обсуждения. Кроме того, возможную национальную специфичность можно видеть не в самом употреблении этих метаязыковых комментариев, а в семантических типах комментируемых слов и выражений, но это уже составляет предмет нашего дальнейшего исследования.
То же, видимо, справедливо и для весьма распространенных в современной русской речевой практике лингвопрагматических явлений несколько иного типа, о которых пойдет речь далее. Еще одним проявлением национально-специфических речеповеденческих стратегий, на наш взгляд, является использование модальных операторов со значением истинности, т. е. выражений, где эксплицировано значение истинности: рефлексивов в истинном смысле слова, в подлинном смысле слова, в действительном смысле слова и пр., модальных частиц воистину, поистине, квазиэпистемической пропозициональной установки доподлинно известно, (что) и пр.
В естественном языке в его обыденном употреблении очень часто эксплуатируется тема объективной истинности, реальности. Люди, производя высказывания, постоянно апеллируют к «тому, что есть на самом деле», т. е. соотносят говоримое с реальным устройством мироздания. со структурой мира (Ч.С. Пирс) в целом. Апелляция к «законам мироздания» придает убедительность и весомость самым простым бытовым суждениям, мнениям, оценкам, высказанным по по
воду самых незначительных фактов. Она есть также отличное средство маскировки бессодержательности, путаности, скудности и банальности высказываний.
Парадокс в том, что слова и выражения с эксплицитными показателями истинности в ассертивном компоненте семантики выступают в реальной речевой практике, скорее, как средства уклонения от истинности. Исходным пунктом наших рассуждений является наблюдение некоторых распространенных и вполне идиоматичных слу чаев употребления метаязыковых показателей со значением истинности, когда говорящий реально не имеет в виду установление некой объективной истины, но реализует некие специфические интенции, связанные с утверждением своей точки зрения на содержание пропозиции или ее фрагмента.
Чтобы не быть голословным, приведем реальный пример употребления квазиэпистемической пропозициональной установки доподлинно известно, (что...) в среде интернет-коммуникации:
(28) Доподлинно известно, что до двухсот лет мы все могли бы доживать, но мы все делаем для того, чтобы этого не случилось.
Обратим внимание на то, как маркер безусловной «доподлинной известности» всем и каждому, так сказать, «по умолчанию» интерпретирует в ключе некой общечеловеческой истины довольно спорное, если не сказать крайне сомнительное суждение.
Здесь можно видеть специфическую речевую стратегию говорящего, помещающего утверждение, которое в экстенсиональном контексте является гипотетичным и дискуссионным, в интенсиональный контекст пропозициональной установки установленного и, значит, общеизвестного факта, лишая адресата возможности оспорить сообщаемое. Действительно, нельзя же спорить с незыблемой объективной истиной, которая известна всем и каждому. За спиной у говорящего - мощная защита в лице всего человечества.
Мы условно именуем подобные случаи использования метаязыковых показателей со значением истинности речевыми стратегиями «манипуляции с истиной». По нашим наблюдениям, речевые стратегии подобного типа весьма разнообразны и крайне частотны в обыденном дискурсе. Мощный воздейственный потенциал «манипуляций с истиной», который требует от говорящего минимума интеллектуальных усилий - всего-навсего эксплицировать языковой показатель с семантикой истины, но уж никак не аргу ментировать или верифицировать его истинность. - позволяет людям легко оперировать понятиями «истина», «истинность» в расхожем смысле для выражения наших частных мне-
ний и сомнительных убеждений и не подвергаться при этом вполне ожидаемому опровержению.
Лингвофилософские основы подобной «лингвоцентричной» трактовки «истинности» заложены в замечательной статье Дж. Остина «Истина» (1950), где автор отстаивает «семантическое» понимание истины в противовес господствующему в его эпоху традиционному, логико- философскому пониманию. Дж. Остин доказывает, что «истина» в реальном языковом употреблении не имеет отношения к «объективной истине» философии, логики, математики и пр. «Истина» всегда чья-то, поскольку она выступает функцией производства конкретным говорящим конкретного речевого акта утверждения в конкретной ситуации общения: «Заметим, что когда сыщик говорит «Обратимся к фактам», то он не начинает ползать по ковру, а продолжает высказывать последовательность утверждений: мы даже говорим об «установлении фактов» [19, с. 305].
Совершая акт утверждения, говорящий устанавливает связь высказывания и мира, устанавливает некое специфическое соответствие между высказыванием и описываемой им реальной ситуацией, которое и можно описать в терминах «истинности». Ведь по большей части в обыденной действительности в условиях реальной коммуникации у людей нет такой задачи - установить объективную истинность чего-либо. Нет поэтому «объективной истины» в языке. Отношение между высказыванием утверждения и миром, достижение которого устанавливается актом утверждения, является чисто конвенциональным отношением (из тех, которые «делаются таковыми мышлением»),
«Истинно или ложно то, что Белфаст расположен к северу от Лондона? Что Галактика имеет форму яичницы? Что Бетховен был пьяницей? Что Веллингтон выиграл битву при Ватерлоо? В производстве утверждения есть различные степени и измерения успеха. Утверждения соответствуют фактам всегда более или менее неточно, различными способами и в различных обстоятельствах, они имеют различные намерения и цели» [19, с. 19].
Утверждая что-то, человек совершает речевой акт, в иллокутивну ю силу которого входит: 1) его собственное убеждение в том, что то, что он здесь сейчас говорит, соответствует действительности; 2) намерение индуцировать соответствующее убеждение у адресата.
Именно поэтому в обыденных контекстах употребления прагматически аномальными в силу их тавтологической избыточности и неинформативности будут утверждения общеизвестных истин или фактов:
^Истинно, что дважды два - четыре, или: *Я утверждаю, что дважды два - четыре. Они нарушают принцип Кооперации, согласно которому общеизвестный факт не может рассматриваться как «открытие» говорящего, потому что это косвенно выражает обидную для адресата мысль, что тому это может быть неизвестно.
Более того, даже для того чтобы сказать просто: Дважды два - четыре- без эксплицированных показателей истинности или утверждения, необходимы особые коммуникативные условия, потому что в таком высказывании та же пропозициональная установка ‘Я утверждаю, что’ входит в имплицитную модальную рамку, так сказать, «по умолчанию». Здесь нарушается постулат об идиоматичности Дж.Р. Серля, который требует обязательной косвенно-речевой интерпретации тавтологичных и неинформативных высказываний в рамках принципа Кооперации [26].
Таким образом, «истинность» в обыденном языке есть не свойство пропозиции, вернее, отношения пропозиции и мира, как это трактуется в философии и логике, а функция пропозициональной установки ‘Я утверждаю, что’ ‘Я считаю S соответствующим действительности’. С прагматической точки зрения, «истинность» в обыденном языке есть компонент иллокутивной силы речевого акта утверждения - ‘Я убежден в том, что S соответствует действительности’. Зги соображения как бы освобождают говорящего от проблемы верификации того, что он считает истинным.
Поэтому очень часто употребление метаязыковых высказываний с эксплицитным показателем истинности направлено не на верификацию некоего положения дел, а на обсуждение значений самих слов и выражений (что, собственно, и делает их метаязыковыми):
(29) Так называемое «естественное богословие» не является богословием в истинном смысле слова. Это скорее философия, слово о «Неведомом Боге»... (НКРЯ).
Нетрудно заметить, что непосредственно в высказывании эксплицируется установка говорящего на установление «истинного смысла» слова богословие. С другой стороны, мы не видим здесь мучительной рефлексии говорящего в области поиска этого самого «истинного смысла» (кому, как не лингвисту, знать, насколько трудно установить «истинное» значение даже самых простых слово естественного языка). Здесь просто голословно заявляется нечто вроде того, что ‘в том-то и том-то состоит истинный смысл слова’, т. е. незаметно реализуется некая претензия говорящего на то. что именно ему и ведом «истинный смысл» слова, или, скорее, что именно тот смысл, в котором употребляет слово
говорящий, и есть истинный. Каждому высказыванию подобного рода может быть приписана некая завуалированная модальная рамка ‘Я считаю истинным, что’. Но подобные модальные рамки не могу т быть эксплицированы, потому что тогда суждение из разряда «вечных, незыблемых истин», с которыми невозможно спорить, перейдет в разряд мнения-предположения, которая еще ну ждается в верификации. Ср. воздейственный эффект высказывания по модели Истинно, что ,S' - и высказывания по модели Я считаю истинным, что S'.
(30) Истинно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни (НКРЯ).
Высказывание в такой форме претендует ни много ни мало на установление некоего универсального закона мироздания. Гораздо «слабее» в этом плане звучит его вариант Я считаю истинным, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, которое попадает лишь в разряд частного суждения, поскольку пропозициональная установка мнения здесь выражена открыто. Парадокс в том, что логически оба варианта равновесны, а прагматически - между ними пропасть. В модели Истинно, что... присутствует очень важный имплицитный смысл - ‘так вообще устроен мир’, а в модели Я считаю истинным, что... такого смысла нет. Апелляция к реальной структуре мира именно потому и является максимально эффективным средством языкового воздействия - трудно что- то противопоставить неотвратимым законам мироздания. Сокрытие модальных рамок личного мнения в конструкциях типа Истина (в том), что..., Истинно, что... и пр. как раз и обусловливает возможность того, что здесь мы назвали «манипуляции с истиной» в естественном языке.
В отечественном языкознании традиция рассмотрения манипулятивного потенциала слов и выражений со значением истины восходит к пионерским работам в области «языковой демагогии» Т.М. Николаевой [18] и - особенно - к книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева «Языковая концептуализация мира (на материале русской грамматики)» [7]. Так, например, Т.В. Булыгина и А.Д. Шмелев, анализируя дискурсные слова в действительности, на самом деле, доказывают, что подобные выражения являются приемом языковой демагогии, который противопоставляет «калящейся, мнимой реальности реальную действительность» [7, с. 468].
Ведь действительность эта является «реальной» только с позиции говорящего, которую он тем самым стремится навязать адресату под видом некой «безусловной», объективной истины. В этой же работе, со ссылкой на Т.М. Николаеву, справедливо утверждается, что вообще ука-
заниє на максимальную приближенность к жизни, к реальной структуре мира (т. е. апелляция к «объективной истине») чаще всего является лингводемагогическим приемом.
Все случаи, рассматриваемые в нашем исследовании, можно интерпретировать в духе противопоставления двух речевых стратегий, обозначение которых восходит еще ко временам античных риторик. - это стратегия de dicto и стратегия de re. В уже цитированной книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева выбор говорящим одной из указанных стратегий, а именно стратегии de re, справедливо рассматривается в качестве манипулятивного приема. Под стратегией de dicto (буквально «от сказанного») в общем виде понимается изложение событий, фактов или мнений на «языке фактов», т. е. в тех значениях и оценках, которые адекватны сути излагаемого (нейтральный модус изложения). Под стратегией de re (буквально «от вещи, от реалии») в общем виде понимается изложение событий, фактов или мнений, переформулированное в интересах говорящего, в соответствии с его исходными воззрениями и посылками. Стратегия de dicto направлена на адекватную передачу чужого мнения; стратегия de re всегда маркирована и выбирается со специальной целью. При стратегии de dicto говорящий использует номинации, которые счел бы адекватными и субъект передаваемого мнения; при номинации de re говорящий все переименовывает в соответствии со своими представлениями о реальности [7. с. 472].
Большинство интересующих нас высказываний полностью вписываются в манипулятивно заряженную стратегию de re, когда значения слов и выражений интерпретируются исключительно в духе воззрений говорящего, а не в плане выражения «объективной истины».
(31) Человек, не принадлежащий к церкви, не может бытъ нравственным в истинном смысле слова. Добродетели язычников - это, в сущности, пороки (НКРЯ).
В этом примере метаязыковой рефлексив в истинном смысле слова реально выражает в безусловной форме только религиозно-христианскую точку зрения на вопрос о том, что значит быть нравственным, но никак не то, что мы привыкли считать «объективной истиной», т. е. верифицированным суждением. Правильная интерпретация этого высказывания в духе логического анализа естественного языка могла бы быть такой: ‘Человек, не принадлежащий к церкви, не может бытъ нравственным в истинном смысле слова, [как я понимаю истинный смысл этого слова, и при этом (только) мое понимание верно, т. е. соответствует действительности]'. В квадратных скобках - эксплика
ция специфических интенций говорящего в русле избранной им стратегии de re.
Именно таков механизм превращения частного, неполного, ложного суждения во «всеобще значимое суждение». Точка зрения говорящего как индивидуума или как представителя определенной социальной, идеологической, политической, культурной группы, т. е. по определению ограниченная, выдается за общечеловеческую истину. Это мы и называем «манипуляции с истиной»:
(32) Истина в том, что в СССР создается семья, родня, один детский милый двор, и Сталин - отец или старший брат всех, Сталин - родитель свежего ясного человечества, другой природы, другого сердца (А.П. Платонов. Записные книжки (1928-1944).
Этот пример позволим себе оставить без комментариев.
Согласно нашим наблюдениям, «манипуляции с истиной» могут быть направлены: 1) на всю пропозицию в целом; 2) на один из компонентов пропозиции (как правило, предикат). В соответствии с эти группируются и языковые средства «манипуляции с истиной»
I. Операции модального преобразования пропозиции в целом осуществляются посредством квазиэпистемических пропозициональных установок типа Истинно, что..., Истина в том, что..., Доподлинно известно, что... и пр., синтаксически замещающих позицию главного предложения при изъяснительных придаточных в структуре сложноподчиненного предложения:
(33) Доподлинно известно, что со дня на день состоится массированный выброс компромата в отношении Илъюка (Интернет).
Нетрудно видеть здесь известное логическое противоречие между тем, что человеку не дано знать будущего («мы не имеем достоверного протокола о будущем»), и тем, что утверждается определенно в модусе абсолютной истинности, т. е. «абсолютного знания». Любопытно также, что в данном примере «абсолютное знание» также вступает в определенный конфликт с неопределенным темпоральным локализатором со дня на день.
Применительно к модели Доподлинно известно, что... следует отметить, что экспликация субъекта пропозициональной установки меняет коммуникативно-прагматический фон высказывания: Мне доподлинно известно, что... В этом случае акцент делается не на общеизвестность некоего факта, а на типе знания некоего факта определенным лицом (полное, достоверное верифицируемое знание, соответствующее действительному положению дел). Тогда к говорящему могут возникнуть вопросы о природе такой уверенности в истинности его познаний, об их
источнике и способе верификации, и он не сможет апеллировать к реальной структуре мира. Поэтому при «полноценной» стратегии de re субъект подобной квазиэпистемичесокй пропозициональной установки намеренно элиминируется.
В этой роли могут также выступать вводные конструкции со значением истинности типа действительно, в действительности, на самом деле, в самом деле, по правде говоря, правду сказать, истинно говоря и пр., так как они, если подчиняют всю пропозицию, также выступают в роли полноценных пропозициональных установок, инкорпорируемым субъектом которых является говорящий:
(34) В действительности, небо голубое (мы его так видим), на самом деле, оно черное (вид из космоса) [Интернет].
Показательный пример в подтверждение положений, высказанных в книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева, о роли указанных вводных конструкций в организации приема языковй демагогии - противопоставления «мнимой» и «подлинной» реальности [7, с. 468]. В действительности маркирует «видимую», т. е. «мнимую», реальность, а на самом деле - открывает сокрытую «подлинную».
II. Операции модального преобразования части пропозиции (субъекта или предиката) осуществляются посредством метаязыковых рефлек- сивов в истинном смысле (слова), в подлинном смысле (слова), в действительном смысле (слова), а также дискурсных модальных частиц воистину, поистине и др.:
(35) Эта неожиданная встреча при такой обстановке, эти милые, порядочные в истинном смысле слова люди, аромат сигары и, наконец, успокаивающие звуки рояля, заставляющие мечтать, эта странная музыка Бетховена, порождающая какое-то необыкновенное настроение, возвышающее душу над всей жизнью, над ее мелочами, ничтожеством и грустью, - все это расположило его к откровенности и задушевности (Скиталец. Антихристов кучер).
Здесь можно заметить несколько странное употребление метаязыкового рефлексива с эксплицитным показателем истинности применительно к принципиально неверифицируемому в рамках логической валентности терму милые, порядочные люди.
Сама возможность такого употребления лишний раз доказывает нам, что подобные выражения в естественном языке имеют крайне малое отношение к проблеме установления объективной истины в строгом смысле этого слова. Естетственноязыковые особенности слов истина, истинный, истинно, а также таких, как подлинный, настоящий, дей-
стеителъный и пр., имеют отношение к противопоставлению двух видов знания - знания и мнения. Так, в работе Анны А. Зализняк последовательно разграничивается знание и мнение (в его двух вариантах): «Знание есть утверждение истинности суждения. Модальная рамка - ‘Я располагаю некоторыми сведениями и уверен в их истинности’. Мнение есть вероятностная оценка суждения. Модальная рамка - ‘Я располагаю некоторыми сведениями и предполагаю их истинность’. Есть два типа мнения: мнение-предположение (то, что можно узнать, проверить, верицифировать), или просто ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ, имнение-оценка, или просто МНЕНИЕ, которое отражает субъективную точку зрения, не подлежащую проверке или верификации, потому что ориентируется на систему ценностей, вкусовые предпочтения ит. п.» [12, с. 190].
Модус знания, как было показано выше, для рассматриваемых в работе высказываний в целом нерелевантен. Они имеют отношение как раз к выражению двух приведенных выше типов мнения. Иными словами, в естественном языке нормально говорить в терминах истинности о людях, вещах, признаках, событиях как в режиме верифицируемого мнения-предположения (Стал известен истинный виновник происшествия), так и в режиме неверифицируемого мнения-оценки (Мой друг - истинный любитель музыки). Именно последний вид употреблений обладает наибольшим манипулятивным потенциалом в плане актуализации стратегии de re в дискурсах разного типа.
Способность дискурсных слов со значением истинности репрезентировать неверифицируемое мнение-оценку находит свое максимальное выражение в особенностях употребления модальных частиц поистине и воистину, которые, вопреки эксплицитно выраженной в них идеи истины, к выражению истинного знания реально вообще не имеют никакого отношения. Обьино они употребляются как модальные операторы при словах и выражениях, представляющих принципиально неверифициру- емые явления (оценочного, вкусового, этического и пр. характера):
(36) Разбирали их игру, обращали внимание на лидеров и игру Николы Грбича. Я хочу о нём отдельно сказать. Он поистине великолепен! [Интернет];
(37) Hilton Maldives Iru Fushi Resort & Spa: Воистину рай на земле [Интернет].
В данных примерах эти дискурсные частицы выступают в роли обычных усилительных частиц - просто апелляция к эксплицитно выраженному в них понятию «истинность» придает, с точки зрения гово
рящего, его частнооценочному мнению больший вес, так как суждение тем самым из сферы личного опыта помещается в сферу незыблемых, всеобще значимых суждений, имеющих ореол «объективной истины».
Так установление отношения истинности превращается в чисту ю оценочность, оценочность par excellence, т. е. обретает максиму м неве- рифицируемости и субъективности.
Рассуждая о лингвопрагматических свойствах метаязыковых показателей со значением истинности, хочется отметить и еще один парадокс их дискурсной актуализации: с одной стороны, эксплицитный ассертив- ный компонент их семантики отражает стремление говорящего к максимальному соответствию содержания его высказывания «законам мироздания», а с другой стороны, имплицитные компоненты их семантики, связанные с выражением специфичных намерений говорящего, выступают как действенные механизмы уклонения говорящего от ответственности за содержание высказывания.
В зарубежной лингвистической традиции подобные языковые средства принято трактовать как слова-«загородки». Термин «загородки», т. е. «лексические ограничители» (англ. hedge(s)Zhedging) применительно к анализу дискурса легитимирован Дж. Лакоффом, который понимал под этим термином речевую актуализацию слов и выражений, функция которых состоит в создании некой смысловой размытости, нечеткости - типа в общем, приблизительно и пр. [1. с. 195].
В «Англо-русском словаре по лингвистике и семиотике» под ред. А.Н. Баранова и Д.О. Добровольского этот термин определяется следующим образом: «Лексическая единица, размывающая границы экстенсионального множества языкового выражения и тем самым ограничивающая ответственность говорящего за сказанное» [2, с. 265]. Нетрудно видеть, что логическая и семантическая «размытость», о которой применительно к «загородкам» говорил Дж. Лакофф, здесь интерпретируется в рамках прагматической «размытости», т. е. в рамках отношения между намерениями говорящего и содержанием высказывания, что нам представляется более перспективным.
Ведь в этом случае, при учете особых коммуникативных условий, контекста и ситуации высказывания, список слов-«загородок» существенно расширяется. По сути, в этот разряд попадают практически все слова и выражения, так или иначе участвующие в организации дискурса («метатекстовые единицы», по А. Вежбицкой), т. е. любые единицы, не имеющие сугубо дескриптивного содержания, в толкование которых входит модальная рамка ‘(Я) говорю / скажу’, например - впрочем,
кстати, вдобавок, во-первых = ‘впрочем скажу, кстати скажу, вдобавок скажу , во-первых скажу’ и пр.
Возвращаясь к теме данного исследования, отметим, что дискурсная актуализация модальных операторов со значением истинности: метаязыковых комментариев в истинном смысле слова, в подлинном смысле слова, в действительном смысле слова и пр., вводных конструкций по правде говоря, по правде сказать и пр., частиц воистину, поистине, квазиэпистемической пропозициональной установки доподлинно известно, (что) и пр. - имеет все признаки использования этих слов именно в функции «загородок».
(38) Доподлинно известно, что в последнее время качество автомобиля «Урал», мягко говоря, оставляло желать лучшего (НКРЯ).
Здесь в пропозиции автор выражает собственное мнение, за которое он может нести ответственность в случае установления его несоответствия действительности. Но это лишь в прямом, экстенсиональном контексте подобное утверждение может расцениваться как речевой акт недобросовестной информации, клеветы, лжи и пр. Мы же видим, что пропозиция «опускается» в интенсиональный контекст придаточного изъяснительного при пропозициональной установке с универсальным субъектом. Говорящий как бы прячется за эту «загородку» - за пропозициональную установку общеизвестности, снимая с себя возможную ответственность за несоответствие высказывания действительности.
Поэтому под «маску» Доподлинно известно, что... можно в принципе заложить любое, пусть самое абсурдное утверждение, например:
(39) Доподлинно известно, что ежа в прямой кишке у Л.Н. Толстого не было (Владимир Тучков. Чему подобен стихотворец // Вечерняя Москва. 1998).
Отметим очевидную коммуникативную «безответственность» подобных приемов, которая ведет к некооперативности речевого общения. Именно поэтому кажется, что при установке на подлинно кооперативную коммуникацию говорящий должен крайне осторожно, дозированно пользоваться столь сильными средствами уклонения от истинности и от ответственности за содержание высказывания.
Подводя итоги, отметим, что «объективная истина» все же присутствует в естественном языке, но не на уровне конкретных словоупотреблений, а на уровне грамматической структуры высказывания в целом. Прототипической идиоматичной языковой структурой для выражения истинного суждения является простой индикатив настоящего, прошедшего или будущего времени в утвердительной форме, не осложненный какими-либо показателями субъективной модальности, любых видов оценочности и пр.
Напротив, любое эксплицитное выражение истины на лексическом уровне потенциально имеет значительный манипулятивный потенциал. Иными словами, чем чаще говорящий апеллирует к «истине», тем меньше в его суждениях истины, потому что объективная истина на самом деле нуждается в верификации, т. е. в подтверждении ее соответствия фактам, а не в словесной экспликации в режиме метатекстового включения.
В аспекте дискурсной реализации принципов «правильного» речевого взаимодействия использование подобных «загородок», не мотивированное прагматической ситуацией, можно трактовать как проявление установки на некооперативное речевое поведение, при котором адресату достаточно бесцеремонно навязываются некие суждения и мнения, причем в такой форме, которая не предполагает их возможного обсуждения.
В рамках традиционно русских речевых стратегий подобное - по поводу и без него - упоминание столь «сильных» языковых средств, как метаязыковые выражения со значением истинности, чем-то напоминает древнейшую (если не сказать архетипическую) мифологическую речевую стратегию под названием «магия слова»: 'то. что я назвал истинным, то и есть истина’.
Также в духе именно русских национально-специфичных речеповеденческих стратегий использование подобных «загородок» можно интерпретировать как тяготение русского дискурса к категорическим суждениям морального или оценочного характера [9].
* * *
Анализ позволяет сделать некоторые выводы, не претендующие на глобальные обобщения по поводу тенденций развития современной русской речи, но все же обнаруживающие некоторые примечательные закономерности.
Прежде всего надо сказать, что многие активные процессы в лексике и грамматике русского языка последних лет вообще нерелевантны по отношению к отражению «своих» или «чужих» способов языковой концептуализации мира.
Так, многие лексические инновации могут служить обычным для устной речи средством экономии, являясь экспрессивными новообразованиями, например: *инфа