ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

СОСТАВ РУССКОЙ ЛЕКСИКИ В СТИЛИСТИЧЕСКОМ ОТНОШЕНИИ.

Приняв во внимание сделанные ограничения, условно можно лексику русского языка XIX и начала XX века свести к таким категориям.

В составе нашего литературного словаря мы можем выделить прежде всего основной фонд общеупотребительных и общепонятных слов, служащих прямому названию и составляющих достояние каждого носителя литературного языка.

Эта группа наименее нуждается в нашей характеристике. Она охватывает такие присущие чуть ли не любому языку понятия, как мясо, глаз, рука, палка, красный, белый, медленный, скорый, я, ты, два, три, медленно, быстро, впереди, да и под. Как отмечено И. В. Сталиным (Марксизм и вопросы языкознания, изд. «Правда», 1950, стр. 19), «главное в словарном составе языка — основной словарный фонд, куда входят и все корневые слова, как его ядро». По своему происхождению эта группа принадлежит самым широким массам и такою ощущается. Но при этом надо иметь в виду, что она пополнялась в течение веков многочисленными наименованиями предметов и понятий, отражающих разнообразные материальные и культурные приобретения, уже сделавшиеся достоянием любого грамотного человека,— паровоз, вагон, оранжевый, лакировать, голосовать и под. (так называемые «к у л ь- турные с л о в а») и среди них, конечно, очень много ещё свежо ощущающихся как заимствования (см. ниже).

С последней группой сродни, но явно нуждается в особом к себе внимании специфически-бытовая лексика.

Специфически-бытовая лексика, ещё относительно недавно, главным образом, крестьянская, занимает большое место в таких собраниях словарного материала, как «Толковый словарь живого великорусского языка» В. И. Д а л я (4 тома). Обычному носителю литературного - русского языка она или в значительной мере чужда, или, если он усваивает её, представляется наносной, хотя он и сознаёт её постоянное право влиться в литературную речь для обозначения соответствующих понятий.

Место широкого использования подобной лексики—проза тех беллетристов, которые дорожат изображением быта, любовно следят за этнографическими деталями, интересуются «вещами». Некоторые из них не рассчитывают, что круг привлекаемых ими слов окажется известным широкой читательской массе, для которой они пишут, и находят поэтому нужным давать пояснения к вводимым ими бытовым словам. У одних писателей эта бытовая лексика (большею частью предметная) идёт рядом со стремлением вообще подражать крестьянской речи или передавать её, у других она вкрапливается в обычную, просто как результат обогащения новыми понятиями.

На особое место следует поставить бытовую лексику, относящуюся к другим странам и народам. Романтизм с его позднейшими ответвлениями внёс в русскую литературу немало слов, довольно прочно осевших если не в активном, то в пассивном слоЕаре русского читателя. Эта лексика по её природе не стойка,— не стойка в том смысле, что её роль может оканчиваться собственно тем произведением, где она привлечена с целью или создать впечатление couleur locale (и тогда она обыкновенно даётся несколькими словесными «точками», отдельными словами) или ввести в особенности описываемого быта (и тогда она можёт быть достаточно обширна). Тематика исторически влиятельной литературы, почти исключительно художественной, определила отбор из подобного очень большого материала. А так как то, что твёрдо знал русский читатель из Экзотической лексики, было уже в значительной степени у писателей и ранее,— настоящим фондом русского литературного языка приходится считать именно этот сильно уменьшенный запас. Уже Марлинский и Лермонтов дали много кавказских ло- кализмов, но русский читатель, после них имевший ещё Полонского и др. (из новейших ср., напр., «Солдатскую славу» С. Г о- лубова, «Великого Моурави» А. Антоновской и большую переводную литературу с грузинского; меньшую—с других языков), чуть не целый век фактически оставался при ауле, сакле, чинаре, кунаке, муэдзине и немногих других. Гаремы, янычары, паши одалиски — почти постоянные спутники сюжетов, связанных с дореволюционной Турцией.

При изображении Испании, хотя рус- кая литература имела, напр., живые, в своё время пользовавшиеся успехом и даже вошедшие в школьные хрестоматии «Письма об

Испании» В. П. Боткина (1847), за Пушкиным и А. К. Толстым читатель помнил только мантилью, кастаньеты, серенаду, гидальго, реже — качучу, ги тану и под.

Значительно богаче, чем всякая другая чужеземная бытовая лексика, была в художественной литературе лексика, характеризующая античный мир. В отзвуках своих она через весь XIX и начало XX века с В. Б р юс о в ым вошла даже в пореволюционную литературу, но для силы и стойкости именно античной лексики были свои хорошо известные культурно-исторические причины: положение её во многих литературах, эстетический культ дворянских верхов, отгораживавшихся от жизни, долговременное господство в России классической школы и под.

ЭкзоТИсты XX века внесли в бытовую лексику этого типа немало нового, свежего, но это новое не отстоялось в общем языке и большею частью ещё остаётся для него инородным телом.

Н. В. Гоголь в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», в повестях «Миргорода» свободно и любовно вводил слова, относящиеся к быту Украины, делая знакомыми русскому читателю предметы и названия их. Но лексика эта была очень ограниченной, узкобытовой. В подходе к использованию лексики сказалась традиция таких очень близких к Гоголю в этом отношении писателей, как его предшественник В. Т. Н а р е ж н ы й («Бурсак» и др.), Гр. Ф. Квитка-Основьяненко («Пан Халявский» и др.). Благодаря им знакомыми делались в России или оживлялись в памяти «этнографические» галушки, бандура, гопак, кобза, каганец, чумаки, макитра, пампушки и др. Позже украинскую лексику в русской беллетристике находим у украинца же по происхождению Г. Данилевского («Старосветский маляр» и др.), у В. Короленка («Лес шумит» и др.); у К. Тренёва («Затерянная криница» и др.). В настоящее время её широко вводит С. Бабаевский («Кавалер Золотой звезды», «Свет над землёй»),

В приобщении русского читателя крусской бытовой лексике заметная роль принадлежит, напрі, В.

Далю[23], П. Мельни- кову-Печерскому, С. Максимову, Л. Толстому,

В. Короленкуи многим из наших современников, из которых упомянем хотя бы прекрасного знатока быта русского севера —

А. Чапыгина, и Дона — М. Шолохова.

Если обойти писателей-собирателей, таких, напр., как Даль, Мельников-Печерский, Максимов, у которых интересы лексикологические и этнографические преобладали или боролись с устремлениями общественно-художественными1, то как одну из типичнейших фигур, писателя-знатока бытовой лексики можно назвать Л. Н. Толстого.

Л. Н. Толстой не производит впечатления собирателя и любителя лексики, которой ещё не знают и которою могут поэтому именно заинтересоваться его читатели; у него гораздо меньше нарочитого в подборе словарного материала, потому что у негб на первом плане — живые изобразительные задачи, сами предметы, а не слова о них. Бытовая лексика его не так разнообразна, напр., как уМельникова-П ечерского[24] [25], но зато и не представляется нам выисканной, а ощущается она как органически принадлежащая писателю и той среде, в которой он вырос и которую изобразил. Возьмём, напр., исключительную по богатству лексику, относящуюся к охоте («Война и мир», том II, часть 4, главы 3, 4, 5): она дана легко и свободно, как обиходная и привычная, как органически принадлежащая быту, от которого воображаемый читатель Толстого отнюдь не отделён какою-либо заметной перегородкой. Ср. ещё, напр., лексику коневодства в «Холстомере»: оброть[26], потник[27], трок[28], кормяга[29] и под.

Заметим кстати, такого же рода лексику с большим знанием дела даёт в «Гардениных» А. И. Эртел ь: «Это была длинная лошадь с не особенно широкою, но удивительно мускулистою грудью, с «подлыжеватыми» ногами и низко поставленным хвостом. На взгляд неопытного человека она, пожалуй, не была красива. Плечо, например, показалось бы слишком длинным и слишком косым, «бабки» слишком изогнутыми, так называемый «локоть» — длинен, «почка» — высока, челюсти — чересчур раздвинуты, «подпруга»— очень глубока».

Богатство словаря у Л. Н. Толстого всегда воспринимается как результат исключительного, но вместе с тем непосредственно из жизни приобретённого знания вещей. Он не скользит по ним, не вводит их в круг широких понятий, намекая только на частные признаки или описывая видовые приметы, он умеет вещь назвать уже существующим в употреблении словом, и никому не западёт в голову подозрение, что попавшее к писателю слово, вероятно, некоторое время ждало своей очереди в его толстой записной книжке. Вот, напр., из начала «Хаджи-Мурата»: «Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; молочно-белые, с яркой жёлтой серединой, «лю- бит-не любит», с своей приятной пряной вонью; жёлтая сурепка, с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; жёлтые, красные, розовые скабиозы; лиловый, аккуратный, с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом, подорожник; васильки, яркосиние на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие цветы повилики».

Несколько напоминает в этом отношении Толстого И. С. Т у р- г е н е в, но его лексика значительно ближе к «средней линии» общеинтеллигентского словаря. Из наших современников заслуживают быть отмеченными как мастера такой лексики особенно М. Пришвин[30], К. Федин («Похищение Европы»), Ф. Г л а д- ков («Цемент», «Энергия»), М. Шолохов («Тихий Дон», «Поднятая целина») и Л. Леонов («Соть»); в стихотворной форме со специальной стилизацией — И. Сельвинский («Пушторп>, «Улялаевщина»).

В качестве прекрасного знатока бытовой лексики, дающего её свободно и без подчёркнутой нарочитости, следует назвать ещё М. Горького (ср. хотя бы его «Детство», «Мои университеты», «Фома Гордеев»). Ограничимся лишь немногими примерами: «Изот, вероятно, заснул на реке, и лодку его снесло на пыжи1 трёх барж, стоявших на якорях...», «Обугленные вереи [31] [32] ворот стояли у костра чёрными сторожами...», «Это рыбак лучит[33] [34] [35] [36] [37] рыбу» («Мои университеты»).

Очень богата такого рода лексикой, но без нарочитости Даля, напр., прекрасная, насыщенная непосредственным знанием быта «Повесть о детстве» Федора Гладкова.

Ср., хотя бы, такой отрывок:

«Он поставил рядом с мельницей брусок с вырезанными в ряд ямками, с двумя столбами по краям и вертикальными пестами под каждой ямкой. Наверху между столбами лежал валик с шипами, вбитыми длинным винтом. По другую сторону мельницы, у стены, быстро всунул в костыли длинную лутошку4 с выжженной сердцевиной. Потом пристроил коробку, похожую на скворешник, с коротким рычагом, а на рычаг надел другой—длинный рычаг. От коробки тянулась лунка5 для стока воды. Ребята с терпеливым любопытством вытягивали шеи и, пораженные, не могли оторваться от этой сложной постройки. Кузярь, сухопаренький, с недетскими морщинками на лбу и по углам рта, беспокойно извивался, и костлявенькие длинные пальцы его хватались за переплёты6 телеги и тянулись к толчее'1 и к мельнице. А Наумка глупо сопел и спрашивал недоверчиво:—А на ней можно муку молоть?..»

Из других см., например, ещё: «Кушанья готовы. Накрыты три стола... На них расставлены и разложены в мисках, в чашках и на гладко выструганных досках угощенья: тут и колобы, и сканцы, и пряженые пироги, и калачи, и калитки\ (Викт. Чехов, «Возмутители») [38].

Бытовая лексика, проникающая в литературный язык, почти вплоть до Великой Социалистической революции носит по преимуществу характер крестьянский и помещичье-дворянский. После Октября меняется характер тем русской беллетристики: в центре внимания — рабочий, его быт, его интересы, и широким читательским массам делаются известны и привычны многочисленные понятия повседневной жизни фабрик, заводов и шахт. Вагранки, домны, трансмиссии, гуты, бремсберги, пирсы, шкивы, шестерни и под. входят полноправными членами в русский литературный словарь. Те из них, которые ещё скорее воспринимаются чисто терминологически, т. е. являются ещё достоянием узкого круга специалистов, по существу, при общем индустриальном повороте страны, ждут своей недалёкой очереди, чтобы последовать за своими собратьями, уже проложившими себе дорогу в области художественного слова.

Тематика и словарь новых производств, индустриальная лексика заводов и фабрик налегает на старый словарь примитивного быта и его умений, и в их антитезирующем сочетании резко выступает сила и быстрота совершающихся в жизни страны сдвигов. Вот, напр., ряды «промысловых» художественно нужных сибирских слов в «Воспоминании» В. Саянова: «...Вспоминаю тайгу и ночную тоску перелесиц. Поторжныедороги, как лето, уходят на юг. И, как ложка кривая, над старыми юртами месяц... В соболиных следах потеряется след бурундучий. Низко кренясь, проходят над брошенным прииском тучи. Смута жёлтых снегов. Над озёрами лёд голубой. В дымный край мерзлоты позабытый уходит забой. Приискатели спят. Страшен прииск богатый в ночи. С фонарями «Летучая мышь» пробегают во мгле копачи...» Образы, чувства и слова глухой таёжной Лизни, и на смену им — строфа, в которой звучит уже язык вытесняющего её нового быта, с новыми производствами и обслуживающей их техникой: «Ведь уже отшумел по далёким болотам камыш. И другая тайга от оврага бежит на овраг В экскаваторном шуме и яростной поступи драг».

Нечего говорить, что вне художественного слова, в речи, напр., газетной, права бытовой индустриально-технической лексики в настоящее время вовсе не ограничены.

Вот, напр., несколько строк из газетной статьи, говорящей о трудовом героизме бугурусланских нефтяников: «И земля и небо — всё пропало в какой-то белесой полумгле. Немолчно гудел северный ветер, слепил снежной колючей пылью глаза; беснуясь заваливал привода и качалки. Уже с предельным напряжением работали электромоторы. Как струны, обрывались скованные завалами полевые тяги, размывались створы крючков, ремней, помповых передач. В скважине лопнул переводник, на приводе сошёл кривошип...» (Л. Мит ниц к ий, «Нефтяной Бугуруслан»,— «Правда», 8 апр. 1944 г.).

Несколько слов об усваиваемой так или иначе через школу терминологической лексике.

Терминологическая лексика имеет свою сферу применения в книге—это научные исследования, учебники и под. Шире других рядовому обладателю литературного языка известны: терминология грамматическая, знакомство с которой совпадает обыкновенно по времени с началом более или менее серьёзного обучения языку, элементарно-математическая, элементарнобиологическая, физическая; после Великой Социалистической революции — политико-экономическая.

Термины — это сфера широкого употребления грецизмов и латинизмов, иногда с более или менее чёткими признаками, что они прошли через воздействие живых европейских языков.

Несколько страниц любого учебника любой науки легко позволяют в этом убедиться.

Специфичны терминологические сферы, напр., музыки и пения, почти сплошь состоящие из итальянизмов; морского дела, где царят слова, перенятые из языков голландского и английского, отчасти — немецкого, и т. п.

В качестве источника терминологических новообразований в русском языке пользуются также церковнославянизмами или, вернее, элементами старинного словопроизводства; ср.: произведение, кратность, умножение, сложение (арифмет.), наклонение, согласование, примыкание (грам.), вещество, созвездие, тяготение, светимость (физика, астрон.), пищевод, голеностопный (сустав), сухожилие, грудобрюшная преграда, щитовидный (хрящ), чревная (артерия), кровообращение (физиол.).

Наша грамматическая терминология, поскольку она не представляет непосредственных заимствований греческих или латинских терминов,— сплошные,более или менее церковнославянизи- рованные «кальки»: грамматика —греч., этимология — греч., фонетика — греч., синтаксис — греч., падеж — перевод^ греч. ptosis, лат. casus («падение»); родительный — греч. genike, лат. genitivus, винительный — греч. aitiatike (собственно —«причинный»), лат. accusativus. Ряд этих кальк отражает беспомощность старинных переводчиков: лат. adverbium — наречие (собственно — «приглагольная форма», ср. укр. «прислівник»); interjectio —междометие (собственно — «вставка») и под., но по инерции сохраняется до сих пор[39]. В большей или меньшей мере кальки мы имеем и в других областях.

Чем более терминология определённой области знания связана с бытованием последней в прошлом на русской почве в виде родственных производств и умений, тем, конечно, больше в этой терминологии элементов русских или давно обрусевших, усвоенных наукою непосредственно из уст рабочих, ремесленников и под.

Таковы многие термины технические, как напр.: полотно, вал, лапа, шестерня, тяга, коромысло, колено, шип, шатун, кривошип, мотыль, обшивка, облицовка, раскружаливать и под.

Во многих случаях, как легко видеть, терминологическая лексика создавалась и создаётся в результате называния новых предметов по сходству внешнему или сходству функций; так, раздвижные колодки в тормозах носят название Щёк или башмаков', часть вала, свободная от шатунов, называется шейкой; часть, соединяющая шейку с другой шейкой,— плечом (ср. ещё из примеров, приведённых выше: лапа, колено и др.), т. е. в этом отношении пути лексики терминологической совпадают вообще с обычными при обогащении словами.

В цел ом,однако, приходится считаться с тем, что «терминология дореволюционного или, точнее, доиндустриализационного периода проводилась в значительнейшей своей части не от корней развития техники промышленности, а от иностранной литературы и во многом зависела не от технической подготовленности масс, а от цеховой и... даже... классовой принадлежности переводчика, обычно оторванного от рабочей массы»[40].

В беллетристику терминологическая лексика до Октября проникала относительно редко. Ей надо было учиться, и это отпугивало от неё читателя; её надо было объяснять, и на это не с большою охотою шёл автор, чувствовавший, что рассудочные элементы объяснения ставят под угрозу общий беллетристический тон. Прослойки подобной лексики, относительно легко входящей в повествование благодаря его общему этнографическому фону, находим, напр., у Мельникова-Печерского. Часто трудно бывает, конечно, решить при этом, не остаёмся ли мы в сфере бытовой лексики. Вне этнографического колорита поступает терминологическая лексика в художественно-литературный обиход у тех писателей, в прошлом, впрочем, относительно немногочисленных, которые избирают темы своих повествований из технических сфер, мало знакомых рядовому читателю: морская терминология занимает видное место,, кроме описаний путешествий (известнейшие «Фрегат Паллада» И. А. Гончарова и «Корабль Ретви- зан» Д. В. Г р и г о р о в и ч а), в повестях впервые — А. А. Б е- стужева-Марлинского («Фрегат Надежда», 1832, и др.), ближе к нашему времени — К. М. С т а н ю к о в и ч а, А. С. Н о- викова-Прибоя (сборники «Морские рассказы», «Море зовет» и др.), — в романах Л. Соболева «Капитальный ремонт» (его же рассказы — «Морская душа»), А. Малышкина «Севастополь» и Б. Лавренёва «Синее и белое». В. Одоевский в «Русских ночах» (1844) и К. Федин в «Братьях» свободно пользуются терминологией музыкальной; И. С. Тургенев не чуждается биологической терминологии в «Отцах и детях», и т. д.

Вкус к терминологически-бытовой лексике определённо вырос за последние десятилетия; ср. рассказы Н. Ляшка «Доменная печь», знакомящие с терминологией заводской работы, «Искатели»

В. Лидина, «Скутаревский» Л. Леонова, «Сталь и шлак» В. Попова и мн. др. (техническая терминология); сельско- хозяйственную лексику широко вводят, напр., С. Бабаев-- с к и й («Кавалер Золотой Звезды», «Свет над землёй»); П. Павленко («Степное солнце»); с литературой времени Отечественной войны и отражающей её позднейшей обильно вошли слова — понятия, относящиеся к в о й н е: у Арк. Первенцева («Огненная земля»), Викт. Некрасова («В окопах Сталинграда»), Вас. Гроссмана («Народ бессмертен»), Э. Казакевича («Весна на Одере») и мн. др.

Терминологическая лексика морского дела изредка встречается и в стихах — напр., в «Морском бое» Н. Панова: «Сигнальщики следя за секторами, Глядели в ледяной, рассветный мир»; «У семьдесят четвертой параллели Эсминец шёл...»; «Но командир и штурман знали — рано. Но линии на карте океана Пока еще прокладка не свела», и под.

Редки случаи, когда автор пользуется терминологической лексикой с установкой на смешное: смешить она может в обстановке, совершенно чуждой её нормальному применению, где выступает, она как что-то ненужное, беспомощное в своей ненужности, или где она окарикатурена, выступая в резком несоответствии с убожеством передаваемого содержания. Художественные образцы такого использования терминологической лексики находим, напр., у А. Чехова в «Свадьбе» (речь капитана 2 ранга Ревунова-Караулова) иу Л. Толстого («Плоды просвещения» — речь профессора). Ещё реже встречается использование терминологии для шутливого эффекта при характеристике лица определённой профессии в том виде слога, который по существу терминологической лексике чужд; ср., напр., стихотворение А. Н. А п у х т и н а «П. И. Чайковскому», обильно уснащённое музыкальными терминами, употреблёнными в переносном значении («нашей дружбы фуга»1, «не ставь бекара[41] [42] предо мной», «я детонировал[43] немало и с диссонансами сжился» и под.).

Вошедшие в литературу специфически-бытовая и терминологическая лексики в том их разнообразии, которое под пером писателей нашло своё выражение отчасти как результат роста художественного мастерства, отчасти, в гораздо большей степени, как результат необыкновенного развития и разнообразия самой жизни, более, чем все другие, определяют быстрый количественный рост лексикона русской художественной речи. Именно за их счёт нужно отнести бесспорно-правильную констатацию М. Горького: «Чтобы убедиться в быстроте роста языка, стоит только сравнить запасы слов — лексиконы Гоголя и Чехова, Тургенева и, напр., Бунина, Достоевского и, скажем, Леонида Леонова» («Статьи о литературе и литературной технике», стр. 80). •

Частично входит в основной словарный фонд языка, а отчасти является в нём особым, заметно выделяющимся пластом эмоционально или аффективно окрашенная лексика.

Словарный материал, эмоционально или аффективно окрашенный, за относительно 'небольшими исключениями, представляет синонимные параллели к словам более общего употребления, более «холодным», причём обыкновенно можно констатировать и некоторое изменение в материальном значении слова (ср. красивый, изящный, элегантный-, дерзкий, дерзновенный, нахальный; бить, колотить, ударять и под.). Та или другая окраска чувства может сопровождать понятия по их значению, и это характеризует и соответственные слова; таковы, напр., гнев, любовь, добрый, злой, ярый, нежный, волноваться, крик, яркий, блестеть, торжествовать и под. Они образуют материал нашей речи, так сказать, органически эмоциональный. Так как, однако, далеко не все виды эмоциональности производят на нас впечатление положительное, эстетическое в узком смысле, то не приходится удивляться, что ряд эмоционально окрашенных слов мы не только не объединяем в понятии «поэтического» языка, связывая со словом «поэзия» дополнительный признак прекрасного, но ощущаем их как слова, поэтическому настроению враждебные, подлежащие исключению из всего, что стремится быть поэтичным, и даже более,— слова запрещённые, враждебные литературной речи.

Такие слова на поверхность литературного языка прорываются относительно редко, как своеобразный вызов, как литературнобытовое бунтарство против условностей «приличного». Пушкин, напр., в духе своих реалистических тенденций бранную лексику ввёл в речь персонажей «Бориса Годунова». Для его времени смелостью было вложить в уста дон-Карлоса («Каменный гость») так реалистически звучащие брошенные Лауре гневные слова: «Твой дон-Гуан — безбожник и мерзавец; А ты, ты —дура».

Из новых писателей, сознательно и обильно вводящих подобную лексику, приходится назвать Сейфуллину, Вольнова, Панфёрова и мн. др. Художественно смягчённой

даётся её дать, напр., Л. Н. Трефолеву («Два Мороза Іорозовича»: добродушная брань крестьянина), Ив. Рукавишникову[44], П. Романову («Технические слова»). В прошлом можно указать на бранную лексику, прежде всего, у Г о г о л я; ср. хотя бы «словесность» Ивана Никифоровича в «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» или Кочкарёва в «Женитьбе».

Искусство использования такой лексики у Гоголя проявляется в её почти исключительно юмористическом эффекте без какого-либо оскорбления нравственного чувства. Замечательное мастерство в этом отношении обнаруживает и А. П. Чехов в своих комедиях- шутках («Предложение», «Медведь»), персонажи которых не жалеют бранных слов, обыкновенно оригинальных и всегда в конечном счёте только забавных. Умеренно, с большим тактом и нужной выразительностью даёт Чехов бранную лексику и в своих рассказах: «...он [перепившийся на свадьбе у себя дома отец невесты, добродушный отставной военный] в передней надевает пальто и шапку и, отыскивая свои галоши, кричит хриплым голосом: — Не желаю я тут больше оставаться! Вы все подлецы! Негодяи! Я вас выведу на чистую воду!

А возле стоит жена и говорит ему:—Уймись, безбожная твоя душа! Уймись, истукан, ирод, наказание моё!» («Свадьба»).

Передавали в печати недозволенные слова точками или различными эвфемизмами, намёками (ср. передачу брани капитана-исправ- ника в главе VII гоголевских «Мёртвых душ»). Большим мастером таких намёков был, напр., Салтыков-Щедрин. Редкий случай передачи сконцентрированной брани в целях юмористического эффекта («Кабы только не этот мой девичий стыд, Что иного словца мне сказать не велит, Я тебя, прощелыгу, нахала, И не так бы ещё изругала...») находим в «Потоке-богатыре» А. К. Толстого. Изредка прибегая к точкам, брань передавал в интересах жизненности даже Л. Толстой. Казалось бы, грубую фразеологию должен был разрешить себе введший в литературу босяка Максим Горький; художественный такт, однако, удержал его в тех границах, которые не всегда соблюдаются другими нашими современниками.

Заслуживает внимания один факт, относящийся к составу русской бранной лекСики,— в ней оказывается немало иностранных западноевропейских слов, приобщение к которым шло, видимо, через посредство дворянской верхушки; ср.: бестия, каналья, шельма, шарлатан, шалопай и под.

Эмоцией грубости, в степени литературно дозволенной, обыкновенно в речах действующих лиц, окрашен ряд синонимов к близким по значению, но имеющим иную эмоциональную окраску словам: жрать, лопать — есть, кушать; морда, рыло—лицо; издыхать — умирать; валандаться — бродить, возиться и под. Отчасти подобные слова—метафоры, перенесённые с понятий, относящихся к животным, на людей; часто — параллели, попавшие из речи других слоёв населения.

Сродни такой лексике вульгаризмы, воспринимаемые не как проявление прямой грубости, а только как дурной или фамильярный тон, неумение или нежелание оставаться в кругу «приличной», отложившейся лексики литературного языка. Как вульгаризмы, напр., воспринимаются бузовый, шамать, халтура, колошматить. Образцы художественного использования вульгаризмов дали А. Б л о к в «Двенадцати», В. Маяковский в ряде своих произведений, И. Сельвинский в «Улялаевщине» и др. Строфу, напр., с нарочито огрублённой лексикой даёт Брюсов в «Дожде перед ночью»: «Брёл дождь, расчётливо скупой, А тучи смачно висли брюхом, Чтоб ветер вдруг рванул скобой, Вдруг взвизгнул по сенным краюхам».

Любопытно, что в эпоху, когда на арену русской общественности выходил разночинец и когда на путях культуры перед дворянством чётко обозначилась влиятельная и сильная фигура «семинариста», многое из того, что теперь отложилось в литературной лексике как вполне узаконенное, кое-кому казалось «пахнущим семинарией», плоским и вульгарным. Ср. в тургеневской «Нови» (1876): «...Но русский, так сказать, ежедневный язык...— говорит Калломейцов,— разве он существует? Ну, например, как бы вы перевели моё восклицание de tout a l’heure «C’est un mot!» Это — слово!? Помилуйте.— Я бы сказала,— отвечает Сипягина,— это удачное слово.— Калломейцов засмеялся.— «Удачное слово». Валентина Михайловна! Да разве вы не чувствуете, что тут... семинарией сейчас запахло? Всякая соль исчезла...»

Даже самая строгость в проведении литературной нормы могла дворянину казаться почти дурным тоном, признаком «семинариста». Павел Петрович Кирсанов («Отцы и дети» Тургенева) нарочно в разговоре с разночинцем Базаровым подчёркивает, что он аристократ и потому может говорить с отклонениями в сторону «народного» языка («эфто»), отклонениями, в настоящее время уже невозможными.

Характерно, что вульгаризмами часто кажутся многие в прошлом «аристократические» слова, исчезнувшие из обихода литературного языка; ср.: кураж, форс, авантажный.

Наше время, разрушившее классовые перегородки, вместе с их уничтожением, сильно снизило чувствительность в разговорной речи для довольно большого числа слов к фамильярной окраске, сопровождающей их и казавшейся иногда и просто вульгарною в конце XIX и начале XX века. Представители «высших» слоёв в обществе этого времени были в отношении такой окраски чувствительнее и педантичнее нас. Вот, например, разговор пожилого отца с дочерью в повести П. Боборыкина «Изменник», безусловно близкий к тому, что не раз должно было наблюдаться в действительности: «Послушай,— начала она тоном старшей сестры,— ты должен очень много проживать с такой шикозной обстановкой». Слово «шикозная» задело его почти болезненно. Он перебил Нату и вполголоса сказал ей: — Брось, пожалуйста, это слово. — Какое? — Шикозный.— Почему?—спросила Ната просто, не обидевшись. — Оно дурного тона. Отзывается армейским офицером. — Ну вот ещё, папа... Не всё ли равно.— И в её глазах он прочёл: «Как тебе не стыдно обращать внимание на такие пустяки».— И потом... видишь что, мой друг,— продолжал Симцов, надо вообще воздерживаться от слов, составленных бог знает как... Что такое это прилага- тельное шикозныіП Корень тут—слово шик, а окончание -озный, опять-таки‘противное духу русского языка. —Всё равно: тикозный, шикарный!..—перебила его Ната и откинулась головой на низкую подушку дивана.—Шикарный тоже банальное слово.— А как его заменить? — Да как угодно: изящный, модный, ловкий...— Понятное дело,— перебила его Ната и положила ногу на ногу,— можно было бы найти подходящий перевод, да не стоит времени тратить.— Возглас «понятное дело» опять задел Симцова. И он напомнил ему жаргон Людмилы. С трудом удержался он от замечания или просьбы — бросить привычку повторять беспрестанно некоторые поговорки».

Различные вульгаризмы, стилистически смягчённые, без слов определённо грубых, служат основными элементами для так называемого буршикозного способа речи. В статье «О карикатуре на марксизм» В. И. Ленин, упоминая о буршикозных выражениях, называет их «студенчески-простоватыми, грубоватыми, употребительными (и естественными) при студенческой попойке» (т. XIX, изд. 3, 1929, стр. 209).

Ср. подъезжать в значении «стараться склонить на свою сторону» и под.: «Она знает, с чем он «подъезжал» к мужу сестры её» (Во бор.), ловчиться, трубить («А скажите, долго вам ещё в училище трубить? — Л. Соболев, «Капитальный ремонт»), тянуть скучную лямку, влопаться, подхарчиться («Торопятся подхарчиться куском сырого мяса» — газ.), отколоть штуку, ученические «профессиональные»: срезаться, провалиться, засыпаться, плавать и под.

Только в послереволюционное время в поэзии заняли место слова и выражения фамильярных жанров, очень разнообразных по тематике, но обычно связанных со словоупотреблением молодёжи — учащихся, военнослужащих, работников производств и т. п. Эту лексику в её живой подвижности, в переливах настроений от шутливых до печальных, с различиями полов, положений и т. д. художественно впитала в себя поэзия Дем. Бедного, А. Жарова, А. Твардовского, И. Сельвинского, М. Исаковского и многих других наших современников.

Вот почти наудачу взятые примеры: «Я тему такую не сдам в откупа Ни прозе, ни лирике щуплой, Я рифмы натаскивал как собак, Я каждое слово вертел на зубах, На слух и на замысел щупал. Я шёл месяцами не к той простоте, Что пестует врун малохольный, В болотах метафор шагал не затем, Чтоб строки до дырок мусолил эстет, Но тысячи начисто поняли. Я весь этой темой перехворал До самого мелкого нерва, Как хлеба кусок из горы барахла, Я взял и понёс её первый» (Б р а у н). «Она в посты ходила разводящим, Над фрезерным станком наклонена. Бывало, мы её к матлёту тащим, А всё еще кобенится она. Братве тех лет почти что всей знакома, Она не' знала, есть ли мрак и мгла» (Саянов).

Говоря об эмоционально окрашенной лексике, на особое место следует поставить лексику произведений научной прозы.

Избегая снижения стиля серьёзного, сознательно или бессознательно стремясь сделать свой слог максимально сдержанным, носители такого стиля часто не только исключают при отборе своей лексики слова поэтические, волнующие и красочные, но и отдают предпочтение из словарного материала прозаического такому, который больше производит впечатление специфически-книжного, не разговорного, не входящего в сферу повседневности Для многих этот холодный, «академический» стиль — результат постоянных книжных влияний, но для других за ним, несомненно, кроется своеобразная эмоция — «профессиональная гордость», чувство отгороженности от «низменного» и «вульгарного». Очень характерно это было в прошлом для известной группы буржуазных учёных, кичившихся наукой и стремившихся отгородиться от «массы». Время от времени в истории русского слога имели место индивидуальные попытки оживить научную лексику, внести в неё больше элементов живого разговорного языка. Особенно естественно это выходило в литературе научно-полемической. Можно, далее, назвать учёных, которые охотно в свой стиль, в целом сухой и отвлечённый, вносили отдельные «сочные» слова разговорно-бытовой речи, сознательно обращались к источникам так называемой народной фразеологии и под. Очень типичен, напр., в этом отношении знаменитый лингвист А. А. П о т е б н я. Но в общем до Великой Социалистической революции, а у некоторых учёных и до наших дней, «учёный слои) дошёл с неизжитыми признаками профессиональной замкнутости и сухости, иногда более или менее сознательно преодолеваемыми, в более редких случаях — сугубо подчёркиваемыми. Основные источники, питающие этот академический стиль',— иностранные слова (главным образом, грецизмы и латинизмы) и кальки С'унаследованных церковнославянских образцов, в свою очередь восходящие к грецизмам византийским, продуктам схоластической науки с её вкусом и творческой изобретательностью в области отвлечённых понятий.

Нужно отметить, однако, научную область, где в традиционную сферу академической лексики всё более проникают элементы живого разговорного язык а, того языка непринуждённого общения (просторечия), который и по темам, и по выбору слов обыкновенно представляет особый пласт, противопоставляемый отборочной, книжной лексике. Ср., напр., слова вроде: ошпарить, замусолить, притерпеться, дрянной, коверкать, куцый и под. Науки общественные тесно связаны с жгучими вопросами современности и представляют одно из мощных орудий классовой борьбы. Они прежде всех других органически должны выходить за узко-академическую сферу; добытое в них стремится немедленно реализоваться в соответствующих действиях. Общественные науки и серьёзная публицистика не далеки друг от друга, и если последняя приобретает от общественных наук в своей лексике типические черты учёного слога — обилие специальных терминов, большое количество слов отвлечённого характера, точную очерченность понятий и под., то и, обратно, публицистическая установка сообщает научным исследованиям остро-полемические черты: чётко окрашенные эмоциями негодования, иронии и под. «словечки»; фразеологические обороты, перенятые от масс, чья лексика, как «низкая», находилась долго под литературным запретом; новообразования, принижающие предметы, против которых направлены полемические удары, и под.

Возможность отбирать стилистические варианты в русской лексике очень велика вследствие большого числа синонимов, образовавшихся спайкой со старославянской лексикой. Мысли, высказанные Ломоносовым в его рассуждении «О пользе книг церковных в российском языке» (1757), при всей кажущейся теперь искусственною трактовке слога \ заключают в себе много справедливого: эмоция торжественности легко обеспечивается до сих пор отбором синонимических слов старославянского происхождения, даже тех, в которых мы не могли бы с точки зрения современного языка заметить признаков архаичности. Мы не отойдём далеко от фактов, если скажем, что в истории русского литературного языка, правда, главным образом, XIX века, можно констатировать почти полное соответствие между степенью торжественности избранного писателем слога и количеством употребляемых им церковнославянизмов. Последние заметно выдвинуты в трагедии, поэме, балладе, многих видах лирики и под. Злоупотребление церковнославянскою примесью может сделать стиль тяжёлым и напыщенным {В я ч. И в а н о в, поздний Бальмонт, В. Брюсов); однако, у большинства русских мастеров художественного слова XX века такое пристрастие к старославянской стихии — относительно редкое исключение, и чаще всего их выбор проходит по линии слов, представляющих в русской лексике органическую часть её состава.

Церковнославянизмы — настолько исторически внедрившееся средство возбуждения эмоций торжественности, что даже в слоге писателей, вся поэтика которых направлена к обновлению речевых приёмов и устранению старых, они оказываются использованными

'Ломоносов различал три вида слога: «высокий», «посредственный* и «низкий». По его учению, первый составляется из «речений славенороссий- ских», т. е. употребительных в обоих наречиях, и из «славенских, россиянам вразумительных и не весьма обетшалых». «Средний штиль состоять должен из речений больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностью, чтобы слог не казался надутым». «Низкой штиль принимает речения третьего рода, т. е. которых нет в славенском диалекте, смешивая со средним...». Высокий стиль — учит Ломоносов—естествен в героической поэме, оде, прозаических речах «о важных материях», средний — в драме, стихотворных дружеских письмах, сатирах, идиллиях и элегиях; «в прозе предлагать им пристойно описание дел достопамятных и учений благородных». Сфера приложения низкого — комедии, увеселительные песни, прозаические дружеские письма, описания обыкновенных дел.

Источники ломоносовского учения о слоге указывает А. П. Кадлубовский в статье в «Сборнике в честь М. С. Дринова «Почесть» (Сборн. Ист.-филол. общ. при Харьк. унив., XV, 1908, стр. 83—89).

в моментах, наиболее эмоционально поднятых. Ср., напр., даже уМаяковского: «Где глаз людей обрывается куцый, Главой голодных орд В терновом венце революций Грядёт шестнадцатый год» («Облако в штанах»).

Специфическая особенность русского языка, вызванная обильной примесью в нём церковнославянизмов, проявляется, к слову сказать, особенно в возможности повышать торжественность слога не только отбором из синонимических групп по преимуществу соответственных прилагательных и глаголов, как в других языках, но решительно всех возможных групп слов, не исключая даже предлогов и союзов; ср.: пред, более торжественное, чем перед; ибо, более приподнятое, чем потому что, не говоря уже о таких парах, как око — глаз, чело — лоб, уста — губы, иной — другой, почивать — спать и под.

Особая эмоция поэтичности, стилистической приподнятости или отобранности, которую нельзя, однако, отождествлять с напыщенностью, в большей или меньшей мере характерною для старославянских элементов языка, в русском языке сопровождает часто синонимические варианты разговорной речи, не исключая самых обычных слов. Так, в синонимических группах, вроде дорожка — тропинка— тропка, бабочка — мотылёк, шум — гул, черёд — очередь (последовательность), порядок — череда, смотреть — глядеть, тишина — тишь, смерть — кончина, как более соответствующие поэтической приподнятости мы ощущаем тропинка, тропка, мотылёк, гул, черёд, череда, глядеть, тишь, кончина.

Любопытно, что, помимо упомянутой выше группы слов, используемых для создания couleur locale, и классической номенклатуры (муза, арфа, лира, нектар и под.), заимствования из европейских языков редко поступают в специфически-поэтический фонд русской речи: имея чрезвычайно большое влияние в прозе научной и научно-публицистической, в поэзии в узком смысле, особенно лирической, они скорее—случайно принятые гости, причём состав их почти исключительно ограничен именами существительными. Из таких назовём, напр.: идеал (ср. уПушкина в «Евг. Онег.»: «На модном слове «идеал» Тихонько Ленский задремал»; ни у кого, кажется, в лирике XIX века это слово не встречалось так часто, как у Н а д с о н а), аромат, эфир (поэтическим это слово является уже у Державина и Карамзина), нимб (часто оно, напр., у Брюсов а)[45].

Особое место следует отвести названиям деревьев, кустов, цветов и под. предметов, наименования которых очень часто восходят к иностранным источникам, но сохраняют свою поэтическую действенность. Для многих из них, впрочем, иностранный источник забыт, и ощущаются они зачастую как родные. Такими поэтическими словами являются, напр., пальма, акация, кедр, кипарис, сирень, фиалка, роза, лансыш, хризантема, жасмин и т. д., самостоятельная эстетическая весомость которых преодолевает в ряде случаев даже отрицательные последствия их затасканности. То же, что и о названиях цветов, в существенном следует сказать о названиях драгоценных камней: брильянт, бирюза и под.

Нельзя, однако, упускать из виду, что «поэтичность» и таких слов — явление определённых эпох и стилей. В тех случаях, когда известное течение отталкивается от старого наследства, отходит на задний план и эта лексика[46].

Труднее охарактеризовать специфические черты синонимического отбора, относящегося к нежности и ласке. Общее впечатление таково, что здесь писатели, конечно, прежде всего пользуются ласкательными суффиксами, которыми так богаты, напр., сравнительно с английским, славянские языки, но углубляют эмоцию нежности, обращаясь к синонимическим словам или формам народной лексики, которая не является вместе с тем в этом отношении диалектной; ср. такие, идущие явно из богатства крестьянской речи слова, как дитятко, родимая, голубок (прозаичней, заношенней — голубчик), соколик, пташка, лапушка, лелеять, голубить и под.

Из слов, оставшихся народными, но играющих исключительно большую художественную роль в тексте, где они даны, стоит упомянуть хотя бы милачок Луки («На дне» Горького) или у Чехов а , («Иванов»): «Авдотья Назаровна (увидев Бабакину, всплескивает руками): Ясочка моя, красавица\ ...Она здесь, а я, куриная слепота, и не вижу... Голубочка...))

С ещё более определённым налётом диалектной речи у И. Сель- винского в «Казачьей колыбельной»— «Серебристая луна... Золотая зыбка... Истомишься ты без сна, Лапка моя, рыбкаі»

Особую художественную роль играет собственно диалектное малявочка в «Преступлении и наказании» Достоевского: «Когда же, шесть дней назад, я первое жалованье моё— двадцать три рубля сорок копеек — сполна принёс, малявочкой меня назвала: Шалявочка, говорит, ты этакая!» И наедине-с, понимаете ли? Ну, уж что, кажется, во мне за краса и какой я супруг? Нет, ущипнула за щёку: Шалявочка ты этакая», говорит» (слова Мармеладова).

С ним наряду в «Бедных людях» Достоевского может быть поставлено слово маточка, особое эмоциональное значение которого в своём последнем письме раскрывает сам Макар Девушкин: «Да как же может быть такое, Варенька! К кому же я письма буду писать, маточка? Да! Вот вы возьмите-ка в соображение, маточка,— дескать, к кому же он письма-то будет писать? Кого же я маточ- кой-то называть буду; именем-то любезным таким кого называть буду? Где мне вас найти потом, ангельчик мой?»[47]

Исключительной нежностью и теплотой согрето в устах Сатина («На дне») новое, «его» слово человечинка: «Славная, брат, была человечинка сестра у меня».

Ббльшая степень эмоциональности достигается иногда писателями, подновляющими чувство, которое внушает известное ходовое слово, необычным его употреблением; особенно свежо, напр., миленький в речах и письмах Верочки («Что делать?» Чернышевского) благодаря тому, что оно обыкновенно даётся без существительного, и не в обращении, а как замена названия третьего лица.

Ближе к «средней» линии употребления — «Я спрашивала своих подруг, какое самое нежное имя на русском: милый, голубчик — сказали они. И я говорю тебе это имечко, потому что другого, нежнее, не знаю...» (из письма Мариорицы к Волынскому в «Ледяном доме» Лажечникова). Ср. и: «Я пишу тебе, мой добрый, славный, милый, Мой хороший, ненаглядный мой\» (Случевский, «Из чужого письма»).

Замечательные образцы фамильярной ласковости, служащие юмористическому впечатлению, даны А. П. Чеховым, напр., в «Предложении»: «Чубиков: ...Голубушка, кого вижу! Иван Васильевич! Весьма рад. ...Вот именно сюрприз, мамочка... Садитесь, покорнейше прошу. Вот именно нехорошо соседей забывать, мамочка моя! Голубушка, но что же вы так официально? Во фраке, в перчатках и прочее. Разве куда едете, драгоценный мой? — В чём дело, красавец?»

Нужно, однако, заметить, что основной словарный фонд, которым обеспечивается передача в лексике ласки и нежности, в большей мере заключается в самих понятиях, чем в отборе синонимических параллелей.

Из излюбленных слов, служащих постоянным средством мета- форизации с преобладающей окраской ласки, наиболее характерны названия некоторых птиц (,голубчик, соколик и под.)

Стоит внимания, что очень значительное число слов русского языка существует только с окраской, хотя бы бледной, ласковости и нежности, подсказываемой суффиксом, сделавшимся неотъемлемой принадлежностью данного слова. Таковы многочисленные названия цветов вроде, напр., васильков, колокольчиков, душистых горошков, ноготков, серёжек, анютиных глазок; маленьких животных и насекомых— хорька, морской свинки, пеночки (при редком: пенка), мотылька, божьей коровки, кузнечика, улитки, букашки; некоторых названий родства: бабушка (слово бабка почти не употребляется и встречалось раньше едва ли не исключительно в официальноканцелярском слоге; в языке поэзии и художественной прозы встретить его можно было очень редко; ср.: «Твоя бабка была кадиксанка. Да, я помню её, как сейчас...)) (в переводе Щепкиной-Куп ерник из Ростана), дядя (дядька уже несёт за собой эмоцию грубости), тётя (ср. более грубое тётка); людей ранних лет жизни — малютка, мальчик, девочка и др. Среди упомянутых слов найдутся такие, которые зачастую могут связываться с понятиями отнюдь не положительными: луговой мотылёк, напр.,— вредитель, но языковая оболочка слова в русском языке подсказывает всё-таки эмоциональную окраску, расходящуюся тут с интеллектуальным содержанием слова.

Отбор вежливых слов, диктуемый разными общественными группами по-иному, сказывается отчасти в известных эвфемизмах, благодаря которым в литературный язык могут находить себе доступ не разрешаемые приличием понятия, и в ещё большей степени — в специальных фразеологических оборотах. К тому же, фразеология вежливости в смысле требовательности к ней различна в разных языках. Французские, напр., требования к слогу в этом отношении настолько превосходят наши, что точный перевод с французского на русский язык обыкновенного письма должен на нас произвести впечатление приторности. Стоит сопоставить, напр., тот же самый текст пригласительного билета, напечатанный одновременно на нескольких языках, чтобы разница между обязательною степенью вежливости, типичною для каждого, выступила очень заметно. Сдвиги в распределении влияния социальных групп сказываются в этой стороне речи с большою чёткостью. Буржуазное общество, ещё дорожащее феодальным наследством, имеет, естественно, очень большое количество слов и оборотов, соответствующих разным рангам почтительности. К нашим дням от них остаются более или менее случайные обломки, причём обыкновенно скорее всего из употребления выходят обороты и слова, наиболее бьющие в глаза чертами сервилизма. Великая Социалистическая революция и в этом отношении внесла огромные изменения. Из состава живой лексики выбыли титулы {князь, граф, барон), обращения, обязательные для рангов и потомственности {ваше превосходительство, ваше сиятельство, ваше благородие), обращения, уже раньше утратившие свой прямой смысл, но сохранявшиеся как формулы вежливости по отношению к лицам «уважаемых» классов {милостивый государь, господа, его высокородию — на конвертах), такие же фразеологические обороты (покорнейшую просьбу сменила просто просьба; прошение, повидимому, окончательно вытесняется заявлением; никто теперь не подписывается ваш покорнейший слуга, а тем более... всенижайший..., хотя ещё время от времени употребляется готовый к услугам и под.). Из старых отложений, типичных для русского языка, в полной мере сохранено употребление отчеств (с -ичем, -вичем, -овною и под., с чем, как признаком высокого положения, неохотно мирился по отношению к низшим классам канцелярский язык с его «Иваном Михайловым Гончаровым», «Ольгою Тимофеевою Поповой» и под.). Третье лицо, присутствующее при разговоре, не должно, согласно требованиям вежливости, называться местоимением он, она, а по имени и отчеству или фамилии с прибавлением товарищ или гражданин. Товарищ (в сочетании с «уважаемый», «дорогой» и т. д.) всё больше стремится вытеснить классовые и профессиональные наименования, сопровождавшие фамилии, и на фоне такого употребления гражданин уже может восприниматься как сухость или ирония, а господин или милостивый государь (вне таких узких сфер, как язык дипломатии) звучит как сарказм.

К условностям вежливости относится возможное употребление обращений: приняты, напр., доктор (в отношении врача, но не учёного с соответствующей степенью), профессор, но необычно звучали бы: врач, инженер, академик, возможные только в сочетании с товарищ.

Вежливость может быть, разумеется, различных степеней и различной классовой окраски. Так, напр., любезный, любезнейший, почтенный, почтеннейший без имени существительных до Революции обыкновенно употреблялись только по отношению к низшим и легко приобретали ироническую окраску.

Лексика и фразеология, воспринимаемые как смешные, существуют на фоне средней принятой в известных стилях лексической манеры. Почти всегда несколько смешны, напр., отрезки, стилизованные под разговорно-бытовую речь[48] и вставляемые в обычную книжную; смешны старомодные слова, как смешными могут казаться непривычные неологизмы; забавляет мещанская речь, особенно тогда, когда она претендует на литературность, а ещё больше — на изысканность; улыбаемся мы арготизмам2 и т. д.

Некоторые специальные замечания об эффекте смешного читатель найдёт в других параграфах данной главы, посвящённых

отдельным типам лексики; здесь мы упомянем только о нескольких видах смешного, возникающих не на базе социальной дифференциации или дифференциации хронологической, а в пределах той же самой среды и времени по мотивам ассоциативного порядка. Юмористическим средством слово делается, напр., когда его употребляют в смысле или с эмоцией, противоположной той, которая обычно принадлежит ему, причём говорящий намекает, что, по существу, дело идёт не о том, что сказано, а о том, что прямо-противоположно мыслится и чувствуется (ирония и под.); ср., напр., полететь в значении «упасть» (особенно — полететь турманом: турман — порода голубей); попросить — в значении «удалить» и под., улыбнуться — «показаться и исчезнуть» (о том, что клонилось к удаче); ср.: «Так и есть: улыбнулись часики, достались московским жуликам либо петербургским мазурикам» (Мельников-Печерский, «На горах»); удружить употребляется теперь только в ироническом смысле; посеять — «потерять»; сокровище — по отношению к лицу надоевшему; скандал в благородном семействе; праздновать трусу (труса с меньшим пониманием образца— церковного выражения)[49]; щеголять (зимою) в летнем пальто; честить — «называть обидными словами, оскорблять»: «Его «клеймёным, каторжным» честил родной сынок» (Некр.). «Предлинной хворостиной Мужик Гусей гнал в город продавать; И, правду истинну сказать, Не очень вежливо честил свой гурт гусиной...» (К р ыл.). Ср. честь. Старое значение, без иронии, встречается ещё в первой половине XIX века: «На памятный вовекипир Мужей, держащих в длани мир, Созвала царская трапеза. И два дня верных слугсвоих, Князей войны, князей совета Честил властитель царства света» (Кюхельб., «Зоровавель»). Академический словарь церковнославянского и русского языка 1869 года первым значением давал ещё для честить «оказывать честь; почитать, уважать»; честнйя компания; хулиган, подлец и под. в смысле похвалы (ср. «мой халиган»—гордые слова Софрона о сыне Ваньке в «Перегное» Сейфуллиной) и др. Такое лексическое употребление можно встретить в любом языке и чуть ли не у каждого писателя во всех видах литературы, мало-мальски открывающих доступ смешному или забавному.

Интереснее и индивидуальнее другой вид смешного: слово даётся не в его точном значении, а намекает на другое значение, чаще всего почему-либо запретное, принадлежащее или другому слову, похожему на него по звукам, или тому же, но употребляемому в другом контексте. Таковы, напр., «хлёсткие» словечки, оставленные русской фразеологии в наследство Салтыковым-Щедриным: помпадур, администратор царских времён; ассоциация с «дурить», «дурак» и т. д. и «помпа» — пышность; помпадурша — его фаворитка; исходный пункт словесной игры — фамилия маркизы де-Помпадур, влиятельной фаворитки Людовика XV[50] [51]; головотяпы[52], пустоплясы[53], аплодисменты [54]. Удачно, хотя и не привилось, словечко Достоевского: «зла и сверлива, как буравчик» (ср. «сварлива»). Ср. и старое задать Храповицкого — «захрапеть» (Храповицкий — влиятельный личный секретарь Екатерины 11).

Широко были распространены в прошлом казавшиеся, при известной грубости, смешными берёзовая каша, зарядить с казённой части, мышиные жеребчики и под.; с искоркой смеха произносится кормить завтраками — «отсылать ‘Назавтра» и произносилось ученическое праздновать Сократа («сокращать», т. е. пропускать уроки). Забавное насмешливое слово по образцу, «млекопитающие» находим в «Литературной газете» (1937, № 26). Статья называется вЛитпитающиеся». В ней пишется: «Теперь-то всем раскрылась тайна существования многих молодчиков от литературы. 12 миллионов годового бюджета литфонда — вот главный источник их благополучия...» Смешными и теперь представляются, напр., клевать носом и под. Следует, впрочем, не упускать из виду, что эмоция смешного принадлежит в языке к наиболее быстро стирающимся.

Из слов, приобрёвших значение или окраску шутливых по различным частным мотивам, можно упомянуть ещё, напр.: скоропалительный («скоропалительное решение» и под.); новоиспечённый («новоиспечённый инженер» и под.); подопечный (когда «опека» носит подозрительный характер); распеканция, старушенция; разлимониться и под. (ср. «Разлимонился, рассиропился, раскис... стою на коленях, как дурак, и предлагаю руку»,— Чехов «Медведь»); тютелька в тютельку «точь-в-точь, совершенно точно»; ироническое пустопорожний (в старину так назывались никем не занятые земли): «пустопорожние разговоры»; ирон. доморощенный («доморощенный философ»); вломиться в амбицию; посошок «последняя рюмка водки, выпиваемая на дорогу»; «Ещё маленькую... извольте выкушать. На дорожку посошок,— сказала она, слегка улыбаясь» (Мельн. - Печерс к.), ср.: посох, особенно дорожный; междометие тю-тю — о пропаже или неудаче, к которой относятся шутливо: «...А оно и тю-тю\ не выгорело» (Горьк.).

Русский язык не принадлежит к числу богатых омонимами, являющимися прекрасным средством нарочно создавать забавные недоразумения или, по крайней мере, налёт словесной игры. Он гораздо менее пригоден для каламбуров, чем, напр., английский и французский, из славянских —чешский. Поэтому каламбуры в разговорно-бытовой речи и в языке писателей, построенные на омонимности слов или одинаковости форм, сравнительно редки1; ср.: «А что же делает супруга, Одна в отсутствии супруга ?» (П у ш к., «Граф Нулин»). Ср. и написанное в 1888 г. четверостишие — каламбур поэта-сатирика П. В. Шумахера: «Поэзия всегда была моя стихия. Свободой, правдою звучал мой смелый стих; Но, изувеченный цензурою, я стих, И только для друзей пишу теперь стихи я». Чаще игра строится на комбинации нескольких слов: у Пушкина («Утопленник») находим, напр.: «Вы, щенки, за мной ступайте. Будет вам по калачу, Да смотрите ж — не болтайте, А не то поколочу». Ср. поговорку: Не под дождём — подождём (у Островского в «Димитрии Самозванце»: «Не торопись! Не в сутки город строят. Не под дождём, мы лучше подождём»). Исключительное мастерство в области русского каламбура и родственных ему эффектов в XIX веке признавалось за Д. Д. М и н а е- в ы м, по словам которого, рифмы — «моя стихия и легко пишу стихи я» 2, после Октября — за несравненно ббльшими мастерами каламбура — В. Маяковским и И. Сельвинским.

В особую группу и по эмоциональной окраске, и по их культурно-логической роли следует выделить отвлечённые понятия.

В народном словаре их относительно немного, и рост их всегда показателен в смысле культурности. Сферы употребления отвлечённых понятий в русском языке, конечно,— по существу те же, что и в языках других культурных народов,— философия с характерными её ответвлениями в различных науках (обществоведческих, математических и т. д.), все виды рассуждений и под., но специфическую особенность обслуживающей такие понятия лексики в русском языке составляет относительная её оторванность от словопроизводства разговорно-бытовой речи. Мы в большом числе образуем отглагольные имена существительные (главная категория абстрактных слов), но не в духе свободной от книжных влияний речи {пробег, пролом, порубка), а чаще по старославянским образцам: с суффиксами -ние, -ость, -ство, -ствие, и это, кроме сугубой отвлечённости значений, влечёт за собой упомянутую выше специальную [55] *

эмоцию академической сухости. Именно формальная лёгкость образования отвлечённых слов часто создаёт их избыточную продукцию, далеко не всегда и не во всём вызываемую потребностями уточнения мысли1.

Пристрастие старого канцелярского языка к образованиям этого рода пародирует капитан Рухнев в рассказе из «Уже отцветших цветков» А. Ф. Писемского: «Губернское правление, получив этот рапорт, вошло в такого рода рассуждение: «так как влете- ние и разбитие стёкол вороною показывает явную небрежность со стороны лиц, смотрению которых непосредственно подлежат присутственные места, то израсходованную сумму возложить на виновных», т. е., значит, прямо на мой счёт».

Отвлечённые понятия, особенно в иностранной оболочке, по своей природе считаются для поэзии инородным телом: сфера поэзии — переживания и пронизанные ими представления[56] [57]. Но поэзия может быть и рассудочной: её предметом могут стать эмоции рассудочных переживаний. То, что в этом отношении может быть отмечено в истории русского литературного языка, относится, однако, не к научно-рассудочному типу, наиболее трудно поддающемуся поэтической обработке, а главным образом — к типу абстрактно-мистическому, уже имевшему идеологически родственные образцы в старинной русской письменности. Особенно типичны из таких писателей в этих своих устремлениях являвшиеся идеологами дворянской интеллигенции Андрей Белый и Вяч. Иванов, значительно умереннее — В. Брюсов. Своеобразное место абстрактные слова занимают в слоге К. Бальмонта. С одной стороны, как отмечал И. Анненский[58], «лексическое творчество Бальмонта проявилось в сфере элементов, наименее развитых в русском языке, а именно... абстрактносте й... Не знаю, не в первый ли раз у Бальмонта встречаются следующие отвлечённые слова: безбрежность, печальность, (росистая) пьяность, запре- дельность, напевность, многозыблемость, кошмарность, безглаголъ- ность. Но Бальмонт лирически их оправдал», с другой — типичное для него (и А. Белого) употребление отвлечённых слов во множественном числе понижает их абстрактность, конкретизирует их, не делая, однако, заметно-конкретными (ср. в его собственных стихах и переводах: «Из смертельных обомлений, Из борений долгих, грозных Пробуждён Франциск был к жизни», «Твоя земля... Та няня вечная исконных созиданий, Созданий, что родятся и висят, Сосут её живые груди», «На бёдрах землю нёс И чувствовал все болести её, Рождения её и умиранья»). Для его вкуса к абстрактным словам'особенно характерны разложения глаголов на абстрактное существительное и управляющий им другой глагол; ср.: «В овраг тропинка вьётся на уклон», «За здоровье человека вздох несу» и под.

У поэтов рассудочного стиля, вкус которых к абстрактным словам (главным образом, отглагольным существительным) не бросается в глаза, их бывает, однако, значительно больше, чем обыкновенно думают (ср. хотя бы «Кавказский пленник» или «Цыганы» Пушкина, «Мцыри» Лермонтова, лирику Фета и под.).

Вот две иллюстрации этого стиля.

«Сохраню ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей Непреклонность и терпенье Гордой юности моей?» (Пушк.). «...Но ими дорожит моё воспоминанье-, Без них всё прошлое — один жестокий бред, Без них — один укор, без них — одно терзанье, И нет прощения и примиренья нет» (Фет).

Но разница между этими поэтами и Бальмонтом, А. Белым и пр.— в том, что выбираемые ими слова или специфически- эмоциональны (желание, любовь, скорбь, печаль, радость), или, если говорить о малоэмоциональных, принадлежат к общему фонду языка и не воспринимаются поэтому как слова «учёные».

Ясно, что значительную примесь абстрактных слов мы встретим во всей литературе, не чуждающейся или близкой к рассудочному стилю: в публицистике, в соответственных частях романа, в резонёрских частях драмы и т. д. В частях собственно-беллетристических, впрочем, такие, напр., фразы, как «...чтб доводило Полторацкого до забвения всего, кроме сознания её близости» (Л. Толстой, «Хаджи-Мурат»), «Впереди пятой роты шёл в чёрном сюртуке и папахе и с шашкой через плечо недавно перешедший из гвардии высокий красивый офицер Бутлер, испытывая бодрое чувство радости жизни и вместе с тем опасности смерти и желания деятельности и сознания причастности к огромному управляемому одной волей целому» (Л. Толст.), представляют относительно редкий сгусток абстрактных слов. Много подобных сгустков находим у Н. Г. Чернышевского («Что делать?»). Ср., напр.: «Две и три недели его тянуло тогда к Лопуховым, но и в это время было больше удовольствия от сознания своей твёрдости в борьбе, чем боли от лишения, а через месяц боль вовсе прошла, и осталось одно довольство своей честностью» (III, 12), или в конце этой же самой главы: «Надобность в дежурстве прошла. Для соблюдения благовидности, чтобы не делать крутого перерыва, возбуждающего внимание, Кирсанову нужно было ещё два раза навестить Лопуховых на днях, потом через неделю, потом через месяц, потом через полгода. Затем удаление будет достаточно объясняться занятиями».

3.

<< | >>
Источник: Л. А. БУЛАХОВСКИЙ. КУРС РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА. ТОМ I. КИЕВ - 1952. 1952

Еще по теме СОСТАВ РУССКОЙ ЛЕКСИКИ В СТИЛИСТИЧЕСКОМ ОТНОШЕНИИ.: