ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

ІІІ.              ЗВУК Е ВМЕСТО О ПОСЛЕ МЯГКИХ СОГЛАСНЫХ В РИФМЕ

В церковнокнижной традиции русского средневековья звук е под ударением не перед мягкими согласными, уже очень рано заменившийся в живом русском произношении в этих условиях звуком о, сохранялся неизменным.

Поэтому в таких словах, например, как мед, лед, полет и т.

д., книжные нормы русского старинного языка не допускали произношения мёд, лёд, полёт. Поэтому и в современном русском языке во многих словах книжного происхождения произносится е вместо ожидаемого по фонетическому закону о; ср. мертвенный при мёртвый, крест при крёстный, перст при напёрсток, далее такие слова, как пещера, жертва и многие другие. Эта традиция была еще вполне живой в первой половине XVIII в. Как Тредиаковский, так и Ломоносов отдавали себе полный отчет в том, что в данном случае книжная, литературная норма расходится с живой речью, но никто из них не ставил себе целью устранить это противоречие. То обстоятельство, что нормальным произношением, по крайней мере для высоких родов литературы, в сознании писателей XVIII в. было произношение подобных слов со звуком е, а не о, иллюстрируется рифмами вроде очес — вознес, погружен — стен, мед — нет, леса — утеса, пол-мертвой — жертвой и т. д. Но все же уже и у поэтов XVIII в., особенно в последние десятилетия, наблюдаются иногда отступления от этой нормы в пользу живого произношения. Ср., например, у Державина рифмы вроде зною — чешуею (II, 89),чешуей — белизной (II, 220), зелены — стоны Ц 242); ср. у Карамзина: слёзы — розы (179), у Петрова: чолны — волны (С. о. с 85) у Мерзлякова: Петром — царём (ib, 100), у Капниста: муравой — струёй (ib, 172) и т. д.

Таким образом, живое произношение одерживало в течение XVIII в. частичные победы над произношением традиционно-книжным, и по мере того как эти победы становились более частыми, традиционное произношение постепенно переходило на положение поэтической вольности, то есть из обязательной нормы превращалось в допустимый вариант1.

Необходимо помнить, что это во всяком случае был вариант книжный, искусственный. Лишь в некоторых отдельных случаях можно предполагать у грамотных людей того времени звук е в этом положении и в живом произношении, например в полных формах страдательных причастий прошедшего времени (о чем ниже), но это как раз такие формы, которые в живой разговорной русской речи вообще должны были употребляться очень редко. Иными словами, нельзя признать верным мнение, будто и в разговоре Карамзин, Жуковский или Пушкин могли произносить мед вместо мёд и т. п. Такого мнения держался, например, Будде,

1 Формулирую здесь в тезисной форме вывод, основывающийся на многих наблюдениях, которые будут изложены в другом месте.

359

немало сделавший для истории русского литературного языка в XVIII— XIX вв., но совершенно не разбиравшийся в соотношениях между тогдашней живой речью и элементами литературной традиции в письменном языке той поры. Так, Будде писал: «Если в ранних произведениях Пушкин употребляет слово полет (с произношением е, а не ё ) в рифме со словом лет, в рифме со словом бед, то это значит, что такое призношение было известно в его время в его кругу»1. На самом деле это значило только то, что в данном случае Пушкин поступает, как выученик традиции, допускавшей (первоначально же — требовавшей непременно) в стихотворной речи не живое русское, а старинное книжное, сохранявшееся еще как строгая норма в церковной речи, произношение е вместо о2.

К началу XIX в. колебания между традиционным и живым произношением в стихотворном языке приняли уже довольно широкие размеры. У ближайших предшественников и учителей Пушкина наряду со старой, «правильной» рифмовкой на е наблюдаются многочисленные случаи, в которых рифма соответствующего типа построена на звуке о. Ср. со сказанным выше у Карамзина: слез — небес (71), душею — моею (96), жен — сцен (231), моею — госпожею (156), поэт — живет (304), но также: богатырём — мотыльком (189), роз — слёз (141), цветок — василёк (84), весною — зарёю (31), душою3 — тоскою (107) и т.

д. Ср. у Дмитриева: поэмы — приемы (II, 56), нет — жнет (II, 126), но порта — чёрта (I, 57), цветочик — василёчик (II, 26), госпожой — рукой (III, 54—55) и т. д. Ср. у Жуковского: жен — плен (III, 75), серный —черный (II, 55), но поблёкла — Патрокла (III, 74), струёй — мной (I, 48) и т. д. Именно в эту пору, на рубеже двух веков, появился и самый знак ё, который стал обозначать звук о в положении после мягкой согласной или йота. Замечательную реакцию на этот сдвиг в нормах стихотворного языка представляют рассуждения Шишкова в статье «Разговор о правописании», в которой, между прочим, читаем:              «А. Недавно появилась еще новая, неизвестная доселе в словесности нашей буква ё с двумя точками. Б. Знаю, и в тех книгах, которые мне покупать случалось, почти везде сии две точки принужден я был выскабливать. А. Зачем выскабливать? Б. Затем, что сочинитель часто учит меня произносить слово так, как я произносить оное отнюдь не намерен. Зачем сочинитель насильно принуждает меня здесь произноситьЦаршм? Для чего отнимает у меня волю выговаривать согласно с чистотою языка Царем? На что при-
  1. Евг. Будде, Из истории русского литературного языка конца XVIII и начала XIX в.,              ЖМНПр.,              1901,              № 2,              стр.              406—407.
  2. См. С. И. Бернштейн, О методологическом значении фонетического изучения рифм (к вопросу о пушкинской орфоэпии). Пушкинский сборник памяти проф. С. А. Венгерова, М.—П.,              1923, стр. 329 и сл.
  3. Написание о вместо е после шипящих и ц в отдельных случаях встречается уже в начале XVIII в.: так как звуки ч, ш, ж, ц — звуки не парные по мягкости — твердости, то здесь нарушение традиции было легче, а отсюда появлялось произношение типа мечом, причем, вероятно, и сам Карамзин не понимал, что это то же самое, что мечём.

360

неволивает меня говорить по-мужицки «моіо?»1. Далее Шишков называет «звук» ё «неизвестным и простонародным»:              «Неизвестным

(разумеется, в книжном или ученом языке) потому, что оного нигде нет: ни в азбуке нашей, ни в священных писаниях, ни в старинных летописях, ни в светских книгах, лет за двадцать или тридцать печатанных.

Простонародным потому, что он начало свое имеет от безграмотных простолюдинов, и никогда писателями или учеными людьми не был принят»2. Особенно любопытны замечания Шишкова в его письме к И. И. Дмитриеву, содержащем разбор переведенных Раичем «Георгик» Виргилия (1821). По поводу стиха:              «Там              чужду

влагу пьёт завистливый овес», Шишков пишет:              «Для              чего              пьёт,              а

не пьет ? Хорошо что выше стоит лес, так сказано овес, а ежели б выше стояло нос, так бы в рифму пришлось сказать пьіот, овіос. Прекрасен будет язык наш с такими нововведениями!». По поводу стиха «Но есть ли тучный лист кругом ее облёк». Шишков говорит: «Как? и такие важные слова, как облекаю, облек, можно для рифмы превращать в простонародные обліок, подобно низким словам; таковым, как кліок, куліок и проч.?.. у нас коли рифма ток, так облёк, а коли рек, так облек». Наконец, в этом письме читаем еще и следующее: «Одно что-нибудь: или по книжному писать, или по разговорному. В первом случае давно известное іо, но всегда изгоняемое из чистоты языка, нигде не писалось: во втором как бы вновь выдуманное и премудрым изобретением превращенное в ё, вводится в употребление; но зачем же оставляется старое произношение? для чего одно и то же слово пишется двояко лен и лён, слезы ислёзы ? или одно лён, а другое дождем, а не дождём?»3. Сходная оценка новшества отразилась и в переписке Катенина: «Греч везде хвалит Раича, но сей Раич злодей. Читали ли Вы его переводы из Тасса размером Двенадцати спящих Дев? рифмы точно как у Зотова: благовонный и испещренный. Какой вкус!»4 Приведенные оценки с непререкаемой ясностью свидетельствуют о том, что рифма на е стала для молодого поколения русских поэтов пережитком или, в лучшем случае, «вольностью», которой можно было пользоваться по своему усмотрению.

Процесс отмирания этой традиции очень ярко отразился и в творчестве Пушкина, причем имеются веские основания полагать, что как раз личный пример Пушкина мог в значительной степени содействовать упразднению старой нормы.

Данный вопрос с большой обстоятельностью рассмотрен в названной выше статье С. И. Бернштейна. Эта статья построена на текстах Пушкина по изданию под редакцией С. А. Венгерова и потому сейчас нуждалась бы в дополнительной обработке на основании исправленных и новых текстов Пушкина, ставших доступными за последнее двадцатилетие. Тем
  1. А. С. Шишков, Собр. соч. и перев., т. ІІІ, СПБ, стр. 25—26.
  2. Там              же,              стр.              26.
  3. «Русский архив», 1886, стр 1618 и сл. или «Записки, мнения и переписка адмирала А. С. Шишкова», т. II, Berlin, 1870, стр. 352 и сл.
  4. Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину, СПБ, 1911, стр. 39

361

не менее ее основные выводы остаются непоколебимыми, и ими можно пользоваться с полным спокойствием и в настоящее время. Самые существенные выводы Бернштейна сводятся к следующему. В одной грамматической категории, именно в полных («членных») формах страдательных причастий прошедшего времени, рифма на е была нормой для стихотворного языка Пушкина в течение всего времени его творчества (тип: отдаленных — военных). По подсчету Бернштейна на весь текст Пушкина приходится 93 случая такой рифмовки, причем обратный случай есть только один, именно сонный — усыпленный («Пирующие студенты», 1814, 1, 60, стихи 30— 32). Наоборот, в кратких фомах тех же причастий произведения Пушкина отличаются резким преобладанием рифмы на о. В этой категории рифма на евстречается у Пушкина только семь раз, причем из них шесть относятся к лицейской поре, и только один — к после-лицейскому творчеству (вознесен — изменен: в «Полтаве», IV, 305, стр. 425—428 1 I песни, как замечает Бернштейн, «в контексте высокого стиля»), между тем как рифма на о встречается 71 раз (тип: удивлён — он). «В этом отношении, — пишет Бернштейн, — словоупотребление Пушкина совпадает с языковым usus'om его младших по языку современников, например Баратынского и Тютчева, и отличается от языка поэтов предшествующего поколения, например от языка Батюшкова»[XXVI].

Действительно, у Батюшкова рифма на о в кратких формах причастия отмечена лишь в двух случаях, а рифма на е — в семи. Далее Бернштейн устанавливает, что рифмы типа взойдет — свет, то есть с книжным произношением ударяемого гласного в окончании 3-го лица ед. числа настоящего времени глаголов первого спряжения, встречаются у Пушкина восемь раз, из них семь — в лицейских стихотворениях и один — в стихотворении 1821 г., а рифмы типа уйдёт — забот, то есть с живым произношением гласного в той же категории, встречаются 23 раза. Наоборот, у Батюшкова первый тип рифмы встречается 15 раз, а второй только четыре. Отсюда Бернштейн делает важный и совершенно справедливый вывод, формулируемый им в следующих выражениях: «Пушкину удалось в определенный момент своей поэтической эволюции — приблизительно в 1817 г., с окончанием лицейского периода, резко изменить систему поэтического произношения в сторону сближения его с разговорной речью... Конечно, сделать такой решительный поворот мог только великий поэт»[XXVII]. И далее Бернштейн еще раз говорит о «резкости» и «почти мгновенности» сделанного Пушкиным перехода от одной системы поэтической утилизации языка к другой»[XXVIII]. Нельзя не отметить поразительного совпадения этих наблюдений с теми, которые изложены выше по поводу усеченных форм прилагательных и причастий и окончания -ыя в родительном падеже ед. числа прилагательных и местоимений женского рода. Во всех этих случаях наблюдаем одну и ту же картину: резкий перелом в отношении к традиционным условностям стихотворного языка старшей поры, происшедшей около 1817 г. Именно с этой даты и следует отличать собственно язык Пушкина от языка его ученических произведений, в котором можно наблюдать лишь количественное сокращение употребляемых традиционных условностей, то есть предуготовительную стадию к преобразованию системы стихотворной речи.

Тем не менее объективный анализ не может не считаться с тем, что окончательного освобождения от традиции, как и в рассмотренных выше случаях, язык стихотворных произведений Пушкина в отношении произношения е вместо о в рифмах еще не содержит. Эта традиция продолжает жить в стихах Пушкина пережиточно. Даже в зрелых и поздних произведениях Пушкина иногда встречаются подобные рифмы, например: плаще — еще в «Евгении Онегине» (6, 149), лес — грез(«Не дай мне бог сойти с ума», 1833, III, 109) и т. п. Но общее движение Пушкина в сторону от традиции достаточно ярко засвидетельствовано, помимо прочего, и тем, например, обстоятельством, что, в то время как в «Руслане и Людмиле» из 57 возможных случаев в 14 случаях (главным образом в полных формах страдательных причастий прошедшего времени) имеется еще рифма на г при 43 случаях рифмы на о (здесь и такие рифмы, как кругом — копием, языком — копием, названные отсталой критикой «мужицкими»), в «Медном всаднике» нет уже н и одного случая рифмы на е (в рифме отягощенны — утомленны для Пушкина, вероятно, опорный гласный звучал, как е, но непосредственно в тексте это не выражено, и случаи этого рода, в которых приходится предполагать              традиционно              книжное

произношение обоих рифмующих слов, следует обсуждать совсем особо: не приняты они во внимание и в приведенных цифрах, относящихся к «Руслану и Людмиле»). Наконец, серьезного внимания заслуживает и то обстоятельство, что «мужицкая» рифма на о встречается порой у Пушкина даже в таких произведениях, в которых, вследствие общей архаичности их языка, оправданной соответствующим замыслом, особенно легко было бы ожидать обратного. В этом отношении достаточно хотя бы такого примера, как рифма полёт — ход в «Пророке»1, между тем как именно слово полет Пушкин-лицеист особенно часто рифмовал на е (ср. вышеприведенные слова Будде). Вообще же следует сказать, что случаи намеренного стилистического использования рифмы на е в зрелом творчестве Пушкина констатировать трудно. Можно предполагать, что для Пушкина эта категория в стилистическом отношении в зрелые его годы была совершенно мертвой, и он употреблял такой способ рифмовки большей частью вполне механически, именно в тех случаях, когда разговорная речь не доставляла ему нужного противопоставления, как это

1 Бернштейн, О методологическом значении... и т. п., стр. 332.

363 1806, т. 1, столб. 1232) читаем: «Град, да с. м. 2 скл. Сл. (авенское), просто же Город», или (ib, столб. 1113): «Глас, са. в нынешнем же языка употреблении: Голос» и т. д. Однако в определенных условиях эти варианты легко могли употребляться один вместо другого без ощутимых стилистических различий, если этого мог требовать самый механизм языка, как это и было в стихотворной речи. Таким образом, с известной точки зрения мы вправе рассматривать историю употребления полногласных и неполногласных лексических вариантов как одно из явлений в ряду «поэтических вольностей», характеризующих русское стихотворство XVIII—XIX вв. Очень большой интерес в данном отношении представляет следующее рассуждение Тредиаковского: «Вольности во обще таковой надлежит быть, чтоб речение по вольности

1 В интересном, хотя и не лишенном существенных недочетов исследовании: A. Paschen, Die semasiologische und stilistische Funktion der trat/torot Alternationen in der altrussischen Literatursprache, Heidelberg, 1933, S. 6, между прочим, читаем: «Компромиссы в пользу церковнославянских форм здесь [то есть в «романтической поэзии XIX в.»] мотивированы частично ритмическими потребностями, частично же с точки зрения воздействия на эмоции (empfindungsmassiq-emotional)».

364

положенное, весьма распознать было можно, что оно прямое Российское, и еще так, чтоб оно несколько и употребительное было. Например: брегу, можно положить вместо берегу; брежно, вместо бережно; стрегу, за стерегу; но острожно, вместо осторожно, не возможно положить»1. Здесь имеем образчик чисто технической интерпретации неполногласных лексических вариантов, которая находит себе полное оправдание во многих реальных фактах из истории русского поэтического словоупотребления. Так, например, уже и в одах XVIII в., несмотря на их естественное тяготение к славянизмам, узаконенное к тому же самой теорией высокого слога, полногласные варианты слов легко и свободно употребляются наряду с неполногласными. В «Оде на взятие Хотина» (I, 12 и сл.) Ломоносова находим такие слова, какголов, болот, берегов, полон, рядом с брег, премена, пленил и пр. В оде 1747 наряду со стихами «Как Нил народы напаяет И бреги наконец теряет» находим и такие: «Где солнце всход и где Амур В зеленых берегах крутится» (I, 150, 151). Таких фактов история русской стихотворной речи представляет множество. Ограничусь несколькими примерами из текстов ближайших

предшественников Пушкина. В стихотворении Карамзина «Поэзия» (1787) читаем, например: «Златый блаженный век,серебрянный2 и медный» (10), но также: «На лирах золотых хвалили песнь твою» (7). Здесь же, наряду с таким типичным для сентиментального стиля выражением, как «сидя на бережку» (7), находим «далеко от брегов» (10). В стихотворении «Берег» (1802) в тексте читаем «на брегу», «к таинственным брегам» (289), вопреки заглавию и вовсе не по стилистическим требованиям, так как стиль стихотворения не высокий. У Дмитриева в шуточном стихотворении «Обманывать и льстить» (1796) рядом с выражением «Там тятя, старый хрен!» читаем:              «Вдовы

от глада мрут, А театральны павы С вельможей дань берут! О времена! О нравы!» (Соч. 1893, стр. 185), но в то же время в «Ермаке» (1794), написанном по всем правилам строгого высокого стиля, находим: «Я зрю Иртыш, крутит, сверкает, Шумит, и пеной подымает Высокий берег и крутой», но далее: «Они вдоль брега потекли» (I, 9 и 12). Ср. в «Умирающем Тассе» Батюшкова:              «И лавры славные, над

дряхлой головой» (257), но несколько выше: «Ни в дебрях, ни горах не спас главы моей» (255). Ср. в стихотворении Батюшкова «На развалинах замка в Швеции»: «Ах, юноша, спеши к отеческим брегам» (191), но несколько ниже:              «Суда у берегов». Ср. в «Моих Пенатах»:

«кудри золотые» (133), но «локоны златые» (135) и т. д. У Жуковского в балладе «Поликратов перстень» находим: «А клики брег уж оглашали» (III, 91), но рядом: «от здешних близко берегов». В балладе «Кубок» (III, 85—87):              «Бросаю мой кубок туда золотой»; «Он бросил свой

кубок златой»; «И кубок у ног положил золотой»; «Мой ку-

  1. «Сборник...»              А.              Куника,              1,              стр.              33.
  2. Слово серебро восходит к древнему сьребро и потому по происхождению не есть пример «полногласия», но, несомненно, осознавалось как полногласное рядом с словом сребро, звучавшим как славянизм.

365

бок возьми золотой»; «Но царь не внимая, свой кубок златой. В пучину швырнул с высоты». Эта баллада относится уже к 1831 г., но в гораздо более ранней «Светлане» (I, 69) находим такое красноречивое сочетание: «Черный вран, свистя крылом, Вьется над санями; Ворон каркает» и т. д. Последние примеры с достаточной убедительностью говорят о том, что в ряде случаев смена полногласных и неполногласных вариантов не мотивирована ни стилистическими, ни фразеологическими условиями.

Естественно, что и у Пушкина, притом особенно часто в более ранних его произведениях, найдем много таких же примеров совершенно безразличного употребления этих лексических вариантов. Укажу несколько наиболее ярких случаев этого рода.

приятного

в

колени

Среди Склонясь («Моему Аристарху», 1, 154.)

С главой, в

мире

в

Захочешь              в

И,              опускаяся

(«К Галичу», 1, 122.)

и ниже:

забвенья подушку головой.

преклоненной, отдохнуть подушку...

бодрой головой, подушку.

Ты

Оставишь,

(ib)

вскочишь

с

смятую

златой.

облитый

водою.

ног

весь

Ср. в «Монахе»

На голове (1,10.)

С главы до (1, 19.)

Особенно поучительные примеры употребления параллели голова — глава дает «Руслан и Людмила», где голова является действующим лицом. Разумеется, что действующее лицо должно называться именно голова, а не глава, что было бы стилистически несуразно. И действительно, Пушкин почти всегда называет это действующее лицо голова. Тем не менее, дважды на протяжении поэмы оно названо глава: 1) «Вдруг, изумленный, внемлет он Главы молящей жалкий стон» (IV, 65) и 2) «Всё ясно, утра луч игривый Главы косматый лоб златит» (IV, 77). Ср. далее:

Я              Лилу

Ее

Волшебной И              я

Волшебен голос твой («Слово милой», 1, 213.)

у

нежит

певице

слышал

прелестный,

грустью

сказал

клавира: томный глас нас...

милой: унылый...

В стихотворении «Кольна» представляют интерес такие параллели: «Источник быстрый Каломоны Бегущий к дальним берегам» (I, 29); «берег Кроны С окрестной рощею заснул» (1, 31); «Быстротекущей Каломоны Идет по влажным берегам» (103), но «Твой мшистый брег любила Кольна» (1, 29); «И с шумом на высокой брег»

366

1,30); ср. «Златое утро» (1,              30); «отчизны край златой» (1,32), но:

«месяц золотой » (1, 32); «ратник молодой» (1, 32), но «младой воитель» (1, 32). В стихотворении «Мечтатель» (1, 124 — 125) читаем

На              слабом              утре              дней              златых

Певца              ты              осенила.

Венком              из              миртов              молодых

Чело              его              покрыла...

О, будь мне спутницей младой

и т. д. В «Воспоминаниях в Царском Селе» соответственно обращают на себя внимание такие случаи: «Увы! промчалися те времена златые» (1, 79), но «Часы беспечности я тратил золотые» (1, 81);«Грядет с оливою златой» (1, 82, здесь возможность неполногласного варианта оказалась обусловленной возможностью окончания -ою, вместо -ой в слове оливою), но «Греми на арфе золотой» (183; здесь такой возможности не было); далее: «младая ива» (1,78), «орел младой» (1,              79), но

«ратник молодой» (1, 83). В стихотворении «Любовь одна» в стихе 1-м читаем: «Любовь одна — веселье жизни хладной», а в стихе 44-м: «Прервется ли души холодныйсон» (1, 214— 215) и т. д.

Немало аналогичных фактов можно привести и в послелицейском творчестве Пушкина, (преимущественно из первой половины 20-х годов, но не исключительно этой поры). Вот некоторые, особенно интересные примеры: «И быстрый холод вдохновенья Власы подъемлет на челе» (1, 268); «Счастливый голос ваших лир» (II, 11), но: «И вольный глас моей цевницы» (II, 12); «Твой глас достиг уединенья... И вновь он оживил певца, Как сладкий голос вдохновенья» (II, 13, с чисто стилистической точки зрения скорее можно было бы ожидать обратного: твой голос, но глас вдохновенья). Особенно замечательны следующие случаи:

Вы              нас              уверили              поэты,

Что              тени              легкою              толпой

От берегов холодной              Леты

Слетаются              на              брег земной.

(II, 73.)

Далее: «Море.... Хлынет на берег пустой... И очутятся на бреге...» (III, 190); «Видит город он большой... Мать и сын идут ко граду» (III, 178—179); «Встает он и слышит неведомый глас... Но голос...» (II, 146).

В зрелых произведениях Пушкина (правда, не столь отчетливо, как в ранее разобранных случаях) проявляется все же знакомая уже нам тенденция к преодолению той условности стихотворной речи, которую часто представляло собой параллельное употребление полногласных и неполногласных лексических вариантов. Следы этой традиции заметны в произведениях Пушкина беспрерывно. Ср., например, в «Цыганах»: «Ужасен нам твой будет глас» (IV, 263), но «Имел он песен дивный дар иголос, шуму вод подобный» (IV, 241), где скорее, со стилистической точки зрения, можно

367

было бы ожидать обратного — употребления слова голос в применении к Алеко и слова глас в выражении, восходящем к ветхозаветному образу1. Вообще следует сказать, что в данном пункте традиция была особенно упорна и живуча. Это в значительной степени объясняется тем громадным удобством, которое она представляла для стихотворцев, давая им возможность разнообразить число слогов в слове без видимого нарушения естественных условий речи, так как здесь условным средством являлся факт лексический, а не грамматический. Тем не менее нетрудно видеть на ряде примеров, что Пушкин, по мере эволюции его творчества, стремится к тому, чтобы избавиться от этой традиции. Неполногласные славянизмы становятся в его стихотворном языке или все более редкими, или же стилистически осмысленными, отвечая внутреннему тону произведения и фразеологическим условиям и теряя свой технически версификационный характер. Это нельзя, разумеется, понимать как абсолютное правило для зрелых произведений Пушкина, но нет сомнения, что таково было самое направление, характеризующее эволюцию его стихотворного языка. В известной статье Сенковского «Письмо трех тверских помещиков к барону Брамбеусу», между прочим, рассказывается следующее: «Будучи в Петербурге, я посетил одного литератора и застал у него Пушкина. Поэт читал ему свою балладу «Будрыс и его сыновья». Хозяин чрезвычайно хвалил этот прекрасный перевод. «Я принимаю похвалу вашу, сказал Пушкин, за простой комплимент. Я не доволен этими стихами. Тут есть многие недостатки». — Например? — «Например, полячкамладая», — Так что ж? — «Это небрежность, надобно было сказать молодая, но я поленился переделать три стиха для одного слова»2. Нельзя, конечно, ручаться за достоверность этого сообщения Сенковского, сделанного к тому же в фельетонной форме, но оно в высшей степени правдоподобно, так как соответствует ряду наблюдений, которые могут быть сделаны над текстами произведений Пушкина. Так, некоторые неполногласные варианты совсем исчезают из практики Пушкина к концу 20-х годов. Сюда относится, например, слово драгой, которое нередко встречается в лицейских произведениях Пушкина, например: «славен родине драгой» (1, 79); «драгие куклы по углам» (1, 141); «я жду красавицу драгую» (1, 148); «О Делия драгая» (1, 155); «с образом любовницы драгой» (1, 194); «драгой антик, прабабушкин чепец» (1, 212); «ты хочешь ли узнать, моя драгая» (1, 219), но уже ни разу не употребляется в «Руслане и Людмиле» и в более позднюю эпоху употребляется Пушкиным только в совершенно определенных стилистических контекстах, например иронически, как в «Евгении Онегине» о Зарецком: «французам Достался в плен: драгой залог» (6, 119), или в стилизации старинного текста, как например в мо-

  1. Апокалипсис, на который по этому поводу ссылается Виноградов («Язык Пушкина», стр. 155), здесь повторяет ветхозаветное выражение, ср. например, кн. Иезекииля, 43,              2. Ср. «Голос его возмущает волны и небо» (11,              97).
  2. Сенковский, Собрание сочинений, СПБ, т. СПБ, 1859, стр. 233.

368

литве, которую читает мальчик в сцене «Москва. Дом Шуйского» в «Борисе Годунове»:              «Да здравием цветет его семья, Да осенят

ее драгие ветви Весь мир земной» (7, 37) и т. д. Исчезают из пушкинского словоупотребления к такие слова, как вран, глад, престать, премена, мраз, праг, пренесть, брегусь, стрегу и т. д. В зрелых произведениях Пушкина слова этого вида встречаются лишь в единичных случаях и обычно оправданы стилистическим замыслом, например «в гортань геенны гладной» (III, 144); «Впременах жребия земного» («Полтава», IV,

340); «Брегитесь суетами света Смутить пророка моего» («Подражание Корану», II, 140); «прагом вечности» (II, 283); «престалты быть пророком» (III, 103) и т. д. Вообще круг неполногласных слов, употребляемых Пушкиным (не считая, разумеется, таких, у которых не было полногласных соответствий в обиходном языке), становится очень узким и состоит из десятка с лишним наиболее ходких явлений этого рода, а именно: хладный, младой, златой, глас, глава, град, брег, власы, врата, древо, здравие, чреда, праздный (имеется в виду значение «порожний, пустой»). К этим тринадцати словам с некоторыми производными нужно еще прибавить предлоги пред и чрез (иногда встречающиеся еще и в современном литературном языке, притом не только стихотворном, например очень частопред у М. Горького) — и это исчерпывает соответствующий круг лексических средств Пушкина. При этом рядом с ними почти всегда оказываются их полногласные варианты, и самое употребление тех и других вариантов изредка дифференцировано стилистически и тематически. Например, в «Медном всаднике», этом высшем достижении поэтического мастерства Пушкина, при шести случаях, в которых употреблено слово берег, только один раз употреблено брег: «Поутру              над              ее              брегами» (IV,              435).

Слово город употреблено в «Медном всаднике» четырежды, а слово град дважды, причем оба раза в прозрачном с стилистической стороны контексте: «Прошло сто лет, и юный град, Полнощных стран краса и диво» (IV, 430) и «Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия» (IV, 432). Кроме этих случаев, весь арсенал неполногласных лексических вариантов в «Медном всаднике» исчерпывается словами блато («Из тьмы лесов, из топи блат», VI, 430; единственный случай), глава (один раз: «того, Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой», IV, 445), хлад (один раз:              «Дышал              ноябрь

осенним хладом», IV, 433) и хладный (два раза:              «чело              К

решетке хладной прилегло», IV, 445 и тут же «хладный труп его Похоронили ради бога», IV 447). В последних трех случаях — такой же пережиток, как в слове младая в балладе «Будрыс и его сыновья». В целом имеем право утверждать, что Пушкин в значительной степени преодолел в своем зрелом творчестве традицию поэтических вольностей и в данном отношении. Может быть, не простой случайностью нужно объяснить, например, тот факт, что в «Домике в Коломне» на три случая слов с корнем молод- ни разу не встречается корень млад-, и в «Анджело» нет ни разу глава при целых семи случаях голова.

Все сказанное до сих пор ни в какой мере не исчерпывает того обильного материала по истории внешних форм русской стихотворной речи, который заключается в произведениях Пушкина. Подробное исследование этого материала могло бы составить предмет большой специальной работы, в результатах которой одинаково заинтересованы как история русского литературного языка, так и пушкиноведение. Предложенный выше предварительный общий обзор некоторых явлений в этой области имел своей целью прежде всего поставить самую проблему, не освещавшуюся до сих пор с этой точки зрения ни лингвистами, ни литературоведами, и, в частности, показать, что это проблема далеко не безразличная и для историко-литературного изучения Пушкина, так как ее исследование приводит к выводам, весьма существенным для понимания того исторического процесса, который представляет собой творческий путь Пушкина.

От изучения внешних форм пушкинской стихотворной речи перейдем теперь к описанию ее словарных и фразеологических особенностей, связанных с литературной традицией допушкинской поры.

3

Факты стихотворного языка Пушкина, рассмотренные в предыдущей главе, как уже указывалось, лишены непосредственной связи с поэтическими жанрами, так как их источником являются общие условия версификации. Те факты языка, к обзору которых приступаем теперь, наоборот, тесно и принудительно связаны с соответствующими поэтическими жанрами.

Стилистическая классификация слов русского языка, явившаяся результатом русского литературного развития в XVIII в., получила свой смысл именно вследствие того обстоятельства, что самая литература XVIII в. была литературой жанровой, в которой каждый отдельный жанр представлял особый, замкнутый идейно-художественный мир, подчиненный в своем существовании специфическим законам и правилам. Литературная теория XVIII в., в соответствии с жанровыми требованиями литературы, как известно, делила все слова на «высокие» и «простые», то есть «славенские» и общеупотребительные. При этом особо оговаривалась еще наличность в языке слов «низких», то есть отличавшихся              фамильярно-домашним,              вульгарным              или провинциально-«простонародным» стилистическим колоритом, а потому считавшихся вообще словами нелитературными и допускавшихся к литературному употреблению только на особых правах и при специальных условиях, преимущественно” в низких литературных жанрах. Как сказано уже в первой главе этой статьи, к концу XVIII в. в традиции русского сентиментализма самое понятие «высокости» претерпело существенные изменения. В качестве господствующего и претендующего на исключительное литературное значение в области поэзии выделился тот круг поэтических жанров (романс, элегия, баллада), в языке ко-

370

торых специфическим и созидательным элементом были слова с музыкальной, пластической и индивидуально-психологической экспрессией. Этими стилистическими нюансами оказались наделены как многие славянизмы, известные из более старой традиции, так и многие «простые» слова, а также и некоторые слова западноевропейского происхождения, ранее не имевшие специального стилистического колорита и употреблявшиеся преимущественно в теоретических, то есть нехудожественных, жанрах. Нужно добавить еще, что на втором плане поэтической жизни конца XVIII и начала XIX в. оживленно разрабатывались также те жанры легкой поэзии, которые отличались интимно-бытовыми, фамильярными и «домашними» признаками — разного рода шуточные жанры, эпиграммы, пародии, полемические произведения и т. п. В этих жанрах, общее историко-литературное значение которых для данной поры чрезвычайно велико, получили литературное крещение многие элементы «низкого» словаря, ранее считавшиеся внелитературными. Наконец, не следует забывать, что в поэзии сентименталистов пережиточно существовали также и высокие жанры классицизма, в частности, что особенно важно для Пушкина,— ода. Указанные обстоятельства поэтической жизни на рубеже XVIII—XIX вв. предопределяют план дальнейшего изложения с той стороны, что в нем раздельно должны быть рассмотрены три следующие основные категории традиционного стихотворного словаря: 1) словарь, который для краткости в дальнейшем будем именовать элегическим; 2) словарь фамильярно-бытовой; 3) словарь одический. Каждый из этих трех словарных пластов, полученных Пушкиным от своих ближайших предшественников и учителей, оставил заметный след в стихотворных произведениях Пушкина, и каждым из них он сумел распорядиться по-своему в зрелую пору своего» творчества.

<< | >>
Источник: Г. О. ВИНОКУР. ИЗБРАННЫЕ РАБОТЫ ПО РУССКОМУ ЯЗЫКУ. Государственное учебно-педагогическое издательство Министерства просвещения РСФСР Москва —1959. 1959

Еще по теме ІІІ.              ЗВУК Е ВМЕСТО О ПОСЛЕ МЯГКИХ СОГЛАСНЫХ В РИФМЕ: