ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

Глава десятая СОЗДАНИЕ ОБЩЕНАЦИОНАЛЬНОЙ НОРМЫ

Как нетрудно убедиться, естественный путь к устранению указанных противоречий заключался в том, чтобы язык, сложившийся на почве среднего слога, сделать языком не только деловым и теоретическим, то также и художественным.

Именно в этом, в своем существе, и состоит та «реформа слога», которая была произведена Карамзиным и вызвала такой громкий отголосок в русском обществе конца XVIII и начала XIX в. Но это стало возможно только тогда, когда изменилась и начала ставить себе новые задачи сама художественная литература. Вот почему борьба между «старым и новым слогом российского языка» в конце XVIII в. есть не что иное, как прямое следствие борьбы между литературой классицизма и новым литературным направлением, неудачно позднее названным именем «сентиментализма».

В своей известной статье 1803 г. «От чего в России мало авторских талантов» Карамзин, между прочим, говорил, что, в противоположность французским писателям, русские лишены возможности учиться хорошему языку в обществе; как видим, у Карамзина уже не было тех иллюзий, какие управляли мыслью молодого Тредиаковского. Поэтому, заключает Карамзин, «Французы пишут, как говорят, а Руские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом». Это было совершенно правильно не только как формулировка задачи писателя, но и как наблюдение над тем, что уже реально существовало в действительности.

В конце XVIII в. русское общество, в отношении своего обиходного языка, находилось уже в состоянии глубокого расслоения. Правда, еще и в первые десятилетия XIX в. в известных кругах русского барства сохранялись привычки «простонародной» русской речи, что засвидетельствовано, например, в «Горе от ума», в частной переписке этого времени, в мемуарах. Так даже и Чацкий говорит еще: «вы ради, давиче, отсылать за делом», Пушкин в своих письмах пишет: покаместь, ярмонка, брюхата, на квартере и т.

д. Но с другой стороны, уже в «Недоросле» (1782 г.) отчетливо проступает языковое расслоение, о котором здесь говорится. Достаточно сопоставить речь отрицательных и положительных героев комедии, чтобы это увидеть, — вторые все говорят книжно, согласно с языком тех книжек, на которых воспитаны их мысли и чувства. Вот один образец:

«Софья. Ваше изъяснеше, дядюшка, сходно съ моимъ внутреннимъ чувствомъ, которова я изъяснить не могла. Я теперь живо чувствую и достоинство честнова человЬка, и ево должность.

Стародумъ. Должность! А! Мой другъ! какъ это слово у всЬхъ на языкЬ, и какъ мало ево понимаютъ! Всечасное употреб-леніе этова слова такъ насъ съ нимъ ознакомило, что выговоря ево человЬкъ ничево уже не мыслить, ничево не чувствуетъ, когда естьлибъ люди понимали ево важность, никто не могъ бы вымолвить ево безъ душевнаго почтенія. Подумай, что такое должность. Это тотъ священный обЬтъ...» и т. д. Слово должность здесь означает общественный долг и есть одно из модных книжных слов этого времени, которые, как заметил когда-то Ключевский, «не оказывали прямого действия на нравы и поступки, на подъем жизни, но, украшая речь, приучали мысль к опрятности». Стиль речи, к которому принадлежали этого рода слова, в конце Х?ІІІ в. для определенной общественной среды стал явлением повседневности, привычкой. Это были предтечи русской интеллигенции, и они понемногу начинали говорить так, как писались их любимые книжки.

Помимо всяких других различий, какие существовали между новым книжным языком «среднего стиля» и предшествовавшими состояниями развивавшегося русского общенационального языка, он отличался еще тем, что это был язык европеизированный. Как уже указывалось, в его истории очень большая роль принадлежала переводам с западноевропейских языков. В процессе этих переводов русский язык должен был приобретать средства, нужные для передачи соответствующих понятий западноевропейской цивилизации. Эта цель достигалась двумя путями. Из них более простой — заимствование термина.

Заимствовались преимущественно элементы международной ученой терминологии, построенной из материала античных языков. В результате привычными и своими для русского языка становились слова вроде амфитеатр, атмосфера, горизонт, инструмент, натуральный, регуляр ный, практика, пропорция, температура, трактат, формула и т. д. Второй путь сложнее. Он состоял в приспособлении русских слов к буквальным переводам соответствующих слов иноязычных, в так называемых кальках. Очень важно иметь в виду, что материал, при помощи которого каль-

86

кировались иноязычные ученые слова, брался исключительно из церковнославянской традиции. Когда в 1752 г. возникли сомнения по поводу допустимости терминов, которыми Тредиаковский пытался передать по-русски философские термины, принятые на Западе, вроде естественность или сущность (essentia), разумность(іПеІ^еШа), чу вственность (sensatio) и т. п., то Тредиаковский с полным основанием мог сослаться на церковный язык как источник его словоупотребления. «Оныи термины, — писал он, — подтверждаются всБ книгами нашими церковными, изъ которыхъ я оныи взялъ». Но таким путем могли возникать              и              совершенно              новые              слова,              как

например предрассудок первоначально — предсуж-

деніе и предразсужденіе, точно слепленное из церковнославянского материала по образцу французского prejuge. Таким путем возникали и русские соответствия многим общеевропейским научным терминам вроде преломление, опыт, истолкование и многие другие. Громадное значение в этом процессе принадлежит языку научных сочинений Ломоносова. У всего этого круга лексических средств в том употреблении, какое сложилось для него к концу ХУНТ в., внешность была национальная, русская, существо же — общеевропейское, международное. Именно так и совершалось вдвижение русского языка в общий круг европейских языков нового времени.

Но рядом с этим терминологическим обогащением письменной речи своим чередом шел процесс бытового усвоения западноевропейских слов, которые начиная с петровского времени оседали в обиходном языке правящих классов вместе с привозными образцами платья, еды, утвари и т.

д. Это слова вроде суп, фрукты, сюртук(сначала — сюртут), сервиз (ср., например, в повести М. Чулкова «Пригожая повариха»: «Купилъ мнЬ новой сервизъ, или попросту посуду») и т. д., по слову Пушкина:

Но              панталоны,              фрак,              жилет,

Всех этих слов на русском нет.

Однако во второй половине XVIII в. дворянское русское общество стало переживать настоящую лихорадку подражательности Европе, особенно — Франции, во всех внешних формах жизни, а также и в языке. Внешнее усвоение французской культуры привело в известной части дворянского общества к кристаллизации типов петиметра и щеголихи, язык которых был неоднократно пародирован в комедиях XVIII в., и к которому может быть применен сатирический ярлык Грибоедова: «смесь французского с нижегородским». В комедии Сумарокова «Мать совмЬстница дочери» мать, отбивающая возлюбленного у дочери, говорит ему так: «Да неужъ ли вамъ безъ женитьбы и любить не капабельно, будто только и кариспанденціи какъ мужъ и жена!» Или: «Я имЬю честь имЬти къ вашему патрету, или къ вашей персонЬ отличной решпектъ, и принимала васъ безо всякой церемоніальности и безъ фасоній». В «Бригадире» Фонвизина Советница говорит мужу: «Я капабельна

87

съ тобою развестися, ежели ты меня еще такъ шпетить1 станешь». Это, понятно, карикатуры, но они имели, очевидно, свое основание в действительности. То, что употребление западноевропейских заимствований часто было делом не терминологической потребности, а стилистической моды, нетрудно видеть хотя бы на примере «Записок» Болотова, где встречаем такие фразы: «выслушивать таковыя ея предики и нравоученія»; «онъ былъ мужъ, или паче сказать, носилъ только имя мужа полковничей метресы или любовницы»; «дЬло, о которомъ я теперь расскажу, основалось на мошенническомъ комплоте или заговорЬ между чухнами»; «имЬвшій съ покойнымъ родителемъ моимъ... небольшую суспицію или досаду» и т. д. Эта мода была преимущественно достоянием отсталой, а не передовой части общества, не Стародумов и Правдиных, а Иванушек и Советниц, но тем не менее налагала отпечаток на русскую речь того времени в целом.

Привычка читать и говорить по-французски — а с конца века обучение французскому языку с детства стало в дворянских домах почти обязательным — приучала и думать по-французски, и в этой подлинно двуязычной атмосфере повседневным явлением стали разного рода галлицизмы, то есть обороты речи буквально переведенные с французского или построенные по образцам французского синтаксиса. Так, о детях говорили, что они «делают зубки»; появились выражения вроде «взять терпение» Правдин в «Недоросле» говорит: «Радуюсь, сдЬ- лавъ ваше знакомство»; вместо «заплатить за книгу» можно было услышать: «заплатить книгу»; «дают себе воздухи» вместо «принимают вид», «требуют» в значении «утверждают» (pretendre) и т. д. Нет ни одного русского писателя, который поощрял бы эту языковую галломанию как таковую, просто как известное увлечение. Наоборот, борьба с галломанией есть общий признак русской литературы в течение всего ХVШ в., начиная Ломоносовым и кончая Карамзиным. Иногда она принимала даже совсем наивные и вместе с тем трогательные формы. В комедии Лукина «Мотъ, любовію исправленный» одно из действующих лиц произносит слово туалетъ. К этому месту автор сделал примечание: «Слово чужестранное говорить кокетка, что для нея и прилично, а ежели бы не она говорила, то конечно бы русское было написано». Это тот самый Лукин, который другую свою комедию назвал диковинным областным словом «Щепетильникъ», потребовавшим длинного объяснения в предисловии (оно значит «галантерейщик»), для того чтобы избежать заимствования с французского, в бытовой речи, как признает сам Лукин, в это время уже существовавшего. Но не все ведь в этом процессе сближения русского языка и западноевропейских было только скоропреходящей модой. Новой литературе, которая с конца XVIII в. стала вытеснять собой классицизм и которая ярко отразила переход «среднего слога» из книг в быт образованной части дворянского общества, надлежало, помимо прочего, помочь

1 Шпынять, упрекать.

88

русскому языку в отборе жизненно необходимого и полезного в том потоке заимствованных и офранцуженных средств речи, которые проникали в него на рубеже XVIII и XIX столетий.

Как раз с выполнением этой задачи и связана историческая заслуга русского сентиментализма и его вождя Карамзина.

В статье 1802 г. «О любви к отечеству и народной гордости» Карамзин между прочим писал: «Я осмелюсь попенять многим из наших любителей чтения, которые, зная лучше Парижских жителей все произведения Французской Литературы, не хотят и взглянуть на Рускую книгу. Того ли они желают, чтобы иностранцы уведомляли их о Руских талантах? Пусть же читают Французские и Немецкие критические Журналы, которые отдают справедливость нашим дарованиям, судя по некоторым переводам. Кому не будет обидно походить на Даланбертову мамку, которая, живучи с ним, к изумлению своему услышала от других, что он умный человек. Некоторые извиняются худым знанием Рускаго языка: это извинение хуже самой вины. Оставим нашим любезным светским Дамам утверждать, что Руской язык груб и не приятен, что charmant и seduisant, expansion и vapeurs не могут быть на нем выражены, и что, одним словом, не стоит труда знать его. Кто смеет доказывать Дамам, что они ошибаются? Но мущины не имеют такого любезнаго права судить ложно. Язык наш выразителен не только для высокаго красноречия, для громкой, живописной Поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею, нежели Французской, способнее для излияния души в тонах, представляет более аналогических слов, то есть сообразных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки! Беда наша, что мы все хотим говорить по-французски, и не думаем трудиться над обрабатыванием собственного языка: мудрено ли, что не умеем изъяснять им некоторых тонкостей в разговоре... Язык важен для Патриота; и я люблю Англичан за то, что они лучше хотят свистать и шипеть по-английски с самыми нежными любовницами своими, нежели говорить чужим языком, известным почти всякому из них».

Эта выдержка, характеризующая отношение Карамзина к русскому языку и к проблеме его литературного развития, вместе с тем характеризует и самый язык, каким пользовался Карамзин, Очевидно, что искренняя, патриотическая любовь к русскому языку вполне уживалась с употреблением в русском тексте ученых терминов западноевропейского происхождения и с построением фраз на европейский манер. Признавая высокие качества русской речи, Карамзин вместе с тем зовет к «обработыванию» ее, то есть к тому, чтобы сделать ее надлежащим и достойным органом современной русской культуры. Это должен был быть язык, пригодный в одинаковой степени и для книги, и для беседы, — разумеется, в кругу лиц образованных,

ким представитель культурного слоя являлся в обществе, обработанный и вычищенный по литературным образцам, но все же язык разговора, а не только академической речи и печатного рассуждения. Карамзин не скрывал от себя, что на деле эта функция в его время и в его среде принадлежала языку французскому, и именно с этим он и боролся. «Руской Кандидат Авторства, — пишет он, — недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по- Французски!» Но тот идеал языка, о котором мечтал Карамзин, и должен был вытеснить собой французскую речь из русского образованного быта. Этим объясняется и изобретение новых слов и выражений, на что Карамзин был очень счастлив. Он привил русскому языку такие слова, как промышленность, будущность, влияние; выражения вроде убить время (переведено дословно с французского tuer le temps) и т. д. Образцы такого языка, способного конкурировать с французским, и содержатся в «Письмах русского путешественника», в повестях и критических этюдах Карамзина, в его публицистике. Они оказывали мощное воздействие на передовую часть дворянского общества, проникали в его частную переписку, а затем и в устное общение, и, таким образом, процесс, начавшийся еще в середине XVIII в. на почве «среднего слога», получал свое дальнейшее продолжение Круг лиц, подпадавших такому воздействию, первоначально был невелик. Привычка к французскому языку, как языку мыслей и чувств, так глубоко укоренилась, что еще и столетие спустя в известных кругах давала себя знать. Не только пушкинская Татьяна писала свое письмо Онегину по-французски, так как

читающих, которые и говорить-то хотят не как попало, а хорошо и чисто, как мы сказали бы сейчас: «культурно». Это должен был быть язык не домашний, а тот, с ка-

...              выражалася              с              трудом

На языке своем родном,

но еще и героиня повести Боборыкина «Без мужей», страдающая от неумения заинтересовать собой возможного жениха, охарактеризована следующим образом: «Ей стало досадно, что по-русски она говорит бесцветно: не хватает слов. Просто она глупеет. Будь это по-французски, она бы ему в четверть часа показала, как она умеет говорить и думать. На том языке готовые фразы. Ими играешь, как шариками. А тут надо заново составлять фразы. И в салонах их никогда не произносят». Для истории русского языка существенно все же то, что уже и в эпоху Карамзина был хотя бы небольшой круг лиц, которые могли считать вполне своим язык «Писем русского путешественника», как, например, в следующем отрывке:

«Отдохнувъ въ трактира и напившись чаю, пошелъ я далЬе по берегу озера, чтобы видЬть главную сцену романа, селеніе Кларанъ. Высоюя густыя дерева скрываютъ его отъ нетерпЬливыхъ взоровъ. Подошелъ, и увидЬлъ — бедную маленькую деревеньку, лежащую у подошвы горъ, покрытыхъ елями. ВмЬсто жилища Юліина, столь прекрасно описаннаго, представился мне ста-

90

рый замокъ съ башнями; суровая наружность его показываетъ суровость тЬхъ временъ, въ которыя онъ построенъ. Многіе изъ тамошнихъ жителей знаютъ Новую Элоизу, и весьма довольны тЬмъ, что великой Руссо прославилъ ихъ родину, сдЬлавъ ее сценой своего романа. Работающій поселянинъ, видя тамъ любопытнаго пришельца, говорить ему съ усмЬшкою: баринъ конечно читалъ Новую Элоизу. Одинъ старикъ показывалъ мнЬ и тотъ лЬсокъ, въ которомъ, по Руссову описанію, Юлія поцЬловала въ первый р азъ страстнаго Сен-Прё, и симъ магическимъ прикосновешемъ потресла въ немъ всю нервную систему его. — За деревенькою волны озера омываютъ стЬны укрЬпленного замка Шильйона; унылый шумъ ихъ склоняетъ душу къ меланхолической дремотЬ».

Вопрос о том, что в данном типе языка донесено из старинной книжной традиции и что исконно принадлежит обиходному языку (ср., с одной стороны, главную,работающій, прикосновешемъ, с другой — берегу, деревеньку и т. д.), что в нем свое и что идет с Запада, в сущности, уже не имел никакого практического значения и мог интересовать только староверов, продолжавших стоять на точке зрения теории трех слогов. В языке, который постепенно начинал получать преобладание с началом XIX в., элементы, восходящие по своему происхождению к разным источникам, стали стилистически неразличимы и растворились в скрещенном, но цельном единстве.

Аналогичный процесс происходил и в стихотворном языке новой литературы, в языке Батюшкова, Жуковского, их предшественников и преемников. Как уже указывалось в предыдущей главе, в стихотворной речи книжная традиция вообще была более сильна, и потому даже так называемая легкая поэзия начала XIX в. изобилует славянизмами, не втянутыми процессом скрещения в общий, средний фонд русской лексики. Но в этой поэзии у славянизмов уже совсем иная роль — они употребляются здесь не ради их «высоты», а ради новых стилистических задач, которые разрешались столько же при помощи славянизмов, сколько при помощи слов иного происхождения. Ланиты и перси в этой поэзии были стилистически равноценны со словами вроде камелек или ручеек, розы или арфа. Например, у Батюшкова:

всюду

уст

зефира

каштановых

лилия

яркими

пламень

ланитам

пояс

и

запах

свежих

твоей

груди

камельке

огонь

Стану Легким Как От

Тонкий Если Ко Если В Если По Если

Развязался

Улыбнися, друг бесценный,

развевать прикосновеньем, дуновеньем, волос роз. листами прильнет, лучами блеснет, потаенный пробежал, сокровенный упал, —

91

Это              я!

Сном

Обнажишь

Роз

Я              вздохну...

Арфы

Тихо в воздухе умрет.

ты,

очи,

ночи

красоты,

томный,

подобный,

¦              Когда              же

закрыв              прелестны

во              мраке

и              лилий

и              глас              мой

голосу

(Обращает на себя внимание безразличное употребление слов глас и голос в конце приведенного отрывка, вызванное условиями стихосложения.) Конечный результат оказывался тот же, что и в прозе, — происхождение слова само по себе перестало определять его стилистический вес. Ср. у Жуковского:

И

зрит

его

огонек

он

зелень

добрых

в

скуку

кот

пред

Что

И              светлый

Печурке Плоды              и

С              приправой

Веселой Медлительных Кружится              резвый

В углу кричит сверчок...

И далее:

старец

гость

гостеприимной,

уныл,

дымной

разложил.

предлагает

слов;

озлащает

часов.

ними;

склоненный;

ланит... изумленный

Трепещут Как И

Отшельник в госте зрит.

перси,              взор

роза,              цвет

деву-прелесть

Но наряду с легкой поэзией значительное место в русской литературной жизни начала XIX в. занимал и новый вид высокой поэзии, посвященный национально-гражданской теме. Эта традиция, воспитавшая, например, гражданскую лирику Пушкина и поэзию декабристов, нуждалась еще в славянизмах, как обособленном риторическом средстве, при помощи которого достигалась не только необходимая «высота» слога, но и его патриотический тон. Однако еще более важное значение получает в это время иное, ранее мало применявшееся средство, именно — архаизмы словаря и фразеологии в точном смысле этого слова, непосредственно отвечавшие появившейся потребности изображения старины и придававшие патриотическую выразительность рассказу. Для русской художественной речи первой половины XIX в. громадное значение должны были иметь опыты такого применения архаизмов в «Истории Государства Российского» и в исторических повестях Карамзина. Именно отсюда пошли в широкое литературное              употребление              слова              и              выражения,

как гривна, вече, отроки, дружина, подручники, бить челом, опоясать мечом и т. п. Карамзин нередко комментирует употребляемые им древнерусские в боевом порядке» и т. п. Нетрудно видеть отражение этих лексических и фразеологических явлений в таких произведениях, как например «Думы» Рылеева, баллады Кюхельбекера, в романах Загоскина и т. п.

слова и выражения, как например: «ходить в дань» значило тогда «объезжать Россию и собирать налоги», или «стояли всю ночь за щитами», т. е. «вооруженные

Реформированный литературный язык был явлением глубоко жизненным, потому что прямо отвечал потребностям литературы и среды, его создавшей. Помимо всего, его внедрение в письменный и устный обиход образованного слоя должно было в значительной степени содействовать уничтожению морфологических и произносительных отличий литературной речи от обиходной. Из литературного употребления постепенно исчезают формы вроде рублевъ, въ пламт и пр., но зато все труднее становится употреблять и формы вроде явльшійся вместо явившійся. Аканье к этой поре перестает уже быть приметой низкой речи; все чаще наблюдаются рифмы вроде розы — слёзы, ранее невозможные, так как в слове слёзы под ударением произносился гласный е; произношение h на месте нашего г мало- помалу ограничивается всего несколькими словами вроде богатый, благо, бог.

Однако прежний литературный язык с его разновидностями, разумеется, не сразу уступил место новому. Он сохранялся в употреблении наряду с новым, пока продолжали сохраняться виды письменности, нуждавшиеся в нем. Так, например, сами же новаторы литературы вроде Карамзина и Жуковского продолжали писать оды и сходные произведения. Разумеется, эти оды писались в соответствии с правилами классицизма. Да и вообще старина в языке не уступала своего места новизне без боя. Борьба по вопросу о «старом и новом слоге российского языка», разгоревшаяся с выходом в 1803 г. известного «Рассуждения» Шишкова, произвела глубочайшее впечатление на тогдашнее мыслящее общество, и отзвуки ее слышны в русской литературе еще много лет спустя. Но собственно в истории русского языка вся эта знаменитая полемика не имела почти никакого значения. Интерес ее не лингвистический, а гораздо более широкий, мировоззрительный. В горячем и искреннем, но в значительной мере безотчетном патриотизме Шишкова находили себе опору носители убежденного и сознательного патриотизма из среды литературной молодежи, идеологи будущего Декабризма, испугавшиеся космополитической внешности карамзинизма, совсем не пугавшей, например, Пушкина. Но что касается самого по себе вопроса о языке, то Шишков, придерживавшийся теории трех стилей, в то же время грубо искажал сущность учения Ломоносова, так как высоким слогом считал не скрещенный «славенороссийский» язык с добавлением отдельных элементов из языка церковных книг, а именно сам по себе церковный язык. Своим критикам, указывавшим, что языки «славенский» и «русский» — это разные языки, Шишков упрямо возражал, что это не два разных языка, а два разных слога одного и того же языка, что, может быть, имело бы смысл в допетровской Руси, и предлагал ввести в литературное употребление слова вроде лысто, любопрпніе, неп-

93

щевать, углтбать, уне, усыренный и т. п. Разумеется, никто так не стал писать, в том числе и сам Шишков, и все это была чистая утопия, очень далекая от идеи Ломоносова, именем которого клялся Шишков. Гораздо ближе к Карамзину, чем им самим казалось, были по языку и молодые шишковисты вроде Кюхельбекера. Их полемика с арзамасцами по вопросу о языке была производной от полемики по вопросу о предмете поэзии и выражалась в противопоставлении «важной» поэзии, с высоким гражданским содержанием, расплодившимся в школе Карамзина и Дмитриева «безделкам» (ср. остроумные возражения Пушкина в IV главе «Евгения Онегина»). А образцовость слога Карамзина впоследствии признавал тот же Кюхельбекер.

Выступление Шишкова против нового слога имело отчасти то практическое значение, что заставило литераторов начала века несколько строже отбирать слова западноевропейского происхождения для употребления в литературе. Но и в данном отношении не следует преувеличивать роль Шишкова. Дело в том, что Карамзин уже в 1797 г., за шесть лет до выступления Шишкова, во втором издании «Писем русского путешественника» устранил громадное число заимствованных слов по сравнению с первопечатным текстом «Писем» 1791—92 г. Так, вместо «о моемъ вояжт» во втором издании «Писем» поставлено «о моемъ путешествіи», вместо «потомъ публикуеть о васъ» читаем «потомъ объявить о васъ», вместо натурально — как водится, вместо

«искусства въ балансированіи» — «искусство въ прьіганіи» и т. д. Между тем Шишков требовал решительного отказа от европеизации русской речи и протестовал против употребления даже таких слов международного характер,              какморальный, эстетический, эпоха, сцена, гармония, интерес и

укоренившихся в русском обиходе фразеологических галлицизмов, как тонкий вкус, трогать душу и т. д. В целом можно сказать, что излишества, допускавшиеся в данном отношении писателями конца XVIII — начала XIX в., обнаружились и были отвергнуты русской литературной речью независимо от того, что писали по этому поводу Шишков и его сторонники.

Но было в новом слоге одно действительно серьезное противоречие. На него указывал отчасти и Шишков, но только он не мог указать путей к его разрешению. Дело в том, что обработанный, чистый и элегантный язык, какой насаждали литературные новаторы в книгах и обществе, был лишен аромата живой повседневности и подлинной народности. Это делало его бедным и вялым в художественном отношении, но в то же время он оставался слишком элегантным для надобностей деловых. Носители этого «очищенного», «благородного» языка боялись занести в него дух «простонародности» и тривиальности и потому избегали употребления слов, по своему вещественному значению или стилистическому колориту не свойственных обиходу светского салона. Карамзин считал невозможным употребление в литературе слов вроде квас или парень. Крылова осуждали за то, что он не выдерживал правила:

94

изъясняться всегда правильно и особливо избегать слов, употребляемых чернью», как например не моги, стеречи, гуторя вздор, глядит- ко (А. Измайлов). Вообще Крылову предпочитался как баснописец Дмитриев и именно потому, что слог его был более «чист». Разница языка в произведениях того и другого видна, например, из сравнения текста принадлежащих им одноименных басен. Дмитриев начинает свою басню «Дуб и трость» так:

Дуб с Тростию вступил однажды в разговоры.

А Крылов так:

С тростинкой Дуб однажды в речь вошел.

У Дмитриева:

Легчайший ветерок, едва струящий воду.

А у Крылова:

Чуть легкий ветерок подернет рябью воду.

У Дмитриева:

  • Ты              очень              жалостлив,              Трость              Дубу              отвечала:

Но право, о себе еще я не вздыхала.

А у Крылова:

  • Ты очень жалостлив, сказала Трость в ответ,

Однако не крушись: мне столько худа нет,

и т. д. Язык дмитриевской басни, действительно, чист и прост, но лишен тех живых красок народности, какими отличается язык в баснях Крылова. Понятно, что эпигоны карамзинизма еще утрировали эту боязнь «простонародности», и они - то и создали ту тираническую традицию языка «хорошего общества» и «людей со вкусом», которая вызывала такое раздражение Пушкина и давала повод иной раз для очень метких и забавных пародий вроде следующего места из «Российского Жиль-Блаза» Нарежного:

«Вместо того, чтобы сказать, как и было прежде: «Матушка, мне пора накрывать на стол? уже батюшка пришел с гумна», она говорила: «Ma chere maman! Я имею думать, что уже время ставить на стол куверты на пять персон; mon cher papa изволил возвратиться из вояжа, во время которого изволил он осмотреть хозяйственные заведения касательно хлебопашества».

Так стала говорить Катерина после того, как стала невестой знатного и светского человека. Таким образом, для того, чтобы русский литературный язык стал подлинно национальным языком, надлежало еще разрушить ту преграду, которая возникла между языком образованного круга, как он воплощался в обиходе салона и литературы, и языком русской народной повседневности. Это было осуществлено в

20—30-х годах XIX в. писателями послекарамзинского периода, во главе с Пушкиным, имя которого и стало

для последующих поколений символом общерусской национальной языковой нормы.

То, что обычно подразумевается под ролью, которая принадлежит Пушкину в истории русской литературной речи, есть новый и последний акт скрещения книжного и обиходного начал нашего языка. Книжное начало для Пушкина было воплощено в наиболее крупных и ярких достижениях карамзинской школы, например в «Истории Государства Российского», в поэзии Батюшкова и Жуковского, обиходное — в творениях Крылова или Фонвизина, то есть в том идиоматически- народном языковом материале, на каком построены басни Крылова, из которого состоит речь Простаковых, Еремеевны и т. д. Язык Пушкина в его наиболее зрелых произведениях есть объединение этих двух традиций, и именно такое объединение, в котором отдельные элементы уже не могут быть изящными или грубыми сами по себе, а непосредственно подчинены данному контексту в его конкретной цельности. Поэтому простонародные и повседневные выражения, в той мере, в какой они вообще были свойственны домашней бытовой речи русского культурного слоя, сохранившего связь с народной почвой, находят себе место и в самых «важных», по прежней терминологии, произведениях Пушкина, например:

за              городом,

на              публичное

коими

болоте

гости

столбики, гниют кое

жадные чиновников резца надписи              и

добродетелях,              о

старом              рогаче

со              столбов

склизкие жильцов              к

Когда И

Решетки,

Под В

Как Купцов, Дешевого Над ними О По

Ворами Могилы Зеваючи

задумчив              я              брожу

кладбище              захожу,

нарядные              гробницы,

все              мертвецы              столицы,

как              стесненные              рядком,

за              нищенским              столом,

усопших              мавзолеи,

нелепые              затеи,

в прозе и в стихах службе              и              чинах.

вдовицы              плач              амурный

отвинченные              урны:

которы              также              тут

себе              на              утро              ждут              —

Такие              смутные              мне              мысли              все

наводит,

находит.

Что              злое              на              меня              уныние

Хоть плюнуть, да бежать...

Или в другом стихотворении:

голодной

соблюдать.

холодной

Долго              ль

Пост

И

Трюфли Яра поминать.

тоске

мне              в

невольный телятиной

Или в «Медном Всаднике»:

Вода              сбыла,

Открылась,              и

Спешит,

В              надежде,

К едва смирившейся реке.

и

Евгений

мостовая

мой

замирая,

тоске

душою

страхе

и

96

Но,              торжеством              победы              полны,

Еще              кипели              злобно              волны,

Как              бы              под              ними              тлел              огонь,

Еще              их              пена              покрывала,

И              тяжело              Нева              дышала,

Как              с              битвы              прибежавший              конь.

Евгений              смотрит:              видит              лодку,

Он              к              ней              бежит,              как              на              находку,

Он              перевозчика              зовет              —

И              перевозчик              беззаботный

Его              за              гривенник              охотно

Чрез волны страшные везет.

Общеизвестны «простонародные» слова и бытовые прозаизмы в самых задушевных лирических стихотворениях Пушкина, в его байронических поэмах, в таких наиболее совершенных его созданиях, как маленькие трагедии, поэма о Тазите и т. д. Например, в стихотворении «Осень»:

Теперь              моя              пора:              я              не              люблю              весны,

Скучна мне оттепель, вонь, грязь — весной я болен...

И далее:

Дни поздней

осени бранят

обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою,

блистающей

смиренно
Так нелюбимое дитя в семье родной
К

себе меня влечет. Сказать

вам откровенно,

Из годовых времен я рад лишь ей одной...

Ср. в поэме о Тазите:
Поди ты прочь —

- ты мне не сын.

Ты не чеченец — ты старуха,
Ты трус, ты раб, ты армянин.
Будь

проклят мной. Поди —

чтоб слуха
Никто о робком не имел,
Чтоб

вечно ждал ты

грозной встречи,
Чтоб мертвый брат тебе на плечи

Окровавленной

кошкой сел
И к бездне гнал тебя нещадно,
Чтоб ты,

как раненый

олень,
Бежал, тоскуя безотрадно,
Чтоб дети русских деревень
Тебя веревкою поймали
И как волчонка затерзали,
Чтоб ты... беги... беги скорей,

Не оскверняй моих очей!

Нечего и говорить о таких произведениях Пушкина, в которых изображается живая речь простых людей, вроде «Бориса Годунова», «Капитанской дочки» и т. д.

Защитникам хорошего вкуса и вылощенного светского языка Пушкин неоднократно указывал на мнимость, фальшивость их идеала. Друг Пушкина Вяземский очень метко однажды сказал, что только лакей постеснялся бы в обществе произнести слово вроде воняет, но что «порядочный человек смело скажет это слово и в великосветской гостиной и перед дамами». Совершенно в том же духе Пушкин писал в одной из отброшенных строф «Евгения Онегина»:

В              гостиной              светской              и              свободной

Был              принят              слог              простонародный

И              не              пугал              ничьих              ушей

Живою странностью своей.

Решительно борясь с условностью светских приличий в литературной полемике, Пушкин подкреплял свое мнение и здесь ссылкой на обычаи языка: «В обществе вы локтем задели соседа вашего, вы извиняетесь — очень хорошо. — Но гуляя в толпе под качелями, толкнули лавочника — вы не скажете ему: mille pardons. Вы зовете извозчика — и говорите ему: пошел в Коломну, а не — сделайте одолжение, потрудитесь свезти в Коломну». Во всех подобных полемических и критических замечаниях отчетливо проступает твердое убеждение Пушкина в ненужности и невозможности твердых границ между живой речью русского повседневного быта и литературной нормой языка.

Уже сказано, что в литературе точкой опоры были для Пушкина в этом его убеждении басни Крылова, комедии Фонвизина и другие памятники русского национально-языкового колорита в письменности. Но Пушкин не мог бы так успешно воплотить в жизнь тот замысел, который он ставил себе в отношении литературной речи, если б он питался только литературным преданием русского просторечия. Пушкин черпал силы для своего подвига непосредственно в источнике народной речи, в языке народной поэзии, в народной русской психологии, в мире национальных преданий и привычек, в прошлом русского народа и русского государства. Его жадный интерес ко всему, что отмечено печатью народности в русской действительности, общеизвестен. Здесь можно ограничиться только указанием на то, что если бы не эта кровная и прочная связь Пушкина с русским народом, его бытом, историей и психологией, то великий синтез литературного и народного начал в русской речи, возникший в результате деятельности Пушкина и его современников, никогда не был бы достигнут. Ко всему следует еще добавить, что в пушкинское время, и прежде всего в произведениях самого Пушкина, значительно сокращается употребление различных «поэтических вольностей», произносительная сторона речи в стихах становится еще более близкой к произношению общеупотребительному и т. д. Шишков еще продолжал требовать, чтобы в «важном» слоге произносили слово «гора» на «о» и с звуком h вместо г, но это был уже в полном смысле слова вчерашний день для 20—30-х годов XIX в. Вообще Пушкин был не столько реформатор, скольков еликий освободитель русской речи от множества сковывавших ее условностей.

Простота, естественность, чувство меры и полной внутренней свободы в подборе языковых средств характеризуют художествен-

98

ную речь Пушкина как со стороны ее словарного состава, так и в отношении композиционного построения. Изящно отделанный, но нередко кудрявый и растянутый синтаксис Карамзина под пером Пушкина сменился энергичным и точным лаконизмом, сжатой деловитостью изложения. Вот для сравнения отрывки из «Рыцаря нашего времени» Карамзина и «Дубровского» Пушкина.

Первый:

«На луговой стороне Волги, там, где впадает в нее прозрачная река Свияга, и где, как известно по Истории Натальи, Боярской дочери, жил и умер изгнанником невинный Боярин Любославский — там, в маленькой деревеньке, родился прадед дед, отец Леонов; там родился и сам Леон, в то время, когда Природа, подобно любезной кокетке, сидящей за туалетом, убиралась, наряжалась в лучшее свое весеннее платье; белилась, румянилась... весенними цветами; смотрелась с улыбкою в зеркало... вод прозрачных, и завивала себе кудри... на вершинах древесных — то есть...» и т. д.

Второй:

«Похороны совершились на третий день. Тело бедного старика лежало на столе, покрытое саваном и окруженное свечами. Столовая полна была дворовых Готовились к выносу. Владимир и трое слуг подняли гроб. Священник пошел вперед, дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы. Хозяин Кистеневки в последний раз перешел за порог своего дома. Гроб понесли рощею. Церковь находилась за нею. День был ясный и холодный. Осенние листья падали с дерев».

Более близкое изучение этого стиля принадлежит уже не истории русского языка, а истории русского литературного искусства. Однако связь между этой удивительной и зрелой простотой построения речи у Пушкина, между его стремлением к «прелести нагой простоты» и его враждой к искусственным перегородкам, отделявшим литературную речь от живой остается очевидной. Поэтому именно в художественном языке Пушкина и нашел русский национальный язык ту воплощенную норму, которая была целью всех сложных событий, происходивших в нем с конца XVII в.

<< | >>
Источник: Г. О. ВИНОКУР. ИЗБРАННЫЕ РАБОТЫ ПО РУССКОМУ ЯЗЫКУ. Государственное учебно-педагогическое издательство Министерства просвещения РСФСР Москва —1959. 1959

Еще по теме Глава десятая СОЗДАНИЕ ОБЩЕНАЦИОНАЛЬНОЙ НОРМЫ: