§ 5. Основные модели конвергенции философских и поэтических текстов на лексическом уровне
Таким образом, можно выделить несколько самых общих моделей конвергенции философских и поэтических текстов на лексическом уровне по отношению к неспецифической философской лексике1.
Все эти модели подразумевают как самостоятельное, параллельное развитие, так и различную степень обусловленности (в том числе и обратимой обусловленности), возникающую на разных этапах прямого и непрямого взаимодействия текстов.Как было показано на анализе функционирования лексем (понятие, бытие, философ, сущность / существование, предмет, вещь, идея), основной моделью конвергенции является:
- или ее вариант:
Второй тип отношений возникает, если философский текст в качестве термина берет поэтическую метафору (не из конкретного поэтического текста), и в дальнейшем эта метафора (дыра, мерцать /мерцание, бездна, вестник, линия и др.) параллельно осваивается философскими и поэтическими текстами, причем функционирование этой лексемы ос-
1 Пути освоения поэтическим текстом специфической и неспецифической философской лексики, авторской и неавторской, является отдельным аспектом проблемы, который будет рассмотрен ниже.
тается относительно независимым, но может происходить и обратное воздействие философски осмысленной поэтической метафоры на последующий поэтический текст. Эти отношения подразумевают следующую модель:
Вариантом этой модели является осмысление философским и поэтическим текстом авторского поэтико-философского концепта, взятого из текста конкретного поэта1, при возможности дальнейшего взаимодействия поэтического и философского текста (гул).
И, наконец, на основе сходных лексем, изначально не принадлежащих ни к философской, ни к поэтической лексике, возможно относительно независимое формирование и функционирование философских понятий и поэтико-философских концептов, которые затем могут вступать в отношения взаимодействия (говорить-сказать, рождение и творчество).
Это третий тип отношений философского и поэтического текста на лексическом уровне.
Параллелизм в освоении понятий может осложняться тем, что в истории философских и поэтических текстов одна и та же лексема получает самостоятельное развитие, и семантические расхождения довольно значительны, так же как и различна стилистическая маркированность. Этот процесс был уже показан на примере функционирования лексемы бытие. Ряд лексем, традиционно распространенных в философских текстах, тем не менее ограниченно воспринимаются поэтическими текста-
1 И поэт, и философ может отталкиваться от одного и того же поэтического текста; так, поэзия Пиндара вызывала восхищение как у Кольриджа, так и у Хайдеггера: «When a writer possesses both form and power we have someone whom both poet and philosopher admire. It is worth remembering that both Coleridge and Heidegger are great admirers of Pindar» [Chatterjee 1981, 99].
ми как прямо или косвенно принадлежащие к собственно философской лексике. Так, термин иное / иной характеризуется чрезвычайной частотностью в философском тексте и употребляется в собственно философском значении: «движение каждый раз возвращается к своему началу, но обогащенное результатами своего “отчуждения”, своего “превращения в свое иное”» [Ильенков 1968, 25]; «До сих пор мы рассматривали только индивидуальную личность, абстрагируясь от ее отношения к внешнему миру, к “инобытию”» [Веттер 1990, 12]. Однако иное осознается поэзией как стилистически маркированное слово, не просто принадлежащее к высокому стилю речи, но как поэтизм, связанный с репрезентацией иной (поэтической или мистической) реальности (На вас иное поглядит (А. Блок), Я иное постиг учение ...Я иное узрел пришествие (С. Есенин), Иное время (Б. Пастернак), Не ангелы Иное Не портал (Г. Сапгир), выступили в воде истинные созвездия иные (В. Аристов), что не является непосредственным отражением процесса конвергенции двух типов текста.
В то же время философский текст в трактовке термина иной опирается именно на поэтико-философский текст Парменида, в русской традиции, прежде всего, в стихотворном переводе Трубецкого, который цитируется и комментируется большим количеством философских текстов: «Иного, кроме бытия, и нет и не будет» [Франк 2006, 74-75]. В этом смысле скорее происходит обратный процесс - традиционная маркированность лексемы иное как поэтизма обуславливает возможность собственно философского текста включать поэтико-философские сегменты, ключевым словом в которых является слово иное: «Я знал тогда с последней достоверностью, что Бог говорил мне, и так говорил Он и пророкам. О, иное и иначе говорил пророкам, и они были иные, - неизмеримую бездну между мною и ими знал и ощущал я тогда, не меньше знаю и теперь» [Булгаков 1994, 18].
Рассмотрим подробнее вторую модель взаимодействия философских и поэтических текстов на лексическом уровне. Скобки в схеме (ПТ) означают, что поэтический образ, транслирующийся одновременно в философский и поэтический текст, необязательно изначально возникает в поэтическом тексте. Случаи, когда поэтическая метафора в философском тексте развивается поэтическим текстом, не являются исключением. Подобный пример развития поэтической метафоры от Б. Паскаля к Ф.Тютчеву приводится Б. Успенским: «Паскаль... именно таким образом определяет человека; по словам Паскаля, “человек - всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он тростник мыслящий” (на английский язык это выражение переводится как a thinking cane или а thinking reed). Ср. затем у Тютчева: Откуда, как разлад возник? // И отчего же в общем хоре // Душа не то поет, что море, // И ропщет мыслящий тростник?»1 [Успенский 2007, 141].
Еще более характерными являются случаи, когда поэтическая метафора появляется в философских и в поэтических текстах одновременно и самостоятельно, причем изначальный (прецедентный) текст отсутствует либо связь с ним не актуализируется.
И философский, и поэтический текст используют такие общеупотребительные термины культуры, как мерцание света, звезд, дня, ночи и др., стремясь, однако, установить связь с символикой религиозно-мистических текстов: «Правда живет в нас слабой, бессильной, в тумане еле мерцающей искоркой (Funkleim - так именно называл божественное начало в нас Мейстер Экхарт)»[74] [75] [Франк 2003, 84], «слабое отражение потустороннего, отблеск грядущего, отдаленного как звезды, мерцающие в высоте» [Трубецкой 1994, 132-133].
Современный поэтический текст, развивая поэтико-философский концепт мерцание, чаще всего подразумевает рефлексию над семантикой слова в поэзии, что предопределяет прямую или опосредованную соотнесенность с лексемой слово: А здесь слово так и остается, мерцающим между бытием и небытием (Г. Сапгир), а мерцанье мое - продолженье игры (мне слова- //ми уже не сказать) : этот здесь среди вас // дожидается возраста цельного // неокрепшая в мире любовь (Г. Айги). Философский текст, в свою очередь развивает сходную семантику, но, акцентирует внимание на принципе мерцания в формировании понятия: так, например, Подорога на семинаре памяти Ж. Деррида в институте философии РАН (январь 2005) говорит о мерцании понятий, о торчащем пучке понятий[76].Еще ранее мерцание у обэриутов было одним из ключевых слов поэтико-философского взаимодействия. У Липавского - сознание пребывает одновременно и здесь и там, мерцает; Введенский объясняет существование мира через понятие мерцание как преодоление линейного движения, причем существенную роль во включении предиката мерцание в понятие мир играет фоносемантическое сближение на основе общего комплекса м-р: «движение у тебя начнет дробиться, оно придет почти к нулю. Начнется мерцание. Мышь начнет мерцать. Оглянись: мир мерцает (как мышь)» [Введенский 1993, Т.2, 81]. Эта мысль Введенского и Липавского воплощается в целом ряде поэтических контекстов как Введенского, так и Хармса, определяя мерцание как принцип не только нашего пространсвенно-временного взаимодействия с конкретными предметами (вдали мерцает город Галич //показан как минутный палец (А. Введенский), сели горные народы, // берег моря созерцать, //землю мерить и мерцать. // Так сидят они мерцают//и негромко восклицают: //волны бейте, гром греми, //время век вперёд стреми (А. Введенский), Быть может в сундучке сидел солдатик //и охранял эфира скучную картину // мерцая по бокам шинелью волосатой (Д. Хармс)), но и нашего собственного существования в мире:
гляжу на берег еле видный
читаю плесканье копыт
а сам мерцаю от тоски (А.
Введенский).Семантика поэтико-философского концепта мерцать и функционирование лексемы мерцать у обэриутов повлияло и на философское понятие мерцать Подороги: «Персонаж мерцает, окруженный облаком микро-двигательной активности, его “оболочка” колеблется, расплывается, переходит очерченные моментом времени границы» [Подорога 2006, 367], и на поэтико-философский концепт Кедрова: Эрос - сладостное томление // все это конечно же есть // но скорее мерцает // нежели отражает.
Если все же источником поэтической метафоры служит философский текст, то необходимо отметить, что количество философских текстов, из которых заимствуются поэтические метафоры, достаточно ограниченно, и популярность той или иной лексемы объясняется тем, что данный философский текст является уже достоянием более широкой культуры. Таким текстом-источником поэтических метафор-терминов для языка русской поэтической и философской мысли стал текст Паскаля: Обсуждали начатую вчера
тему бессмертья, «Мысли» Паскаля, последнюю вещь в «Ла Скала» (И. Бродский).
Уже приводился пример из Тютчева; еще более характерной поэтической метафорой является бездна. Эта метафора в качестве философского термина затем фигурирует у Кьеркегора; в русскую философскую и поэтическую мысль она вводится Шестовым: «Он ясно видел, что под ним разверзается бездна, в которую грозит провалиться и он, и весь мир» [Шестов 1993, Т.2, 310]. Бездна коррелирует с понятием ничто: «почему, имея уже символ, Шлет сохраняет внутреннюю форму. Ему нужно много всего, он будет умножать сущности, чтобы забросать бездну Ничто» [Бибихин 2008, 359]; и растущими - разум вбирая: // краями-как-жаб- рами // бездны-последней-тебя! (Г. Айги).
Поэтическое слово, служащее основанием для создания философского термина, в отдельных случаях имеет происхождение не из собственно поэтического текста, а из иных текстов поэтов, ставших достоянием широкой культуры.
Дыра - параллельный философско-поэтический образ-понятие, связан, как и бездна, с понятием ничто, небытия, нигилизма: «ничто ощущается как мертвенная, зияющая дыра, как курносая смерть, и тогда себе самому начинаешь казаться лишь пустой скорлупой, не имеющей бытийного ядра» [Булгаков 1994, 160]. Отсюда оценочная лексика: мертвая, зияющая дыра, обман: «действительность без идеи и смысла есть не действительность, а нигилистический обман, черная дыра, даже не дыра, а дырочка (никому не страшная)» [Лосев 2008, 32].
С другой стороны, у обэриутов дыра не просто связана с темнотой, пустотой, ничто, но это встреча времени и пространства. В этом смысле интересны стихотворения философа (Друскина), открыто совмещающие в лексеме дыра поэтическую метафору и философский термин, нуждающийся в развернутом («сплошном») определении:«Формы наглядного созерцания - время с пространством встречаются в точке - дыре неба.
Щель - место в пространстве - дыра простая в небе»
[Друскин 2000, 458].
Но и в тексте поэта встречается то же совмещение терминологичности поэтической метафоры и развернутой экспликации: ...дырка как мир наяву // «Нет» как ясное «есть» вместо «был» или «не был» (Д. Веденяпин).
Нельзя не обратить внимания на взаимотранслируемость образа-понятия дыра как окно из поэтического текста Хармса в философско-поэтический текст философа Друскина и обратно:
Я внезапно растворилось Я дыра в стене домов Сквозь меня душа пролилась.
Я форточка возвышенных умов (Д. Хармс);
«Тянет дыра в стене темнотою
Тянет дыра в стене пустотою
Так легко вывалиться в окно
Встанешь на подоконник вывалишься в окно» [Друскин 2000, 438].
Прерывистая линия, связывающая поэтический и философский тексты в варианте второй модели, предполагает, что даже поэтическое слово конкретного автора, будучи основанием для создания одновременно философского термина и поэтико-философского концепта, необязательно предполагает обусловленность (или взаимообусловленность) функционирования данной лексемы в последующем поэтическом и философском тексте.
Мотрошилова отмечает, что для языка философии характерна «“спонтанная параллельность” (термин немецкого философа Р Отто)... объективная синхронность творческих поисков и их результатов: без видимого взаимного влияния» [Мотрошилова 2006, 81]. Этот принцип параллельности можно распространить и на ряд случаев синхронного появления авторских философских терминов и поэтико-философских концептов как результат параллельного поиска адекватного термина родственными типами дискурса (в частности, под влиянием поэтической метафоры). Например, проблема первоначального шума-гула (авторский поэтико-философский термин Р-М. Рильке), осмысляется одновременно и независимо друг от друга поэтико-философским концептом гула у Айги и авторским термином гул в тексте Подороги, который, давая развернутое определение термина, ссылается на Рильке: «Р.-М. Рильке в своих ранних заметках обсуждал проблему первоначального шума-гула (Urgerausch), обдумывая возможную мелодию вещей мира и ее законы» [Подорога 1995, 419] и связывает идею Рильке с идеей Хайдеггера. Первоначальный гул как свойство отдельной вещи получает у Подороги такие определения, как неслышимый, но неустанный: «Каждая вещь имеет помимо своего обычного сонорного пространства и свой гул, неслышимый, но неустанный, и мы приближаемся к ней благодаря ее гулу, никогда не открывающемуся в ее именовании» [Там же]; словно средь веток - на ветках - поблескивает // телом первично-незримым // сам - до-человечески - сам: // ... // гул... - продолжается гул: то ли степи - из детства - соседствуют - // входят; Продолжение-гул; о // Гул! - // взамен //о-Свет (Г. Айги).
Кроме того, гул связан с тишиной, с неслышимостью и с умением слушать: «каждый раз он являет гармонию не актуальных, а виртуальных звучаний мира» [Подорога 1995, 419], Сон-Шепот. Сон-Гул (Г. Айги), мгновенье - и гул - только бездна отсутствия: гул // затихает - отмена одной всеохватности светлой // всплывает такою же тьмою безвидной (Г. Айги). Характерно, что название процитированного стихотворения Айги «В ветр - не называя» прямо перекликается с определением Подороги: «гулу, никогда не открывающемуся в ее именовании» [Подорога 1995, 419].
Характерно, что Подорога, развивая понятие гула и связывая его с идеей рождения, прибегает к поэтическому приему развертывания ряда производных лексем-метафор; так, от гула закономерен переход к гулению ребенка, а в роли философской терминологической метафоры - первоначальному гулению: «слушать вещь, схватывать напряженным слухом момент ее рождения, ее, я бы сказал, первоначальное гуление, покрытое пленкой тишины» [Там же]. Айги, в свою очередь, пишет посвящение новорожденной дочери (цикл «Тетрадь Вероники»), и, хотя не использует непосредственно лексему гуление, он связывает лепет (гул) новорожденного с «пред-рабочим состоянием в занятиях поэзией», утверждая, что и для того и для другого характерны «неоформленность в интонации и собственная ищущая сила».
Особо следует отметить специфику такого явления, как «коллективная философская терминология», возникающего в смешанном поэтико-философском сообществе. Таким сообществом, как уже не раз замечалось, было объединение «чинарей» (или в более принятом варианте, отличающемся, однако, по составу участников, «обэриутов») [Жаккар 1995]. Выработанная обэриутами терминология настолько характерна, что ее семантика и функционирование отличается всеми свойствами авторских терминов; в этом случае уместнее говорить о некоем «авторском коллективном термине», обладающем свойствами и философского термина, и поэтико-философского концепта и функционирующем как в философских и поэтических текстах, так и в устных беседах, перформансах, записях разговоров и т.д.
В данной главе уже рассматривались особенности трактовки обэ- риутами специфической философской лексики (категория, идеальный, цисфинитный) и общеупотребительных философских лексем (вещь, предмет, понятие, сущность, бытие), а также лексем мерцание и дыра, которые можно отнести к авторским коллективным терминам обэриу- тов. Одним из оснований для неметафорического расширения семантического объема слова вплоть до превращения его в философский коллективно-авторский термин, можно считать мысль Друскина о том, что «некоторые слова не обозначают того, что ими обозначается. Например: всё, порядок, равновесие» [Друскин 2000, 543].
Необходимо отметить, что в случае коллективных авторских терминов приоритет появления лексемы в поэтическом или философском тексте является несущественным: можно привести целый ряд примеров взаимообратимости процесса заимствования. Так, например, Хармс в терминах это и то пользуется терминологией Друскина1. С другой стороны, поэтико-философский концепт Введенского, выраженный наречием обратно: Чтобы было все понятно //надо жить начать обратно; Мы видим лес шагающий обратно // стоит вчера сегодняшнего дня вокруг, - дает основание Друскину разделить понятия с начала и обратно и увидеть обратно как термин, подразумевающий «одновременно и пространственную и временную реальную инверсию, то есть в четырехмерном пространстве - времени» [Друскин 2000, 345-346].
Еще более характерными лексемами являются равновесие, вестник, всё, это, то2. Термин равновесие, очевидно, введенный первоначально Друскиным, является ключевым словом в текстах философа, сочетающимся часто с термином погрешность: «недостаток и избыток - небольшая погрешность в некотором равновесии» [Друскин 2004, 298], «Эти окаймления, их сдвинутость влево или вправо и точные и неточные повторения создают ощущение некоторого равновесия с небольшой погрешностью» [Друскин 2000, 343]; термин Друскина распространяется и на семантику экзистенции: «вся моя жизнь - небольшая погрешность в некотором равновесии»3. Но термин, воспринятый как коллективно-авторский, неоднократно появляется и у других обэриутов (чинарей), прежде всего у Хармса, как в поэзии:
Центр — это равновесие. Там нет никакой борьбы.
6. Надо ли выходить из равновесия?
12. Некий Пантелей ударил пяткой Ивана.
Некий Иван ударил колесом Наталью.
Некая Наталья ударила намордником Семена, [77] [78] [79]
- так и в «философском трактате»: «О равновесии»1. Термин равновесие осмысляется поэтическим текстом конца ХХ в. явно под влиянием обэриутов: мы начнем говорить с людьми - мы начнем и наступит равновесие - мы начнем говорить и наступит - мы начнем равновесие
- говорить равновесие - говорить и наступит с людьми - мы начнем и наступит (Г. Сапгир).
Аронзон опирается не на чисто философский термин равновесие, а на философский термин, осмысленный предварительно и в философских и в поэтических текстах обэриутов, а также в их беседах. Аронзон уже переосмысляет синкретический поэтико-философский термин: Пустые озёра весов взвешивали миры и были в равновесии. Аналогично лексема бублик, хотя и менее значимая, чем лексема равновесие, в разговорах2 обэриутов закрепляется за понятием нуля или предмета, содержащего ноль: Значение бублика нам непонятно (Н. Олейников). Интересно, что этот образ-понятие в дальнейшем подхватывается петербургской поэзией, например, у Констриктора: Да здравствует святое Ничего! // Непознаваемо смешное // В нем все свободно от всего. // От бублика посланье неземное.
Термин вестник стал одним из основных коллективных авторских терминов обэриутов: «“Вестники и их разговоры”. Я. Друскин. Вестник
- это я» (запись Хармса), вестник скал (А. Введенский), «Вестники знают порядки других миров и различные способы существования... Вестники не имеют памяти. Хотя они знают все приметы, но каждый день открывают их заново. Вестники живут как деревья. У них нет закона и нет порядка. Они поняли случайность. Еще преимущество деревьев и вестников в том, что у них ничего не повторяется и нет периодов... Вестникам известно обратное направление. Они знают то, что находится за вещами» [Друскин 2000, 547-548]. Первоначальное авторство этого термина принадлежит Липавскому, чем и объясняется употребление термина вестник Введенским в стихотворении, посвященном Липавскому:
Л. Липавскому [80] [81]
звезда сияя вдруг исчезла
соларка козырей
монах
пробка
лук
семя
вестнику
в течении лета изъяснился.
Интересно, что параллельно, во второй половине ХХ в. лексема вестник как философский термин фигурирует в переводе хайдеггеровского «Разговора о языке»:
«- Это странное отношение я назвал однажды герменевтическим кругом.
- Он повсюду в сфере герменевтического, значит, везде, где согласно вашему сегодняшнему объяснению господствует отношение вести и принесения вести.
- Вестник должен уже про-исходить от вести. Но он уже должен отправиться за вестью»[82] [Михайлов 2006, 411].