ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Филологические наблюдения — в отличие от наблюдений и выводов в точных и естественных науках — в лучшем случае могут считаться достаточными, чтобы создать, скорректировать или поддерживать уже имеющиеся представления об умозритель­ной очевидности тех или иных обстоятельств, открывающихся за цитируемыми текстами.

Излишне говорить, что в данном случае я руководствовался тем опытом культурной ориентации, который доступен мне как читателю и филологу. В широком смысле это — лингвистические данные, призванные продемон­стрировать порядок, а еще точнее, порядки значений, которые исторически связываются с «историями про кляксы». Уже по од­ному гуманитарному происхождению и предназначению такая демонстрация может считаться доказательной лишь условно. Тех­нически работа филолога наследует навыкам, выработанным в классической и позднеантичной школьной риторике, обязывав­шей к последовательному развитию заданной темы. Правила такого изложения, называвшегося «хрией» (от греч. χpεία — при­годность), широко варьировались по количеству приемов ри­торической аргументации и их соподчинению (так, например, в структуре классической, или «строгой», хрии выделяли после­довательность вступления, разъяснения, «причины» — обоснова­ния темы, довода от обратного, сравнения, примера, свидетель­ства и заключения; в «смешанной» хрии порядок риторических средств разнился и был сравнительно произволен), но в целом обязывали руководствоваться схемой силлогистических сужде­ний[405]. Однако, как заметил уже Аристотель, силлогизмы силло­гизмам рознь; и если доказательство требует полных силлогиз­мов, то для убеждения достаточно энтимем, т.е. рассуждений, в которых те или иные посылки хотя и подразумеваются, но не формулируются в исчерпывающем виде. При этом достаточным условием энтимемических суждений Аристотель предполагал на­личие некоторого общего положения, которому подчиняются частные случаи (Первая аналитика, 27).
Дедукция и индукция де­тективного и филологического метода в этом смысле действи­тельно схожа. Подобно сыщику, воссоздающему картину проис­шествия из различных наблюдаемых им фактов, филолог имеет дело с разрозненными фрагментами исторической и культурной традиции, с тем, чтобы придать им в итоге некоторую дискурсивно-убедительную связанность.

Но каковы критерии этой связанности? В методологическом отношении главным из них, как можно думать, выступает кон­текст — то есть некоторый набор текстов, соотносимых друг с дру­гом благодаря уже имеющимся (и потому конвенционально представимым) типологиям. В настоящем случае представления о таких типологиях мыслились ввиду возможностей разнодисциплинарного изучения словесного материала. Поэтому даже там, где речь велась о событиях и образах клякс, основой для их интерпретации служили слова — упоминания о кляксах в тех или иных текстах. Вероятно, с точки зрения искусствоведов, киноведов и специали­стов в области «визуальной семиотики» такой подход изначально ущербен: ведь кляксы — это не только то, о чем можно нечто ска­зать, но и то, что можно увидеть. Вопрос, однако, в том, что даль­ше: увидеть — и...?

Платон, вменивший Сократу порицание письменности за то, что она схожа с живописью, указывал на их равно омертвляющий и отчуждающий характер. Как изображение, так и письмо учат не памяти, а припоминанию (Федр, 275e-d). Но чтобы нечто припом­нить, это нечто уже должно быть в памяти. «Вспоминать, — гово­ря словами Рикёра, — значит иметь воспоминание или приступать к поиску воспоминания»[406]. Кажущийся парадокс, позволяющий думать при этом, что «письмо» предшествует чтению или даже язы­ку, укоренен в истории: первобытные охотники знали «многие сотни следов, каждый из которых был связан в их уме с определен­ным родом животных, с соседним племенем и т.д. Следовательно, можно сказать, что они научились читать раньше, чем научились писать»[407]. «Уликовая» парадигма, о которой рассуждал Карло Гин­збург[408], может быть понята в этом случае едва ли не буквально — как парадигма чтения и вместе с тем как навык припоминания — припоминания, которое, по замечанию Аристотеля, неизбежно есть «род некоего силлогизма.

Ведь припоминающий выстраива­ет умозаключение, потому что он раньше нечто узнал, услышал или пережил, и это есть некоторое подобие исследования»[409].

Претензии изучать и интерпретировать визуальный материал в стремлении избежать так называемого «тупика семиологии» представляются мне поэтому многообещающей, но мало что даю­щей теоретической декларацией. Я, во всяком случае, не знаю примеров интерпретации, которые бы опровергали давнее сужде­ние Ролана Барта о том, что «представить себе, что та или иная материальная субстанция нечто означает, — значит неизбежно прибегнуть к членению действительности с помощью языка. Смысл есть только там, где предметы или действия названы»[410]. Компромиссные решения этой проблемы с указанием на то, что восприятие и понимание изобразительного объекта «балансирует» между возможным множеством его обозначений и некоторым не-проговариваемым «остатком» или «зазором» нелингвистического характера, дела при этом никак не меняют уже потому, что таким же характером обладают и собственно литературные тексты. С этой точки зрения призыв изучать «изобразительные меты» как суще­ствующие между «лингвистическими знаками» и «живописным лепетом» (painterly babble) оказывается очередным признанием того факта, что восприятие чего бы то ни было не сводится к од­нозначности его языковой интерпретации[411].

Понятие «клякса», как уже мог увидеть читатель, продуктив­но для метафорических и расширительных истолкований. Теоре­тически можно допустить, что сама эта продуктивность небезраз­лична к частотной представленности слов, служащих для названия клякс в разных языках. Но здесь мы сталкиваемся с парадоксом, касающимся попыток судить о значимости тех или иных понятий на основании их лексикологической фиксации. Показатели час­тотности в употреблении отдельных слов оказываются лишь очень условно связанными с тем, что определяет собою языковое созна­ние. В качестве иллюстрации этого обстоятельства Ревекка Фрумкина приводит, в частности, существительные «туфли» и «ножни­цы», сравнительно редко употребляемые в качестве лексем, но обозначающие вещи более чем часто попадающиеся нам на глаза.

Схожим образом обстоит дело и со многими другими словами:

Пусть я, например, десять раз в день беру в руки чашку, сто раз смотрю на часы, пятнадцать раз снимаю телефонную трубку. Или пусть я десять раз в день думаю о таком свойстве разных объектов, как «вредный». Влияет ли это на «вес» соответствующих слов в моей памяти? Или только на «вес» объектов? Предположим, что «вес» слова — это некоторая функция от суммы всех подобных встреч, то есть от встреч со словом как таковым плюс встречи с объектом или свойством, этим словом именуемым. Тогда любой частотный словарь дает смещенные оценки частот, так как учитывает только тексты, т.е. встречи с написанным словом[412].

Те же замечания, как я думаю, применимы и к кляксам. Вне зависимости от частотности в разных языках слова «клякса» вари­ации связываемых с ним значений устойчивы не столько в плане лексикологии и фразеологии, сколько в отношении сопутствую­щих им когнитивных схем — т.е. таких структур знания, которые согласуются с общепринятым пониманием объективной и «вооб­ражаемой» реальности[413]. Хотя определение понятия «схема» в антропологии остается дискуссионным, оно представляется удобным как обозначение приемов, обеспечивающих динамику культурных таксономии и классификационных парадигм. Если правила под­тверждаются исключениями, то кляксы могут быть названы ис­ключениями в бесконечном ряду правил, призванных структури­ровать социальное взаимодействие предписаниями этического и эстетического характера. Однако сцепление многоразличных об­стоятельств, формирующих и поддерживающих такое взаимодей­ствие, исторически переменчиво. Меняются и те понятия, которые мы вправе связывать с меняющимся словарем культуры. «История клякс», составившая содержание этой книги, оправдывает не­сколько редукционистских интерпретаций, акцентирующих про­тивопоставление закономерности и случайности, порядка и беспо­рядка, должного и возможного, красивого и безобразного и т.д. Несомненно, что этот ряд может быть продолжен.

Что остается во всех этих случаях важным и, как кажется, неизбежным при виде и упоминании клякс — это потенциально не(до)проговариваемая сфера значений, которая так или иначе сопутствует эмоциональному восприятию. Процессы языковой номинации имеют в этих случаях директивный и предписывающий смысл, но возможнос­ти метафорических и дополнительных значений придают этим предписаниям обратимый и, по меньшей мере, амбивалентный ха­рактер.

Рассмотренные выше примеры показывают и то, что опыт, исторически связываемый с представлением о кляксах, — это, прежде всего опыт, связываемый с представлением о самой куль­туре. В смысловой преемственности со своей этимологией поня­тие «культура» (от лат. colere — "заботиться", букв, «обхаживать», «ходить кругом да около» — от индоевр. корня *kwekwlo-/*kwolo-) является единственным, соотносимым со всеми теми контекстами, в которых кляксы предстают предметом некоторого рода социаль­ной заботы. Понимать ли при этом под культурой «все то, что де­лают люди на занимаемой ими общей территории, способы их деятельности, то, как они думают и чувствуют, то, чем они за­нимаются, их материальные орудия, их ценности и символы» (Р.Лайнд), «уклад заученного поведения и результаты поведения, составные элементы которого являются общими для членов дан­ного общества и передаются в его пределах» (Р.Линтон), «опреде­ленную стандартизацию способов внутреннего и внешнего пове­дения» (А.Р.Рэдклифф-Браун), «такие компоненты материальных и нематериальных богатств, которые люди наследуют, используют, преобразуют, дополняют и передают» (Р. Фёрс), «всю сферу соци­ального» (А.Крёбер)[414] и т.д. — она выступает тем фоном, который предопределяет собою, условно говоря, очевидность самих клякс.

Легко заметить, что нарративизация этой очевидности плохо согласуется с тем, что в логике называется «принципом достаточ­ного основания». Как это часто бывает в культуре — и в жизни во­обще, — именно то, что, казалось бы, можно объяснить посред­ством меньшего, заслуживает в этих случаях выражения через большее и разнообразнейшее[415]. Вопреки расхожему требованию «не умножать сущности без необходимости», именно такое «умно­жение» и составляет загадочную необходимость культурного (само)воспроизводства, как заботы о чем бы то ни было. В качестве объекта такой заботы кляксы множат «сущности» реального и во­ображаемого мира — «сущности» припоминания, повторения и переповторения уже имеющегося в индивидуальной и коллектив­ной памяти

<< | >>
Источник: Константин Анатольевич Богданов. Из истории клякс: Филологические наблюдения. 2012

Еще по теме ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ: