ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

Просторечие и славянизмы в языке Киевской Руси

Проблема происхождения и развития русского литературного языка заключает в себе тысячелетие социальной и лингвистической эволюции. Неудивительно, что ее исследователи часто прибегают к свободным аналогиям (киевское Kotvrj), смелым метафорам (слияние русского и церковнославянского потоков), и широкому набору всеобъемлющих, но недостаточно четких дихотомий (диглоссия/билингвизм, предыстория/история, полицентризм/моноцентризм, церковнославянский язык /русский язык и т.

д.). Эти внехронологические противопоставления могут быть полезными при создании концептуальной модели, помогающей интерпретировать данные памятников, однако их создатели слишком часто оказываются в плену у собственных концепций, что в свою очередь иногда приводит к избирательному использованию материала и вырабатывает привычку находить в текстах только то, что подтверждает их взгляды. В настоящей работе будут рассмотрены некоторые дихотомические противопоставления, привлекаемые для описания взаимоотношений между церковнославянским и разговорным языком Киевской Руси. После краткого обзора проблемы избирательного подхода к материалу мы рассмотрим противопоставления прямой и авторской речи, языка князей и “представителей народа”, и самое важное из них — противопоставление церковнославянских и собственно русских языковых элементов. Мы ограничим наш анализ материалом “Повести временных лет”.

Взаимоотношения между церковнославянским языком и русским просторечием, обсуждение которых обычно сводится

Vernacular and Slavonic in Kievan Rus’ // The Formation of the Slavonic Literary Languages. Proceedings of a Conference Held in Memory of Robert Auty and Anne Pennington at Oxford 6—11 July 1981. Slavica Publishers, Columbus, Ohio, 1985. P. 233—241.

к так называемым фонетическим славянизмам, напр. TraT/ ToroT, рефлексы *tj, азъ vs. я[зъ] и т. п., изучались почти всеми исследователями со времен Шахматова: достаточно напомнить о работах Пашена, Виноградова, Хюттль-Фольтер, Успенского, Улуханова и других.

Т. Н. Кандаурова (1968) посвятила целое исследование проблеме полногласия и неполногласия в словах, используемых в “Повести” для передачи чужой речи. Эта работа послужит отправной точкой для нашего комментария.

Т. Н. Кандаурова полагает, что в тексте “Повести” полногласие встречается при передаче чужой речи чаще, чем в авторском повествовании; в свою очередь, в прямой речи полногласие чаще употребляют те, кого она называет “представителями народа”, чем князья и члены княжеских семей; церковнославянизмы встречаются в речи горожан чаще, чем у сельских жителей. Насколько нам известно, работа Кандауровой представляет собой первую попытку социолингвистической интерпретации древнерусских памятников и несомненно окажет стимулирующее влияние на исследователей. Работа содержит много полезных наблюдений, однако избирательный подход к материалу и некритическая опора на приведенные выше дихотомические обобщения отрицательно сказываются на достоверности выводов автора.

Выборочное использование текстовых данных. Приводя примеры из “Повести”, Кандаурова обнаруживает склонность игнорировать фрагменты, которые противоречат ее выводам или ослабляют их. Например, на с. 78 говорится, что если слово существует в полногласном и неполногласном вариантах и появляется как в прямой речи, так и в примыкающем к нему авторском тексте, “следует отметить как повторяющийся факт, что в подобных примерах полногласное слово будет отмечаться в прямой речи, а неполногласное — в речи от автора: и рече володимеръ: се ие дОЕро, еже малъ городъ школо кіева ... и поча илруЕлти муж] лучши] от словеиь. и от кривичь. и от чюди. и от вАтичь. и от сиуъ иасели грады” (988). Однако, обратившись к исходному тексту, мы обнаруживаем, что невинное на первый взгляд троеточие скрывает следующий фрагмент: и иача ставити городы (выделено мной. — Д. В.) по деси], и по востри, и по трубежеви, и по сул] и по стуги] (цит. по Чижевский 1969, 119). На той же странице утверждается, что если слово в тексте памятника появляется несколько раз в неполногласном варианте и только один раз в полногласном, то “в подавляющем большинстве случаев этот единственный пример употребления в памятнике полногласного слова-варианта отмечается в составе прямой речи”.

Автор приводит только три примера “подавляющего большинства случаев”, включая следующий: слово древо употребляется в памятнике 16 раз, а дерево только один, в предложении и рече варАгъ: Ne суть то

ЕОЗИ ... Ne ЯДАТЬ ЕО НИ ПЬЮТЬ, НИ МОЛВАТЬ, N0 суть ДАЛАНИ руКЛМИ

в дерев] (983); здесь автор заменил точками отрывок: N0 древо; днесь есть, а утро изъгнееть (Чижевский 1969, 80; выделено мной. — Д. В.) Можно согласиться, что в обоих случаях опущенный материал не опровергает авторского тезиса; очевидно однако, что в результате избирательного цитирования выводы автора производят более убедительное впечатление[158].

Дихотомии (1): прямая и авторская речь. Все, кому приходилось всерьез заниматься чтением древнерусских текстов, знают, как трудно порой отличить авторское повествование от чужой речи и, в особенности, провести границу между прямой и косвенной речью. Рассмотрим, например, следующие три предложения (Чижевский 1969):

  1. мстиславъ же прИде na волгу, И пов]даша ему, яко олегъ вспатилса к ростову (1096);
  2. два волъувл ... туже нарекаста лучьшиЪ жены, глаголюща, яко си жито держИть, А си медъ, А си рыбы, а си скору (1071);
  3. і приде мстисллву в]сть, яко “послалъ ти отець врата ва* чеслава с половци” (1096).

Каждая из этих фраз содержит verbum dicendi или эквивалентную ему конструкцию (приде ... в]сть), и в каждой из них придаточное предложение вводится союзом яко. Пример (1) со сказуемым в прошедшем времени и с отсутствием дейксиса может интерпретироваться как авторское повествование или как косвенная речь. Более того, здесь возможна и прямая речь, хотя предложение и не содержит прямых лингвистических указаний на это. Предложение (2) с отсутствием прошедшего времени и дейктическим местоимением си может быть либо прямой, либо косвенной речью, но не авторским повествованием. Предложение (3), где кавычки были добавлены издателями, содержит немаркированную глагольную форму, но анафорическое местоимение второго лица ти указывает на участника ситуации, о которой идет речь (Якобсон 1971).

Присутствие анафоры первого или второго лица En действительно представляется наиболее надежным формальным признаком прямой речи в древнерусском языке, но это вопрос личного предпочтения; с равным успехом границу можно провести между (1) и {(2) (3)}, основываясь на отсутствии или наличии дейктических форм.

Эти трудности заметны в некоторых примерах прямой речи, приводимых в работе Кандауровой. Например, следующий текст по замыслу автора должен демонстрировать употребление полногласных и неполногласных форм в прямой и авторской речи соответственно: и молАаше стоплъка да выша перенесли стая мчка въ съзьдаиоую црквь ... (ничего существенного не пропущено. — Д. В.) ои же ... ие хот Аше ею преиести заие ие самъ вашє е] съзьдалъ (с. 78). Нет, однако, никаких объективных оснований для того, чтобы считать сочетание да выша ... прямой речью. Хуже того, в другом примере, демонстрирующем корреляцию между полногласием и прямой речью (с. 78), і другу моему опочивающю передъ пещерою ... и взложьше і иа вари* маиътью выиесоша і предъ пещеру (1091), автор заменил точками 21 строку текста; по-видимому, длина пропущенного куска помешала Т. Н. Кандауровой заметить, что вторая часть цитаты продолжает авторский текст, то есть написана от лица того же самого монаха, что и первая. Весь отрывок представляет собой историческое повествование от первого лица и не обнаруживает противопоставления между авторской и цитируемой речью.

Другая проблема, связанная с прямой речью, и особенно важная для атрибуции церковнославянизмов и разговорных форм членам различных социальных классов, таким, как князья и “представители народа”, состоит в том, что в древнерусском языке не было способа различения между простыми глаголами и каузативными конструкциями типа нем. sagen — sagen lassen. Собираясь сжечь Искоростень, Ольга уговаривает древлян сдаться: ольга ... посла ко граду, глаголющи: “что хочете дос]д]ти? а вси гради ваши предашасА ми], и ялисА по даиь, и д]лають иивы своя и земл] своя; а вы хочете изъмерети гладомъ, ие имучесА по даиь” (946; Чижевский 1969, 57).

Приведенный отрывок содержит как церковнославянизмы (гради, предашасА, своя 2х, гладомъ), так и русизмы (хочете 2х, земл], изъме* рети, имучесА), но откуда мы знаем, кому эти слова принадлежат — самой княгине, парламентерам, которые могли быть выходцами из простонародья, или, быть может, этого не знает сам летописец? Кандаурова, как, кстати, и Улуханов, обсуждающий сходные вопросы (1972), этой проблемы не касается.

Еще важнее, чем споры о конкретных примерах, признание того, что передачу чужой речи в древнерусском языке никогда нельзя полностью принимать на веру. Чужая речь всегда имеет двоякий смысл: она направлена и на высказывание, и на описываемое им событие, и первое накладывает свой отпечаток на второе. В лучшем случае данные текста могут служить лишь доказательством того, что некий писец в определенном месте и в определенный момент времени, имея определенный набор симпатий и антипатий по отношению к тем, о ком он писал, считал данный вариант передачи речи персонажей адекватным[159]. Если при этом вспомнить, сколько раз переписывался текст “Повести” до того, как он принял окончательную форму в Лаврентьевском списке, становится ясным, насколько далеки могут быть цитируемые в тексте “речи” от высказываний реальных исторических персонажей.

Это вовсе не значит, что мы должны избегать социолингвистического анализа, подобного тому, что был предпринят Кан- дауровой, — просто необходимо быть очень осторожным в оценке его социальной составляющей: текст, с которым мы имеем дело, очевидно принадлежит не князьям или “представителям народа”, а князьям и “представителям народа” в восприятии монахов.

Дихотомия (2): князья и “представители народа”. В работе Т. Н. Кандауровой утверждается, что полногласные формы чаще встречаются в речи тех, кого она называет “представителями народа”, чем в речи князей. Это интригующее утверждение должно остаться в области предположений, поскольку Канда- урова не объясняет, кого она называет “представителями народа”, и не приводит никаких статистических обоснований своей гипотезы.

Выборочная проверка по тексту “Повести” позволяет заключить, что Кандаурова подходит к древнерусскому плебсу расширительно, включая в эту категорию княжескую дружину и воевод, демократизм которых можно подвергнуть сомнению (Кандаурова 1968, 79—80, 84). Еще один из этих персонажей — молодой человек из Херсонеса, предавший город в руки Володимира, объяснив ему, как перекрыть подачу воды (“Повесть”, sub 988), был, судя по всему, представителем другого народа, а именно — греческого[160].

Некритическое разделение общества на князей и плебс неубедительно, в особенности, если обратить внимание на личность тех, чьи слова цитируются в тексте. По моим подсчетам, в “Повести” имеется 318 случаев передачи чужой речи, идентифицированных Чижевским (1969). Из них 128 приписываются князьям и княгиням — непосредственно или в передаче послов (см. выше), среди которых однако есть мудрые и демократичные правители (Ольга), тираны (Святополк), и чужие, не киевские, князья, например Рогволод. Еще 72 цитаты относятся к народу, людям, этническим группам (новгородцы, киевляне), языческим жрецам, и, в одном случае, к повару. И в этой группе не все цитируемые персонажи могут считаться представителями народа (в Новгороде, например, от имени города говорили влиятельные купцы). Еще 34 цитаты приписываются лицам, которых можно несколько условно назвать верхушкой среднего класса: дружина, воеводы, бояре и проч., 30 цитат относятся к духовенству (Антоний, Феодосий, Исакий, другие монахи), 27 — к мирянам иностранного происхождения (греки, булгары, немцы, печенеги), 15 — к иноплеменным дворянам (Болеслав, Редедя), 5 — к иностранному духовенству (включая Апостола Андрея) и 7 — к различным персонажам, социальную принадлежность которых определить затруднительно, в их числе один философ и несколько демонов. Неясно, можно ли установить связь между употреблением сочетаний TraT/ToroT и столь сложной матрицей социальных различий. В порядке эксперимента мы проверили распределение церковнославянских и русских рефлексов *tj для глагола хотЪти по упрощенной системе социальных категорий. Результаты подсчетов приводятся в следующей таблице:

Социальная принадлежность говорящего хощ- хоч-
Русские князья и княгини 23 21
Дружина, воеводы, послы 0 5
Апостолы, патриархи, священники 8 1
Греки: императоры, послы и др. 9 0
Народ, люди, племена, иностранцы негреческого происхождения 6 8

По упомянутым выше причинам мы не решаемся брать на себя риск обобщений, основанных на столь жалкой статистике; можно, пожалуй, заметить, что в передаче речи персонажей, специфически связанных с христианской верой (группы 3 и 4), преобладают славянские формы с хощ-, а в остальных случаях распределение выглядит в основном случайным[161].

Однако построение социолингвистических классификаций для столь давнего прошлого остаются в основном предметом конъектур. Обратимся к более достоверным лингвистическим характеристикам, а именно — к статусу церковнославянских форм.

Дихотомия (3): Церковнославянские и русские формы. Не

подлежит сомнению тот факт, что смысл термина “церковнославянизм” меняется во времени и в пространстве: все мы слышали об исторических славянизмах, функциональных славянизмах, неославянизмах и т. п. Для раннего киевского периода, однако, противопоставление церковнославянских и русских форм считается установленным фактом с тех пор, как Шахматов впервые составил список фонетических и морфологических славянизмов. Принято считать, что парные формы типа градъ/городъ, хощу/хочу, юиоша/уиоша, азъ/я(зъ), происходящие соответственно из южнославянских и восточнославянских диалектов, воспринимались писцом как независимо существующие варианты, которые он мог употреблять по своему выбору, в зависимости от лексических нюансов, ассоциирующихся с тем или иным вариантом, от стилистического регистра данного отрывка, высокого или низкого статуса описываемого события и т. п. Ниже я попытаюсь продемонстрировать, что по крайней мере для одной из таких пар эти исходные положения неверны, или, если и верны, то в существенно ином, более тонком смысле, чем принято считать. Пара, о которой пойдет здесь речь, — это варианты местоимения первого лица: азъ и язъ или я.

Считается, что форма азъ имеет южнославянское происхождение и была заимствована в древнерусский язык вместе с другими церковнославянизмами, в то время как язъ и я — продукты чисто восточнославянского развития[162]. Кандаурова (1968, 76) проецирует это генетическое противопоставление на функциональный уровень, утверждая, что азъ — книжная форма, характерная для городского населения, а форма язъ была более типична для сельских жителей[163]: “Или же, например, читающаяся там же под 1093 г. в описании людей, угоняемых половцами в плен: нази ходАще и еоси. ногы имуще сео* дены тернье(м). со слезами в]щеваху[164] другъ къ другу глюще. азъ Е]хъ сего города и други. а язъ сея вси (азъ — форма книжная, в речи горожанина, язъ — народная, восточнославянская, в речи негорожанина)”. Оставив в стороне уместный, вообще говоря, вопрос, почему горожанин употребляет восточнославянскую форму городъ, а крестьянин — явно славянский родительный падеж сея, обратимся к употреблению личных местоимений.

Во-первых, сразу обращает на себя внимание то, что как азъ, так и я появляются в тексте “Повести” в устах одного и того же лица и, как может показаться, свободно варьируют:

володимеръ же посла къ Елуду, воевод] ярополчю, съ лестью глагола: “... не язъ ео почалъ братью Еити, но онъ; азъ же того уЕоявъсА придохъ na нь” (980).

мстиславъ ... посылаше къ олгови, мира просА, глагола: “азъ есмь мнии тебе, слисА къ отцю моему, а дружину, юже еси заялъ, вороти; а язъ тебе во всемъ послушаю” (1096).

Распределение азъ и язъ в этих примерах выглядит случайным и трудно совместимым с гипотезой о связи между распределением местоименных форм и происхождением цитируемых персонажей. Дальнейший анализ позволяет, однако, обнаружить фактор иной природы: в обоих примерах азъ появляется после паузы, а йотированная форма язъ следует в одном случае за безударной частицей ие, а во втором — за союзом а, то есть в позициях максимально возможной синтаксической близости с предшествующим словом. Попробуем теперь понять, имеем ли мы здесь дело с проявлением закономерности.

Анализ всех случаев употребления азъ, язъ и я в тексте “Повести” (всего 94 примера)[165] приводит к результатам несколько более сложным, чем простое дополнительное распределение, но все же полностью меняющим наше представление о причинах, стоящих за распределением азъ и язъ. Это распределение в первую очередь определяется синтаксическими факторами, а именно: йотированные формы язъ и я не употребляются после существенных синтаксических границ и появляются только в позициях с минимальной синтаксической автономностью — после клитик и союзов (се язъ, а язъ, то язъ, ие язъ и т. п.), в то время как нейотированная форма азъ не знает подобных синтаксических ограничений и появляется как в контекстах с минимальной автономностью (се азъ, то азъ, ие азъ и т. п.), так и на границах слов, а также главных компонентов сложных предложений и целых фраз[166], где йотированные варианты невозможны. Единственное разумное объяснение этому состоит в том, что форма я(зъ) не была автономной, а употреблялась в качестве факультативного варианта, позволявшего устранить зияние в позициях, где азъ имел минимальную синтаксическую независимость. Если мы, несмотря ни на что, настаиваем на сохранении возможности выбора между церковнославянским и русским вариантами, то позиция, допускающая подобный выбор, обнаруживается лишь в одном случае — когда местоимение {az^ употребляется в позиции минимальной синтаксической автономности (то есть после се, а, то, ие и т. п.). Только в этой ситуации писец мог по собственному выбору применять или не применять факультативное правило устранения зияния: правило не использовалось, если писец выбирал церковнославянский стиль (или, быть может, по какой-либо иной причине), и в этом случае в тексте появляется форма азъ; если же предпочтение отдавалось собственно русскому стилю (или по другой причине), то употреблялась форма язъ. Форма я очевидно представляет собой результат применения сходного правила, устраняющего конечное {зъ}.

Единственным исключением из сформулированных выше ограничений являются случаи употребления я не после клитик или союзов. Все три случая подобного употребления я обнаружены в конце текста “Повести”: десАть я есмъ послалъ 84A25; ие сочью я лиха 84B28; . я са самъ ео ялъ 90A09. Можно заметить, что в первых двух примерах я находится на границе слова и только в третьем — на границе фразы. Распределение форм местоимения первого лица во всем тексте иллюстрируется следующей таблицей:

Тип синтаксической границы

Форма местоимения предложение слово клитика/союз
азъ 36 14 21
язъ 0 0 11
я 1 2 9

Вернемся к приведенному ранее примеру из работы Канда- уровой. Из-за синтаксических ограничений на выбор между азъ и язъ “городской житель” после фразовой границы (ver- bum dicendi глюще) мог употребить только форму азъ, а его деревенский собеседник мог выбрать любой из вариантов, поскольку местоимение появляется в речи крестьянина после нерестриктивного союза а. Если бы их речь цитировалась в другой последовательности, то сельский пленник оказался бы перед необходимостью употребления азъ, а горожанин, не связанный ограничениями, мог бы свободно выбрать любую из возможных форм. Этим же объясняется часто упоминаемое варьирование в Мстиславовой грамоте, датируемой примерно 1130 г.: се азъ мьстиславъ володимерь сиъ дьржа роусьскоу землю ... а язъ далъ роукою своею ... а се я всеволодъ далъ есмь Елюдо серебрьио. Торжественный, афористический стиль зачина действительно определяет использование местоименных форм первого лица, однако не в результате прямого выбора, а за счет отказа от применения факультативной операции, устраняющей зияние. Это правило, однако, применяется в последующих, менее официальных пассажах. Во всех трех случаях местоимению предшествует безударная частица или союз, что образует синтаксически слабую границу, где возможно употребление любого варианта.

Наш анализ третьей бинарной оппозиции позволяет сделать два вывода. Первый их них непосредственно вытекает из анализа материала: противопоставление славянского и русского уровней функционирует в данном случае при строгих и ранее неизвестных синтаксических ограничениях. Второй, более общий вывод состоит в том, что эти результаты указывают на желательность критического анализа других традиционно принятых дихотомий.

<< | >>
Источник: Ворт Дин. Очерки по русской филологии / Перевод с англ. К. К. Богатырева. — М.: Индрик,2006. — 432 с.. 2006

Еще по теме Просторечие и славянизмы в языке Киевской Руси: