ФОНЕТИЧЕСКИЙ звуко-буквенный разбор слов онлайн
 <<
>>

ЛЮТЕР, ЧЕРТ И ДРУГИЕ. ЧЕРНИЛЬНИЦА КАК АРГУМЕНТ

Туристы, посещающие город Айзенах (Eisenach) в Тюрингии, традиционно осматривают возвышающуюся над городом крепость Вартбург (Wartburg), одной из главных достопримечательностей которой является комната, где Мартин Лютер, скрывавшийся в 1521 году от папистов под именем рыцаря юнкера Йорга, работал над немецким переводом Библии.

Перевод Лютера, как известно, стал краеугольным камнем в истории немецкой Реформации и последующего протестантизма, а комната, в которой создавался его труд, может считаться топографическим началом этой истории. Предметная атрибутика, вещественные экспонаты в этом случае, как это демонстрируют и другие дома-музеи, важны именно сво­им присутствием, позволяющим оценить идейные предпосылки и последствия тех или иных событий в контексте их материально­го — визуального, осязательного и ольфакторного — наличия. В «комнате Лютера» (Lutherstube) такова скупая тяжеловесная ме­бель, непривычно высокие потолки, деревянная обшивка стен, каменные плиты пола, изразцовая зеленая печь, письменный стол и главный экспонат — выщербленная балка стены, в которую Лютер, по преданию, угодил чернильницей, когда кинул ее в при­видевшегося ему черта[211].

Чернильное пятно, оставшееся от этого броска, было посте­пенно выскоблено воодушевленными посетителями, но его — пусть и вполне виртуальное — присутствие дает о себе знать в фольклорной живучести породившей его легенды. О времени появления последней судить приходится предположительно. Сам Лютер и его ближайшие современники о ней ничего не сообщают. Наиболее ранняя версия типологически схожей с нею истории о препирательствах ученого (монаха) с дьяволом обнаруживается в трактате юриста и теолога Иоганна Георга Гёдельмана (Godelmann), написанном в 1591 году, но здесь чернильницу разбивает черт[212]. Речь в этом случае идет об одном из профессоров академии в Вюртемберге, к которому однажды является некий незнакомец в странном одеянии:

На вопрос, что ему нужно, посетитель отвечал, что желает го­ворить с профессором.

Тот приказал его принять. Посетитель не­медленно задал профессору несколько трудных богословских вопросов, на которые опытный ученый, заматеревший в диспутах, немедленно дал ответы. Тогда посетитель предложил вопросы еще более трудные, и ученый сказал ему: «Ты ставишь меня в большое затруднение, потому что мне теперь некогда, я занят. А вот тебе книга; в ней ты найдешь то, что тебе нужно». Но когда посетитель взял книгу, ученый увидал, что у него вместо руки с пальцами — лапа с когтями, как у хищной птицы. Узнав по этой примете дья­вола, ученый сказал ему: «Так это ты? Выслушай же, что было ска­зано о тебе». И, открыв Библию, ученый показал ему в книге Бы­тия слова: «Семя жены сотрет главу змия». Раздраженный дьявол в великом смущении и гневе исчез, но при этом произвел страш­ный грохот, разбил чернильницу и разлил чернила и оставил пос­ле себя гнусный смрад, который долго еще слышался в доме[213].

Несколькими годами позже схожая легенда — и уже с непо­средственной привязкой к Лютеру — появляется в стихотворении мейстерзингера из Нюрнберга Ганса Дайзингера (Hans Deisinger), датируемом 1602 годом:

Der teuffel ging hinein, mit spott

Nam er das fass mit dinten,

Thet es uber Luthers schrift giessen.

Martin Luther sprach on verdriessen:

"Ob du mir das aussleschest doch,

kann ich es wider schreiben noch".

Bald von stunden

Nam der teuffel das fass zu hand

Warff es nach Luther an die wand.

Das kan man nach heut finden[214].

[Явился черт, с насмешкою

схватил он бутыль с чернилами,

чтобы вылить их на писание Лютера.

Мартин Лютер сказал раздраженно:

«Если ты мне помешаешь,

Смогу я снова это написать».

И вот тогда

Схватил черт бутыль рукою,

Швырнул ее в Лютера — да об стену.

Это можно и по сей день там найти.]

Впоследствии та же история будет рассказываться иначе, и начиная по меньшей мере с конца XVII века пятно в комнате Лю­тера в Вартбурге будет показываться в качестве туристической достопримечательности, как след от чернильницы, запущенной са­мим Лютером в чёрта[215].

В ретроспективе протекших столетий рассказ о неистовом ре­форматоре, кинувшем в докучавшего ему черта чернильницей, стал в каком-то смысле историей, чей легендарный характер никак не противоречит тому, что о Лютере действительно известно. Эпоха Лютера изобилует примерами демономании (масштабы которой превзойдут в годы Реформации инквизиционные суды предше­ствующих столетий), но даже на этом фоне Лютер выделяется ред­костной бесоодержимостыю[216]. Упоминания о чертях и Сатане как о повседневно присутствующих врагах рода человеческого и о сво­их собственных встречах с ними разбросаны в сочинениях и пере­писке Лютера в таком количестве, что не оставляют сомнений в устойчивости преследовавших его навязчивых состояний. Медицинская симптоматика последних отыскивалась впоследствии в многоразличных недугах реформатора. Фридрих Кюхенмайстер, взявшийся реконструировать историю болезней Лютера, указы­вает, что последний в разные периоды своей жизни страдал рев­матизмом, геморроем, ишиасом, почечнокаменной болезнью, длительными и мучительными запорами, головными болями, пе­репадами холерического темперамента и тяжелой меланхолии[217]. К этому стоит добавить детское и юношеское недоедание, недосы­пание и, возможно, особенности рациона (спорынья в черном хле­бе), способствовавшие посещавшим Лютера видениям. Так, уже Сэмюэль Кольридж, интересовавшийся психологической и, в частности, наркологической природой зрительных и слуховых гал­люцинаций, полагал, что особенности психики Лютера происте­кают из самовнушения и свойственного ему состояния полусна-полубодрствования[218]. Схожим образом рассуждал Бернард Шоу, считавший подобные фантазмы вообще характерными для рели­гиозного сознания:

Лютер, запустивший чернильницей в дьявола, был нисколько не безумнее любого другого монаха-августинца, — просто вообра­жение у него было поярче, да еще, может быть, он ел и спал поменьше, вот и все[219].

Современные исследователи движутся в том же направлении, указывая на факторы, которые могли влиять на умонастроение Лютера, — как собственно индивидуального, так общекультурно­го характера[220].

Скрываясь в Вартбурге от нависшей угрозы казни, Лютер пребывал в присущем ему депрессивном и вместе с тем взвинченном состоянии страдальца и жертвы, а причины свалив­шихся на него несчастий привычно искал и находил в кознях дья­вола, способного принимать переимчивые обличья — от мух и свиней до блуждающих огней и папских посланников. Из «Бесед» Лютера следует, что бесовское отродье пакостило реформатору, где и как могло: мусорило орехами в его спальне, залезало к нему в виде собаки в постель, с грохотом скатывало ведра вниз по ступеням лестницы. По сообщению доверенного сторонника Лютера, автора памфлетов, баснописца и переводчика магистра Эразма Альбера (в Dialogue von Interim, 1548), известно, как Лютер, сидев­ший однажды у окна своей комнаты, был уверен, что видит в саду напротив большую черную свинью, однако сад, по утверждению Эразма, был в это время закрыт, не говоря уже о том, что свиней в него вообще не выпускали[221]. Симптоматично, что и в описании самого Лютера дьявол предстает меньше всего наваждением, а вполне реальным соглядатаем, назойливым, глумливым и ковар­ным оппонентом:

Не раз уже он хватал меня за глотку, но приходилось ему все-таки отпускать меня. Я-то уж по опыту знаю, каково иметь с ним дело. Он часто так донимал меня, что я уже не ведал, жив я или мертв. Бывало, доводил он меня до такого смятения, что я вопро­шал себя, есть ли на свете Бог, и совсем отчаивался в Господе Боге нашем[222].

Говоря попросту, если Лютер и не кидался в черта чернильни­цей, то представить такую сцену совсем не сложно[223].

Со временем история о пятне, оставленном брошенной в чер­та чернильницей, стала приурочиваться не только к Вартбургу, но также к Виттенбергу (Wittenberg) — еще одному городу (в земле Саксония-Анхальт), тесно связанному с биографией Лютера (здесь Лютер преподавал в университете, здесь 31 октября 1517 года он вывесил у дверей дворцовой церкви свои «95 тезисов», здесь же он был погребен в 1546 году), и к Фесте Кобургу (Veste Coburg) — кре­пости в Баварии, ставшей для Лютера убежищем в 1530 году (здесь он редактировал составленное Филиппом Меланхтоном «Аугсбургское исповедание» и заочно участвовал в Аугсбургском рей­хстаге Священной Римской империи). Как и в Вартбурге, в Виттенберге и Кобурге нашлись комнаты, на стенах которых были обнаружены чернильные пятна от чернильницы, пущенной Люте­ром в дьявола[224]. В 1716 году такое пятно показали посетившему Виттенберг Петру I:

Пасторы показывали Его Величеству на стене чернильное пят­но, о коем сказывали, что когда (Лютер. — КБ.) писал, предстал пред него дьявол, и он в сего искусителя бросил чернильницу, и что видимое то на стене пятно есть то самое чернило. Монарх смеял­ся сим рассказам и сказал: «Неужели сей разумный муж верил, что дьявола видеть можно?». И когда просили Его Величество духов­ные сей церкви, чтоб он благоволил в память бытия своего здесь, что-нибудь на той стене подписать, то Государь, рассматривая все примечательным оком, и найдя, что оные чернильные брызги новы и сыроваты, подписал тако: «Чернила новые и совершенно сие неправда»[225].

Скептики, сомневающиеся в правдивости рассказа о черниль­нице, пущенной Лютером в черта, будут указывать впоследствии, что чернильница в этом рассказе представляет, быть может, мето­нимию, которая придает буквальность одному высказыванию ре­форматора о том, что он отгоняет дьявола с помощью чернил[226], — т.е.

своим переводом и сочинениями, которые помогают верую­щим избавиться от злокозненной опеки порочных и алчных свя­щенников, претендующих выступать в роли посредников между человеком и Господом. В начале XIX века эта метонимия получит афористическое развитие у одного из создателей жанра фельето­на, немецкого писателя-еврея Карла Людвига Берне (псевдоним Иуды Лейба Баруха), заметившего, что «да уж, Лютер очень пони­мал, что к чему, когда запустил в голову черта чернильницей! Толь­ко чернил и боится черт, ими-то и можно прогнать его»[227].

Для времени Лютера такая метафорическая эквилибристика кажется, однако, не слишком представимой. То, что известно о темпераменте Лютера, склонного, судя по его сочинениям и вос­поминаниям современников, к видениям, а также брани и необуз­данным выходкам, оправдывает скорее «буквальное», а не символическое понимание этой легенды. Само упоминание о чернилах и чернильницах в контексте народной демонологии могло пред­определяться сравнительной устойчивостью разных сюжетов, объединяющих мотивы монашеского рукописания и чернил с мо­тивами дьявольского искушения или, напротив, божественной опеки и защиты. Семантика чернил предстает при этом принци­пиально двойственной: на одном ее полюсе — символика чернил как крови религиозного сердца, которым пишет монах, или даже крови Христа, стоящего за его рукописанием, а на другом — угро­за и порча, которая может быть скрыта в тех же чернилах[228]. Чер­нилами записываются богоугодные тексты — писцами рисуются евангелисты; на знаменитой картине Боттичелли «Величание Ма­донны» (около 1485 г.) сама Мадонна, направляемая рукою мла­денца Христа, обмакивает перо в чернильницу, вписывая в развер­нутую книгу начало благодарственной песни (Евангелие от Луки 1:46), но чернила могут использоваться и во зло — ими пишутся еретические книги и подписываются договоры с демонами.

Применительно к истории о Лютере исследователи указывают, в частности, на ее возможную связь с легендами о докторе Фаус­те — книжнике, которого последующая традиция превратила в чернокнижника, заключившего договор с дьяволом. Фауст предстает в них тем, кто неустанно пишет и, кроме того, скрепляет чернильной подписью свой договор с Дьяволом[229]. Вероятность символико-аллегорической интерпретации мотива чернил как со­чинений Лютера, запущенных им в голову черта, снижается, однако, не только этими легендами, но и тем, что сам по себе образ монаха-писца, которому мешают в его работе пособники Сатаны, имело к этому времени вполне устойчивую фольклорную и, в ча­стности, иконографическую традицию. При этом чернильница нередко изображается в последних случаях как мишень дьяволь­ских поползновений. Таковы, прежде всего, изображения святого Иоанна Богослова на Патмосе — средневековые книжные мини­атюры и известная картина Босха, — на которых святой апостол записывает даруемое ему богооткровение, а притаившийся непо­далеку черт или бесенок пытается украсть чернильницу евангели­ста (на страже которой выступает Орел — символ Иоанна).

Но и там, где происки черта не изображаются непосредствен­но, чернильница остается неизменным атрибутом в изображении святого Иоанна, объединяющим в этом отношении католический и православный изобразительные каноны (согласно православной традиции Иоанн не пишет, но надиктовывает слышимое им свое­му ученику Прохору).

Традиция изображений Иоанна Богослова, создающего боговдохновенный текст вопреки дьявольским козням, предстает тем более важной, что Лютер неоднократно сравнивал себя с автором Откровения и называл Вартбург «моим Патмосом». Сохранился также рисунок неизвестного автора, датированный 1527 годом, на котором Лютер изображен на фоне города в наряде дворянина («юнкер Йорг») стоящим на каменистом возвышении и опираю­щимся на меч. У ног Лютера лежит Евангелие от Иоанна в его переводе на немецкий язык, а по верхнему краю рисунка помещена надпись: «Dr. Mart. Luth. In Patmo» — «Доктор Мартин Лютер. На Патмосе». При этом сравнение с Иоанном было для Лютера, по-видимому, автобиографически значимым: Иоанн, отличавшийся порывистым и необузданным нравом (и потому он и его брат Иаков именуются в Евангелиях, по слову Христа, «сыновьями гро­ма», греч. (βoαvηργες), призывавший низвести с неба огонь на самарянское селение (Лк. 9:54), изгоняющий бесов из языческих хра­мов и обращающий своими проповедями жителей Патмоса в христианство, символически предвосхищал то, что вменял себе Лютер, — противоборство Дьяволу и распространение явившего­ся ему Богооткровения. В этом взятом на себя призвании Лютер был одержимо самоуверен и, что тоже немаловажно, нарочито груб. Знакомство с богословским и эпистолярным наследием ре­форматора способно поразить благовоспитанного современника хамством и скабрезными сравнениями, которыми Лютер осыпал своих противников.

Замечено, что особенную склонность Лютер питал к скатологической фразеологии, живописанию экскремен­тов, кишечных газов — всему тому, что вслед за Бахтиным можно было бы назвать проявлениями «телесного низа». Из «Бесед» Лю­тера известно, что в своих пререканиях с Сатаною реформатор не стеснялся в выражениях: кричал «поцелуй меня в задницу» (т.е. инверсивно применяя к Сатане ритуальное повиновение в изоб­ражении черной мессы), грозил нагадить ему в рожу и на портки, чтобы потом замотать их ему на шею, и т.п.[230] Такие же инвекти­вы Лютер относил и к тем, за чьей деятельностью он прозревал дьявольские умыслы, — к своим хулителям-католикам и прежде всего к самому римскому папе, Льву X, которого Лютер прямо отождествлял с Антихристом:

Внутри папистов кишмя кишат все черти ада! Кишат, кишат, да так, что в каждом их плевке, в каждой куче дерьма — одни чер­ти. Они выворачивают перед нами наизнанку задницу, и по этому-то признаку мы их и узнаем;

Папа явился на свет из чертовой задницы, а потому битком набит чертями;

Папа сказал лукавому: «Приди, сатана! Если ты владеешь ми­рами, кроме нашего, то я хочу получить их все, а за это я готов не только поклониться тебе, но и лизать тебе задницу»;

Что касается папских указов, то все они скреплены печатью дьяволова дерьма, а писаны ветрами, что испускает папа-осел;

Не смейся, читатель! Задумайся над тем, что хохот подейству­ет на твое брюхо, как слабительная пилюля, и ты выстрелишь папе под нос, восславив его содержимым твоей утробы!;

После того как папа отобрал у святого Петра ключи от райских врат, мы можем с чистой совестью прихватить с собой в нужник папский герб, украшенный изображением этих ключей, а потом навалить на него кучу и бросить в огонь[231].

Близкий к Лютеру Лукас Кранах придаст этим ругательствам визуальную непосредственность: на карикатурах, напечатанных в издании последнего трактата Лютера «Против папства в Риме, ос­нованного Дьяволом» (1545), сторонники реформатора пускают газы в лицо папистам и гадят в папскую тиару.

При интересе к таким и подобным метафорам история о Лю­тере, кинувшем в черта чернильницей, дает основания быть истол­кованной как парафраз действия, подразумевающего не только Дьявола, но и его прислужника — папу римского. Причем в этом случае кидание чернильницей может быть понято с опорой на сло­ва Лютера о том, что «Церковь — в устах, а не в чернильнице», — т.е. в контексте осуждения продажи рукописных индульгенций и вместе с тем общепротестантского призыва вернуться к духу, а не к букве Священного Писания[232]. Инвективная семантика поноше­ния Лютером папистов допускает и более рискованные паралле­ли, сближающие мотив чернил и чернильницы с нечистотами, в упоминаниях о которых Лютер был не менее разнообразен, чем его французский современник Франсуа Рабле. У этой интерпретации есть свои сторонники, притворно или всерьез полагающие, что чернильница, брошенная Лютером в черта и/или папу римского, замещает историю о кидании экскрементов[233]. Ассоциативная связь чернил как чего-то нечистого и скверного с испражнениями вполне представима и может найти свою семантическую поддер­жку с опорой как на тексты самого Лютера, так и вне их[234], но в данном случае она важна не в своей метафорической выразитель­ности, а в эпистемологическом отношении.

Не исключено, что обсессивное пристрастие Лютера именно к «фекальным» ругательствам следует объяснять не только этно­лингвистическими особенностями инвективной лексикологии (при известном преобладании в немецкой языковой культуре как раз таких инвектив)[235], но и реальными физиологическими неду­гами реформатора, который, как известно историкам, долгие годы страдал мучительными запорами. Известно и то, что в Виттенберге — городе, где Лютер начинал свою профессорскую карьеру и написал свои знаменитые тезисы, — последние были написаны, когда их автор часами пребывал в отхожем месте. Археологические раскопки недавних лет, обнаружившие туалетную комнату Люте­ра в Виттенберге, стали в данном случае лишним поводом вспом­нить о психологических теориях, связывающих происхождение протестантизма и, в свою очередь, капитализма со спецификой «анального характера» творца Реформации[236].

Понятие «анальный характер» впервые было использовано Зигмундом Фрейдом в его генетической концепции о формирова­нии типов личности, зафиксированных на тех или иных стадиях детского психосексуального развития. По Фрейду, таковыми, как известно, являются последовательно сменяющие друг друга ораль­ная, анальная, фаллическая (или уретальная), латентная и генитальная стадия, воздействующие на формирование психологичес­кого и социального опыта индивидуума в виде соответствующих им установок и ценностей. Различие характеров определяется, с этой точки зрения, поливалентностью психосексуального разви­тия — преобладанием в типе личности черт и особенностей, обязанных разным стадиям. Сам Фрейд особое внимание уделял как раз-таки анальной стадии, связывая с ней амбивалентное отноше­ние к отправлению кишечника — удовольствие от его очищения, но также и его сдерживания. Этой амбивалентности соответству­ют и те взаимодополнительные особенности, которые Фрейд свя­зывал с «анальным характером», — упрямство, запасливость, пе­дантичность и вместе с тем — склонность к садизму, враждебность и агрессию[237]. В популяризации психоанализа генетическая кон­цепция Фрейда приобретет со временем социальные, историчес­кие и собственно политические импликации, переносящие осо­бенности стадиального развития на особенности индивидуальной и коллективной деятельности людей в ходе истории[238].

Предметом соответствующего анализа стала и биография Лю­тера. Почин на этом пути положила книга Эрика Эриксона «Юный Лютер» (Young Man Luther, 1958), интегрирующая методы психо­анализа и истории и связывающая идентичность с идеологией, а внутренние конфликты и комплексы будущего реформатора с ра­дикализмом исторических перемен в европейской цивилизации[239]. В контексте этой, а также методологически близких к ней работ Эриха Фромма, Герберта Маркузе, Теодора Адорно, отдавших щедрую дань психоаналитической контекстуализации текущей политики, психосоматическая фиксация Лютера на собственных испражнениях и метеоризмах предстает небезразличной к идеоло­гическому протесту и особенностям протестантской и (или, соглас­но Максу Веберу) капиталистической этики с ее приоритетами необходимости, долга и бережливости перед произволом, гедониз­мом и расточительством.

История с чернильницей — вне зависимости от того, насколь­ко она реальна, — иллюстрирует с этой точки зрения не только факт психологии самого Лютера, но и своего рода интенциональность нового исторического этоса: акт направленности не на зна­чение, но на некую самодостаточную объект(ив)ность. Под историко-религиозным углом зрения здесь можно было бы сказать, что Лютер мог бросить чернильницу в черта, потому что зло — это зло внешнего мира[240]. Но примечательно, что с феноменологической точки зрения поступок Лютера, будучи описанным в терминах интенционального действия, демонстрирует именно то, что «суще­ствование или несуществование объекта интенционального дей­ствия в принципе невозможно вывести из самого описания этого действия»[241]. Направленность и преднамеренность последнего в этом случае важнее, чем существование или несуществование та­кого объекта. Именно это обстоятельство тонко подметил Осип Мандельштам, возводя «антифилологический дух», охватывающий современную ему Европу, с поступком Лютера: «Лютер уже плохой филолог, потому что вместо аргумента он запустил в черта чернильницей»[242].

В качестве литературного — а шире, общедискурсивного — мотива упоминания об использовании чернильницы как приема такой (анти)аргументации (в латинской традиции такие доводы назывались «палочными» — argumenta baculina) оказываются пред­сказуемо частыми. Отследить в полной мере эти упоминания слож­но, но интересно видеть, что их семантический контекст в суще­ственной степени воспроизводит если не собственно религиозную и демонологическую топику (при том что в Указателе Томпсона история с чернильницей, которую кидает монах в черта, удостои­лась отдельной рубрики без какого-либо упоминания о Лютере[243]), то все-таки достаточно часто — мотивацию идеологического или политического характера.

В русской литературе примером такого рода может служить сцена из «Дубровского» А.С. Пушкина (1833), в которой старик Дубровский в порыве негодования на творимую несправедливость и кощунства Троекурова кидает чернильницу в заседателя суда:

Секретарь повторил ему свое приглашение подписать свое полное и совершенное удовольствие или явное неудовольствие, если паче чаяния чувствует по совести, что дело его есть правое, и намерен в положенное законами время просить по апеллации куда следует. Дубровский молчал... Вдруг он поднял голову, глаза его засверкали, он топнул ногою, оттолкнул секретаря с такою силою, что тот упал, и, схватив чернильницу, пустил ею в заседателя. Все пришли в ужас. «Как! не почитать церковь божию! прочь, хамово племя!» Потом, обратясь к Кирилу Петровичу: «Слыхано дело, ваше превосходительство, — продолжал он, — псари вводят собак в божию церковь! собаки бегают по церкви. Я вас ужо проучу...» Сторожа сбежались на шум, и насилу им овладели. Его вывели и усадили в сани. Троекуров вышел вслед за ним, сопровождаемый всем судом. Внезапное сумасшествие Дубровского сильно подей­ствовало на его воображение и отравило его торжество[244].

Пушкин, как показывает работа В.П.Старка, несомненно, знал о связываемых с Лютером легендах и интересовался его личностью именно тогда, когда он писал «Дубровского» (в связи с работой над историей Пугачевского бунта, 1834, и над «Сценами из рыцарских времен», 1835)[245]. С еще большей определенностью те же мотивы и при этом с непосредственной отсылкой к Лютеру обыгрывал Ф.М. Достоевский в «Братьях Карамазовых» (1880) в ночном раз­говоре Ивана Федоровича с привидевшимся ему «чортом», оратор­ствующим о наступлении безбожного мира, в котором «все возможно». Здесь в черта летит не чернильница, а стакан с чаем, но поступок Ивана — тот же, что и поступок Лютера, — «аргумент», который диктуется не словами, а правотой веры:

Где станет бог — там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... «все дозволено» и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный челове­чек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил... Гость говорил очевидно увлекаясь своим красноречи­ем, все более и более возвышая голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со сто­ла стакан и с розмаху пустил в оратора. — Ah, mais c'est bete enfin! — воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, — вспомнил Лютерову чернильницу!

Герои литературных произведений продолжают кидаться чер­нильницами в своих идейных противников и в советской литера­туре. Так, например, в «Русском лесе» Л.М.Леонова (1953) сцена бросания чернильницей венчает историю Грацианского. В дорево­люционный период Грацианский был связан с охранкой и выдал полиции своих друзей Крайнева и Вихрова; дочь второго, в конеч­ном счете, узнает правду о том, кто когда-то предал, а потом тра­вил ее отца. Наконец при личном разговоре с Грацианским она бросает в него чернильницу, что по ходу повествования равнознач­но его идейной и физической смерти (вскоре он покончит само­убийством).

Было бы неверным утверждать, что литературные сцены с упо­минанием о швырянии чернильниц неизменно подразумевают некие идеологические коннотации (отвлекаясь от того обстоятель­ства, что при известном остроумии такие коннотации могут быть обнаружены в любом поведенческом поступке) — иногда это жест отчаяния, негодования, безотчетный выплеск эмоций. Таким, в частности, рисуется финал рассказа А.Н. Толстого «Клякса» (1912), где бросок чернильницей об стену — кульминация повествования о прогрессирующем сумасшествии героя, почтового чиновника Крымзина, теряющего рассудок от тоски, пьянства и нафантази­рованной любви. Описание кляксы, которую Крымзин ежеднев­но видит в своей конторе и в которую он, в конечном счете, кидает чернильницу, предстает при этом образом жути и тоски прозяба­ния на далеком железнодорожном полустанке, аллегорической иллюстрацией неизбежного одиночества и «заброшенности», о которых позже будут охотно рассуждать философы и литераторы экзистенциализма.

Клякса эта, неправильная, с брызгами вокруг и отеком внизу, находилась поверх коричневого цветка на обоях, и Крымзин, ду­мая, всегда глядел на кляксу и ненавидел ее до тошноты и голов­ной боли . Он опять видел все ту же кляксу, поставленную от пьяной тоски... И клякса напоминала, что жизни у него нет[246].

То, что в конце рассказа Крымзин кидает в чернильное пятно на стене чернильницу и тем как бы «обновляет» уже имеющуюся там кляксу, кажется в этом контексте более значимым, чем прояв­ление индивидуального безумия и психопатии. Скорее это нечто, что достаточно своей бессловесностью — интенцией отчаяния, желания, протеста, вызова — последнего средства, доступного человеку в его (само)противопоставлении устрашающему и чуж­дому миру. Социальное действие, не нуждающееся в словах, естественнее и потому часто более эффективно, чем социальное дей­ствие, обосновываемое с помощью слов[247]. Литература в этих случаях, впрочем, лишь дополняет или, как сказали бы староре­жимные литературоведы, отражает действительность.

По мемуарным и документальным свидетельствам известно немало случаев, когда подвернувшаяся под руку чернильница слу­жила метательным средством, выражающим идейные и политичес­кие убеждения тех, кто-либо исчерпал, либо не смог найти для это­го иные аргументы. Так, из биографии юного Бенито Муссолини известно, что, будучи учеником третьей категории, он как-то в состоянии аффекта бросил чернильницу в преподавателя. Мать упросила директора интерната не исключать сына из школы, но наказанием за этот поступок стало стояние на коленях на кукуруз­ных зернах, рассыпанных на полу, по четыре часа в день в течение двенадцати суток. Директор обещал сократить срок наказания, если провинившийся попросит прощения. «Но хотя его колени кровоточили на десятый день, Бенито молча выдержал все до кон­ца, так и не попросив снисхождения»[248]. А в 1907 году, освещая революционные беспорядки, корреспондент газеты «Новое время» сообщал из Одессы о том, что

[б]есчинства евреев в университете усиливаются. Во время экзаме­нов по анатомии студент еврей Шор, недовольный полученной неудовлетворительной отметкой, бросил в профессора Батуева чер­нильницей. Профессор, облитый чернилами, принужден был прекратить экзамен[249].

В начале 1920-х годов на одном из заседаний Всероссийской ассоциации пролетарских писателей литовский писатель Сигизмунд Валайтис бросил чернильницу в Юрия Либединского после взаимных обвинений в лакействе перед А.В.Луначарским. Валайтис попал не в Либединского, а в стену[250]. Из воспоминаний о легендарном партизанском генерале и авторе знаменитой в свое время книги «Люди с чистой совестью» П.П. Вершигоре, вынуж­денном в конце 1950-х годов оправдываться в сфабрикованном против него уголовном деле (изнасиловании несовершеннолетней во время войны), узнаем, что при допросе в кабинете тогдашнего председателя КГБ И.А. Серова бывший партизан потерял над со­бой контроль и то ли кинул, то ли пытался кинуть в Серова чер­нильницей со стола. Власть Серова к тому времени была уже не­прочной, и для Вершигоры, по заступничеству Хрущева, дело окончилось партийным выговором[251]. В 1970-е годы схожую исто­рию будут рассказывать о писателе Владимире Марамзине, кинув­шем чернильницу в какого-то издательского чиновника[252].

За неимением живых мишеней вспыльчивые дети и взрослые кидают чернильницы в ненавистные им скульптуры и портреты. Памятным прецедентом в истории таких происшествий стал скан­дал, учиненный в августе 1869 года противниками скульптурной группы Жана-Батиста Карпо «Танец», выставленной на фасаде Парижской оперы. Возмущенные неприличием танцующего юно­ши с бубном и обнаженных вакханок, защитники общественной морали забросали скульптуру чернильницами[253].

В 1905 году Болеслав Берут — в будущем первый президент послевоенной Польши, а тогда гимназист последнего класса люб­линской гимназии — бросил чернильницу в портрет Николая II, протестуя вместе с другими гимназистами против обязательного изучения русского языка. За этот бросок Берута исключили из гимназии, но с него же началась его последующая революционная деятельность[254]. Если верить воспоминаниям Льва Колодного, ссы­лающегося на устный рассказ, некогда услышанный им от профес­сора Московского финансового института В. Мотылева, к доводу «от чернильницы» однажды прибегнул и В.И. Ленин, эмоциональ­но швырнувший ее (без уточнения — прицельно или нет) в каком-то споре. В тогдашнем восприятии мемуариста, Ленин вызвал у него тем самым «горячую симпатию, представ не мумией, а живым человеком»[255].

В советские годы ребячество с чернильницами не обходится без непредвиденных, но тоже политических последствий. О пе­чальном случае такого рода рассказывается в автобиографическом романе Давида Маркиша «Присказка» (1978), когда брошенная одним из учеников во время школьной потасовки чернильница случайно попала в портрет Сталина. Для кинувшего ее восьми­классника дело закончилось арестом[256]. В 1958 году советские граж­дане забрасывают чернильницами американское посольство в Москве, протестуя против угроз США Кубе. Корреспондент жур­нала «Нью-Йоркер», комментировавший по свежим следам это происшествие, саркастически укажет на значимую аналогию меж­ду привидевшимся некогда Лютеру дьяволом и идеологически на­саждаемым образом США в глазах советского народа[257]. В 1969 году то же самое произойдет у стен китайского посольства после гибе­ли советских пограничников в военном конфликте на острове Даманский. Схожие эксцессы имели место, впрочем, не только в СССР.

Мотивация вышеупомянутых поступков обратима к интенции, которая может быть названа интенцией непосредственного дей­ствия. Эффективность такого действия в плоскости идеологии и политики выражается в его телесной самодостаточности и в свое­го рода коммуникативном коллапсе. «Исчерпанность слов» — довод, безразличный к диалогу, но в этом и состоит его убеди­тельность. По мере вытеснения чернильных ручек шариковыми ручками и компьютерами использование чернильниц в качестве силового, но равно и символического «аргумента» сходит и, по-ви­димому, сойдет на нет, хотя память о такой возможности, судя по всему, сохранится до тех пор, пока нам являются демоны, а выра­жение эмоций не ограничивается словами[258].

Что же касается самой истории с чернильницей, брошенной Лютером в черта, то упоминания о ней — особенно многочислен­ные в немецкой культуре — остаются благодатной темой литера­турного и художественного изображения. Среди первых в этом ряду стала историческая трагедия Цахариаса Вернера (Werner) «Мартин Лютер» (1807): драматическое событие, закончившееся появлением чернильного пятна (в данном случае на двери комна­ты Лютера), приурочено здесь к Виттенбергу, а его объяснение вложено в уста самого Лютера, рассказывающего о нем Меланхтону (акт 2, сцена 1). По ходу пьесы история с пятном оказывается при этом значимой деталью, соотносимой с вернеровским пони­манием духа протестантизма как диктата веры над разумом, рока над рационализмом. Исторические события Реформации, как их показывает Вернер (обратившийся через четыре года после на­писания этой пьесы к католицизму), должны быть поняты в не­отвратимости их происхождения, в конфликте благих намерений и необоримости человеческих страстей. Так и «странная» встреча Лютера с чертом важна не тем, была ли она на самом деле, а тем, что она была реальна для самого Лютера — верившего в то, во что он не мог не верить.

Сама эта встреча, впрочем, могла наводить и на более веселые раздумья: так, в стихотворении Филиппа Генриха Велькера (Welcker) «Доктор Лютер и черт», включенном в сборник «Тюрингские песни» (1831), посещение чертом Вартбурга рисуется равно авантюрным и комическим мероприятием: здесь любопытствующий и вполне миролюбиво настроенный черт пробирается в комнату к Лютеру. Тот же, напротив, пребывает в мрачном и сердитом на­строении, бормоча себе под нос проклятия. Черту это нравится, он пытается подобраться к нему поближе, но не тут-то было: «с ди­кой яростью» и «громовым голосом» доктор бросает в него чер­нильницу, и черт, весь мокрый от чернил, «потрясеный и возму­щенный сверх всякой меры» таким грубым обхождением, удирает от него через окно[259].

В роли поэтического и литературного мотива упоминания о чернильнице Лютера остаются стилистически и содержательно вариативными. В разных контекстах он подразумевает разное — силу веры, стойкость духа, праведный гнев, но также и морок сознания, мучительность бреда, страх сумасшествия. Вне религи­озной тематики коннотации, связываемые с достопамятным собы­тием, как правило, либо ироничны, либо окрашены морализатор­ством. Примером последнего рода может служить, в частности, стихотворение Леонида Мартынова «Чернильница Лютера» (1979), туманно призывающее к борьбе с самоуспокоенностью и ложным благонравием:

Вновь

Адский гром

Забормотал о чем-то.

И просятся проклятья на уста.

Чернильница,

Которой Лютер в черта

Швырнул, она прольется неспроста!

Чернильница,

Которой в черта Лютер

Сердито запустил в полубреду.

Чтоб не паскудил бес, не баламутил

Благочестивым людям на беду!

Очнулся Лютер,

И чернила вытер

Он с пола, со стены и со стола.

Изгнал он дьявола.

И гнев он свой насытил.

Чтоб добродетель сладко не спала![260]

Впрочем, судить о каких-либо «общетематических» предпоч­тениях в этих случаях также нельзя. История встречи Лютера с чертом и чернильное пятно как след от этой встречи обнаружива­ют разнообразие культурно-исторических подтекстов и социаль­но-психологических коннотаций, имеющих между собою лишь то общее, что они так или иначе указывают на то, что не нуждается в словах. Это чистое действие, интенциональность, выражающая себя в акте вневербального контакта с реальной или воображаемой действительностью. Значит ли это, что в предельной и наиболее адекватной репрезентации такое действие обязывает не к расска­зу о нем, а к его воспроизведению? Посетители Вартбурга могли задуматься об этом 10 ноября 2009 года (в 526-ю годовщину рефор­матора) в ходе «экспериментального чернильницебросания» (ехреrimentelle Tintenfasswurf), проведенного здесь двумя немецкими «кунстлерами» — искусствоведом Вазоном Броком и художником Морицом Гётце. В комнате Лютера, задрапированной целлофа­ном, на стене — в том месте, где, по легенде, когда-то можно было видеть знаменитое чернильное пятно, — были развешены белые листы картона, служившие мишенью для инициаторов перформанса, которые сидя кидали в эти листы с двухметрового расстоя­ния запаянные стеклянные шарики с чернилами. Полученные таким образом 150 клякс дали жизнь 150 «произведениям искусства», выставленным впоследствии на устроенной в Берлине выставке и продававшимся по 800 евро за экземпляр[261].

<< | >>
Источник: Константин Анатольевич Богданов. Из истории клякс: Филологические наблюдения. 2012

Еще по теме ЛЮТЕР, ЧЕРТ И ДРУГИЕ. ЧЕРНИЛЬНИЦА КАК АРГУМЕНТ: