<<
>>

Глава 3. Европа и славянский мир

Н. Я. Данилевский по выходе своей книги счел необходимым разъяснить, что ее основное содержание посвящено разработке проблем «не политического, а преимущественно историко-философского свойства» [I].

Очевидно, уже первые немногие газетно-журнальные отклики на книгу, сведения о ходе ее реализации показали ему, что покупатель иногда проходит мимо книги, а читатель – мимо главного содержания из-за ее явно «зауженного», политизированного заглавия. Поскольку основной замысел книги, ее сверхзадача не сразу были замечены, Н. Н. Страхов как ее издатель, начиная с издания «России и Европы» 1888 года, вынужден был повторять в предисловиях к ней: «Эта книга названа слишком скромно. Она вовсе не ограничивается Россией и Европою или даже более широкими предметами – миром Славянским и миром Германо-Романским. Она содержит в себе новый взгляд на всю историю человечества, новую теорию Всеобщей истории» [2].

Разъяснить это для Страхова было важно не только и не столько для того, чтобы расширить круг ее потенциальных покупателей, но прежде всего для того, чтобы учеными был наконец замечен огромный вклад Н. Я. Данилевского в историческую науку, в историософскую мысль.

Однако среди недобросовестных оппонентов Данилевского нашлось немало таких, которые сделали вид, что именно политологическая проблема: Россия и Европа – и является центральной в его книге. Не без умысла, как кажется, и свою рецензию на книгу В. С. Соловьев так и назвал «Россия и Европа». С фундаментально обоснованной, логически четко выстроенной теорией Данилевского легче всего было полемизировать, перенеся центр тяжести в область геополитических и политических проблем, затронутых в его книге. Если для критики конкретно-исторических, а тем более историософских аспектов книги Данилевского требовались основательные научные знания, то в области внешнеполитических, геополитических вопросов, поставленных в ней, почти каждый публицист считал себя специалистом.

А взгляды Данилевского на эти проблемы имели немало противников в численно преобладавшей официозной, проправительственной и либерально-западнической прессе. Поэтому те, кто не отказались от тактики осознанного замалчивания книги, прибегали с помощью тенденциозного выборочного цитирования к искаженному воспроизведению именно политических взглядов Данилевского. Как бы подкрепляя заголовок работы, многие оппоненты Данилевского приписывали ему «грехи», в которых он был абсолютно неповинен: его обвиняли в обосновании агрессивной, макиавеллистской политики России по отношению к Европе.

Между тем Данилевский поставил и основательно разработал прежде всего геополитическую проблему – «Европа и славянский мир», из анализа которой вытекала и постановка в книге вопроса об отношении России к Европе. То есть акцент был сделан на анализе политики Европы по отношению к славянскому миру или, еще более конкретно, – к России. И именно политика Европы по отношению к России и славянским народам из конкретных исторических фактов, приведенных в книге, вырисовывалась как агрессивная и макиавеллистская. А Данилевский лишь предлагал свой вариант «обороны» славянскому миру от постоянных агрессивных посягательств Запада, от его коварной политики по принципу «разделяй и властвуй», от его неуемного стремления воспрепятствовать единению славян и на корню умертвить зарождающийся новый славянский культурно-исторический тип. Политико-публицистическая часть книги Данилевского была посвящена анализу именно этой проблемы, но его критики или обошли ее полным молчанием, или совершенно извратили, приписав ей указанный выше абсолютно противоположный смысл. Объяснялось это очень просто: многие наблюдения Данилевского по поводу неоправданного самомнения Европы, ее насильственных действий по распространению своей культуры и религии, по поводу стойкой враждебности ее к славянскому миру, по поводу причин и проявлений этой враждебности попадали не в бровь, а в глаз, носили неопровержимый характер, и для оппонентов Данилевского не оставалось ничего другого, как или не касаться их, или извращать.

Данилевский, например, впервые обратил внимание читателей на то, что провозглашение Европы целой частью света основано на историческом недоразумении. Ибо все остальные части света отделены друг от друга морями и океанами, а Европа отделена от Азии далеко не самыми высокими горами в мире – Уральским хребтом – и небольшой рекой Урал. Данилевский ставит вполне правомерный и необходимый вопрос: «Ежели Урал обращает Европу в часть света, то почему же не считать за часть света Индию? Ведь и она с двух сторон окружена морем, а с третьей – горами (не Уралу чета); да и всяких физических отличий (от сопредельной части Азии) в Индии гораздо больше, чем в Европе». Данилевский напомнил, что названия «Европа» и «Азия» идут от древних народов, населявших район Средиземноморья, которые называли «Европой» все, что лежало к северу от этого моря, а «Азией» все, что распростерлось к Востоку. В дальнейшем, однако, проведя границу по Уралу между Европой и Азией, европейские ученые и государственные мужи стали все чаще вкладывать культурно-политический смысл в эти географические понятия. Европа стала олицетворением романо-германского культурно-исторического типа, подчеркнул Данилевский. Под понятием «европейская цивилизация» стала подразумеваться только романо-германская цивилизация как «самая передовая», самая последняя ступень человеческой цивилизации в линейном измерении исторического процесса. По мнению западноевропейских ученых, она «обречена» стать общечеловеческой, и миссия Европы состоит в распространении ее на всем земном шаре всеми доступными средствами.

В этом понятии «Европа», разъяснял Данилевский, уже не было места для народов, не входящих в романо-германский культурно-исторический тип. Это уже была не вся географическая Европа, а только Западная Европа. Появился и ее синоним «Запад», в который позже стали включать и Северо-Американские Соединенные штаты. Но славянский мир, находящийся в Восточной Европе, а тем более Россия, значительная часть которой находится в Азии, в это ограниченное рамками «европейской цивилизации» понятие высокомерно не включались.

На вопрос, принадлежит ли Россия к Европе, в свете своей критики понятия «Европа» Данилевский не без иронии отвечал: «Как угодно, пожалуй – принадлежит, пожалуй – не принадлежит, пожалуй – принадлежит отчасти, и притом насколько кому желательно. В сущности же, в рассматриваемом теперь смысле, и Европы вовсе никакой нет, а есть западный полуостров Азии...» (С. 46–47).

Но если вопрос о принадлежности России к Европе в географическом смысле представляется Данилевскому несущественным в силу спорности в этом плане самого понятия «Европа», то с точки зрения теории культурно-исторических типов он совершенно определенно относит «Европу» и Россию к разным мирам. Он напоминает, что в отличие от романо-германского мира Россия образовывалась не на развалинах Древнего мира и не питалась корнями германского духа. Она не входила в состав империи Карла Великого, из ствола которой образовалось многоветвистое европейское дерево; не являлась и частью «теократической федерации», которая возникла после распада этой империи. В течение пятнадцати веков латынь в Европе была общим языком науки, культуры, дипломатии и церковного богослужения. Россия этого не знала. Россия не знала и отделившегося от православия католичества, и последующей борьбы с ним протестантства, не знала и распространившейся в Европе философской схоластики. Словом, заключает Данилевский, Россия «не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу». Поэтому, считает он: «Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позволяют России считаться Европой» (С. 49).

Данилевский на конкретных фактах показывает, что ко всем народам, не охваченным влиянием европейской цивилизации, Европа (в самом узком политико-культурном значении) относится, как к отсталым, нуждающимся в прививке этой цивилизации, которая может осуществляться или огнем и мечом, или экономической экспансией. К славянам Европа испытывает не только презрение, как к нецивилизованным народам, но и ненависть, так как чувствует, что эти молодые народы (моложе европейских на 500–600 лет) несут в себе способность рождения новой, своей самобытной, культуры.

И удвоенную ненависть она испытывает к России, ибо в отличие от других славянских племен она обрела самостоятельность, выработала прочную государственность, превратилась во влиятельную мировую державу и таит в себе способность сплотить вокруг себя весь славянский мир.

Кроме осознанных причин для своей неприязни и даже ненависти к России и к славянам вообще, Европа, отмечает Данилевский, просто интуитивно чувствует в них «нечто ей чуждое». Причина этого явления, считает он, «лежит в неизведанных глубинах тех племенных симпатий и антипатий, которые составляют как бы исторический инстинкт народов, ведущий их (помимо, хотя и не против, их воли и сознания) к неведомой для них цели; ибо в общих, главных очертаниях история слагается не по произволу человеческому, хотя ему и предоставлено разводить по ним узоры» (С. 41–42). Разумеется, Данилевский подразумевал здесь судьбу двух различных культурно-исторических типов, ощущающих свою несовместимость.

Надо сказать, что по этому вопросу и в целом по проблеме «Европа и славянский мир» Данилевский шел, как и в своей теории, не «по целине». И здесь у него были источники, питавшие его мысль, толкавшие ее к обобщениям. В частности, по данному вопросу И. С. Аксаков еще в 1861 году в газете «День» (т. е. когда, возможно, у Данилевского еще не было и замысла книги «Россия и Европа») писал: «Пора догадаться, что благосклонности Запада мы никакою угодливостью не купим, пора понять, что ненависть, нередко инстинктивная, Запада к Славянскому православному миру происходит от иных, глубоко скрытых причин; эти причины – антагонизм двух противоположных духовных просветительных начал и зависть дряхлого мира к новому, которому принадлежит будущность» [3].

Мысли Данилевского о враждебности Европы к славянскому миру, к России не были результатом его чисто умозрительных заключений на основе только его теории культурно-исторических типов. Они основывались на неопровержимых фактах истории и текущих внешнеполитических событиях, происходивших при жизни Данилевского, на его глазах, нередко в виде не только дипломатических, но и военных акций.

Его мысли на этот счет находили наглядные подтверждения и в трудах, книгах, статьях, речах западных ученых, государственных деятелей, политиков, журналистов. При своем стабильном интересе к вопросам внешней политики и свободном владении тремя европейскими языками Данилевский был в этом плане тоже вполне осведомленным человеком.

Западные ученые под презрительно-высокомерное отношение к славянскому миру старались подвести «научную» подкладку в виде разного рода расистских измышлений. Данилевский приводит в пример учение шведского натуралиста А. А. Ретциуса, который, разделив человеческие племена на более полноценных (длинноголовых) и менее полноценных (короткоголовых), отнес славян к последней категории. Он напомнил также о работах немецкого историка Г. Вебера, в которых народы делятся на три категории – ученые, военные и кормящие племена; и славяне отнесены к третьей категории, т. е. обречены на обслуживание двух первых (С. 46). Россия фигурирует в европейской литературе, пишет Данилевский, как «гасительница света и свободы, темная мрачная сила». Он ссылается на книгу немецкого историка Карла Роттека «Всеобщая история», в которой цинично указывалось, что «всякое преуспеяние России, всякое развитие ее внутренних сил, увеличение благоденствия ее и могущества есть общественное бедствие, несчастие для всего человечества» (С. 36). С чувством горечи он отмечает, что все самобытно русское и славянское кажется Европе «достойным презрения и искоренение его составляет священнейшую обязанность и истинную задачу цивилизации», что русский в глазах европейцев «может претендовать на достоинство человека только тогда, когда потерял уже свой национальный облик». В популярных на Западе очерках путешественников по России, констатирует Данилевский, можно увидеть проявление симпатий к самоедам, корякам, якутам, татарам, «только не к русскому народу». Это отношение прослеживается, по наблюдениям Данилевского, в поведении и приезжающих в Россию матросов, и наемных управляющих в дворянских имениях, и, наконец, в европейских газетах. Его возмущает, что «наша пресса молчит в ответ на эту клевету» (С. 42, 40).

О фантастических злобных измышлениях в западноевропейской литературе по адресу славян, и особенно русских, в образованных кругах России многие были хорошо осведомлены. Но чувство протеста по этому поводу в периодической печати выразить было непросто. Руководивший Министерством иностранных дел рекордный по длительности срок, с 1814 по 1856 год, Карл Нессельроде, придерживавшийся австро-прусской ориентации, через цензурное ведомство внимательно следил за тем, чтобы в печати ничего не появлялось, что могло бы вызвать в западных странах неудовольствие и раздражение. Поддержку ему в этом оказывал сам Николай I, да и многие другие высшие сановные лица. В связи с этим А. С. Пушкин в письме к шефу жандармов А. X. Бенкендорфу высказал характерную для того времени просьбу: «Пусть позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдное и невежественное нападение иностранных газет» [4].

Иногда все-таки этот протест прорывал и цензурные препоны. А. С. Хомяков, например, посвятил этой теме статью «Мнение иностранцев о России», опубликованную в журнале «Москвитянин», № 4 за 1845 г. Наблюдая за нарастающим на Западе потоком литературы о России, Хомяков с возмущением констатировал: «И сколько во всем этом вздора, сколько невежества!.. какая бесстыдная ложь, какая наглая злоба!» [5].

Вряд ли Данилевский не знал о фактах, приведенных в монографии известного в то время слависта В. И. Ламанского «Об историческом изучении греко-славянского мира в Европе», вышедшей одновременно с книгой «Россия и Европа», в 1871 году. Речь в ней шла главным образом о том, как подавалась история славянства, история России в трудах западноевропейских историков, в каком виде в этих трудах воспроизводились национальные черты славян, их взаимоотношения с Западной Европой. Во введении к книге В. И. Ламанский высоко отзывается о труде Данилевского, с которым, очевидно, познакомился еще в журнальном его варианте. Он пишет о нем как о труде, «мало у нас понятом и тем менее оцененном». В книге Ламанского читатель мог найти огромный иллюстративный материал к тезису Данилевского о намеренно злостном искажении образа славян в западноевропейской научной литературе.

Научный авторитет В. И. Ламанского (1833–1914) был достаточно высок к этому времени. Окончив историко-филологический факультет Петербургского университета в 1854 г. со степенью кандидата, он несколько лет работал в Императорской публичной библиотеке, а затем в Министерстве иностранных дел. В 1859 году защитил магистерскую диссертацию «О славянах в Малой Азии, в Африке и в Испании». С 1862 по 1864 год совершил длительную поездку в славянские земли, а также в Италию, Грецию и Турцию с целью изучения истории культуры и быта славян по архивным материалам, по книжным и газетно-журнальным источникам на славянских и западноевропейских языках. С 1865 года стал штатным доцентом кафедры славянской филологии Петербургского университета, а с 1871 года, защитив в качестве докторской диссертации названный выше труд – «Об историческом изучении греко-славянского мира в Европе», возглавил эту кафедру.

Впоследствии В. И. Ламанский стал ведущим специалистом в России по вопросам славяноведения, создав в этой области целую научную школу. Он читал лекции по славяноведению не только в Петербургском университете, но и в Академии Генерального штаба и в Петербургской Духовной Академии, где в течение 25 лет возглавлял кафедру русского и церковнославянского языка и истории русской литературы. Одновременно с преподавательской и исследовательской вел большую научно-организационную, общественную и редакторско-публицистическую деятельность. Был председателем Этнографического отделения Русского географического общества (1865–1871, 1887–1910), с 1880 г. – председателем Историко-филологического общества при Петербургском университете, с 1887 по 1888 гг. – редактором «Известий Санкт-Петербургского славянского благотворительного общества», а с 1890 г. издавал этнографический журнал «Живая старина». Часто выступал со статьями не только по истории южных и западных славян, их культуре и быту, но и по истории русской науки и культуры, особенно много сделал по пропаганде творческого наследия М. В. Ломоносова. За свои научные заслуги В. И. Ламанский был избран членом (в том числе и почетным) ряда иностранных академий, университетов и научных организаций, а в 1900 году – действительным членом Российской Академии наук. Мнение В. И. Ламанского имело, следовательно, большой научный вес. Тем более что в своей монографии он не просто ссылался и пересказывал десятки научных трудов западноевропейских ученых, но и часто прибегал к обширному их цитированию, в том числе и на языке подлинника. Работа В. И. Ламанского усиливала научную аргументацию книги Н. Я. Данилевского, помогала понять и принять присутствующий в некоторых ее главах публицистический тон. Сама же работа Ламанского была совершенно лишена какой-либо эмоциональной, публицистической окраски, носила сугубо научный, даже фактографический характер.

Ламанский констатирует, что в подавляющем большинстве книг западных ученых и государственных деятелей наличествует явно высокомерное, презрительное отношение к славянам как к низшей, малокультурной расе. На этом основании в некоторых работах европейских ученых по всеобщей истории славяне вообще не упоминаются. А если немецкие историки и вынуждены все-таки о них писать, как о соседних народах, то только в определенном контексте, как о племенах, которые «в истории не имеют большого значения», или когда их нельзя обойти молчанием в связи с определенными разделами истории Западной Европы. Формально для упоминания славян лишь в рамках истории других, главным образом западноевропейских, стран повод был: кроме русских (под которыми в русской научной литературе всегда подразумевались не только великороссы, но и малороссы и белорусы), ни один славянский народ к этому времени не обладал своей государственностью. Все они находились под властью или Германии, или Австро-Венгрии, или Италии, или Турции. Но свою историю и культуру каждый из этих народов, естественно, имел. Однако именно этого не хотели признавать историки Запада. История южных славян рассматривалась лишь в связи с историей Византии и Турции, западных – в связи с историей Австро-Венгрии и Германии, да и то не всегда. О славянах на территории Венгрии историки часто вообще не упоминали. О полабских и поморских славянах, в период до их завоевания и истребления немцами, говорилось как о германских подданных. И вообще, о восточных славянах в учебниках по всеобщей истории нередко речь шла в разделах «Германия» или «Восточная Германия», а об их восстаниях против поработителей говорилось, как о бунтах непокорных германских подданных. О русских нередко рассказывалось лишь в разделах, посвященных истории скандинавских государств.

Широко распространенными были рассуждения западных ученых мужей, в том числе и историков, о расовой неполноценности славян, об их второсортности по сравнению с романо-германскими народами, об их низком нравственном и культурном уровне. Резюмируя господствующее в Европе, и особенно в Германии, воззрение на славян, Ламанский писал, что чаще всего в интеллектуально-психологическом отношении их приравнивают к неграм и туранцам, считают их пассивной расой, напоминающей своим характером больше женскую, чем мужскую натуру. Характер славян, особенности их быта и общественное устройство определяются в трудах западных ученых, отмечает Ламанский, «бедностью, пригнетенностью, забитостью, неразвитостью, страшною грубостью и невежеством славянского простонародья, преданного суевериям, лености, беспечности и пьянству; постоянным господством безнарядья и всевозможных злоупотреблений в славянской общественной и государственной жизни, совершенною неспособностью и неумением славян пользоваться умеренною свободою; крутыми переходами их государственного быта от дикой анархии, необузданной вольности к жестокому произволу самого наглого деспотизма, подражательностью, испорченностью и легкомыслием высших классов, их невыдержанностью характера, дряблостью воли».

Все это довольно откровенно преподносилось для обоснования необходимости германской, австро-венгерской опеки над славянскими племенами, т. е. экспансии на Восток, онемечивания славянских племен с помощью распространения среди них немецкого языка и культуры, католицизма и протестантства. Причем немецкие авторы утверждали, что это делается для блага всей Европы и самих славян.

Ламанский писал, что из трудов западных, особенно немецких, историков можно составить целую «любопытную и поучительную хрестоматию» о расовом превосходстве романо-германских народов над славянскими. Он вынужден был констатировать под напором приведенных и рассмотренных им взглядов, восторжествовавших в европейской науке: «Это воззрение прежде всего поражает своею обширною распространенностью. Оно господствует не в одной исторической литературе. Оно ежедневно высказывается в Европе в речах политических ораторов, профессоров и проповедников, в журнальных статьях и брошюрах публицистов. Целые европейские поколения воспитывались, учились, жили, действовали, умерли в этом воззрении».

Для обоснования своего господства в славянских землях, для возможного дальнейшего продвижения на Восток, нового Drang nach Osten немецкие авторы особый упор в своих исторических работах делали на якобы полной неспособности славян к самостоятельному государственному строительству и устройству. Насколько широко была распространена на Западе эта спекуляция в различных политических кругах, свидетельствует тот факт, что ее не постеснялся эксплуатировать даже один из основоположников «научного коммунизма» Ф. Энгельс в своей работе «Революция и контрреволюция в Германии», опубликованной в виде серии статей в американской газете «New York Daily Tribune» в 1851–1852 гг. Теоретик «пролетарского интернационализма» вдруг заговорил в ней языком немца-шовиниста, ненавистника славян. Исторический факт вытеснения славян от Эльбы на Восток он горделиво объясняет следствием благотворной «физической и интеллектуальной способности немецкой нации к покорению, поглощению и ассимиляции своих старинных восточных соседей». С чувством превосходства представителя романо-германского мира над славянами он далее пишет, «что эта тенденция к поглощению со стороны немцев всегда составляла и все еще составляет одно из самых могучих средств, при помощи которых цивилизация Западной Европы распространилась на Восток нашего континента, что эта тенденция перестанет действовать лишь тогда, когда процесс германизации достигнет границы крупных, сплоченных, не раздробленных на части наций, способных вести самостоятельное национальное существование, как венгры и, в известной степени (sic! – Б. Б.) поляки, и что, следовательно, естественная и неизбежная участь этих умирающих наций (sic! – Б. Б.) состоит в том, чтобы дать завершиться этому процессу разложения и поглощения более сильными соседями». Имея в виду зародившиеся в эти годы среди чехов и южных славян идеи славянского единения (выразившиеся не только в книгах и в статьях, но и в созыве Первого Славянского съезда в Праге в июне 1848 г.), Энгельс категорически отвергает возможность их реализации «в угоду нескольким хилым человеческим группам» (sic! – Б. Б.), ибо они, по его мнению, не обладают главными условиями «национального существования»: значительной численностью населения и сплошной территорией [6].

Эта неспособность к самостоятельному государственному устройству иллюстрировалась историей не только южных и западных славян, но и российского государства, у основания которого, по мнению европейских историков, без всякого сомнения, стояли варяги, а в дальнейшем, при Петре I и после него, немцы по своему образу и подобию выстраивали весь административно-бюрократический аппарат. Эта мысль проводилась в наиболее широко распространенном на Западе «Энциклопедическом словаре» Пирера, изданном в 1863 году. Из статьи в этом словаре о славянах, которую цитирует Ламанский, следовало, что славяне в своей истории обнаружили «недостаток энергии и организационной силы, замечательную политическую неспособность», что почти все государственные образования славян «вызваны иноплеменниками, преимущественно германцами», что «городовое устройство, ремесла, искусство, торговлю, мещанство – все заимствовали славяне у чужа», что даже сословия там созданы иноземцами, а свое, родное – только «мужики». Эта «неспособность» и явилась причиной того, что славянские племена подпали под зависимость от соседних государств. Автор статьи утверждал, что русским удалось создать свое государство исключительно благодаря помощи иностранцев, прежде всего германцев, что в городах России промыслы и торговля находятся в руках немецкого, греческого и итальянского населения, дворянство сплошь и рядом состоит из представителей скандинавских, германских, романских, кавказских и монгольских народов. В «Энциклопедическом словаре» отмечалось, что даже царствующий дом в России, а также большая часть «государственных людей и полководцев» – из немцев. Некоторые авторы в Германии, отмечал Ламанский, советовали немцам, находящимся на русской службе, препятствовать развитию у русских национального самосознания.

Особая неприязнь была замечена Ламанским в трудах европейских историков о России. Объяснял он это тем, что именно в ней Западная Европа видела основное препятствие для своего полного и безраздельного господства в славянском мире, угрозу рождения на Востоке новой культуры, чуждой по духу европейской. Ибо Россия – первая славянская страна, которая обрела независимую от Запада государственность – превратилась в мощную мировую державу, по выражению английского дипломата Лонгверта, – в целый «русский космос», со своей самобытной культурой, с динамично развивающейся экономикой и наукой.

Не все ученые Запада видели в этом исключительно негативный факт. Ламанский называет имена тех из них, кто с величайшим почтением относились к природным дарованиям русских «и с несомненною уверенностью в великом будущем, их ожидающем». Это немецкие ученые Я. Фальмерайер, А. Гакстгаузен, Л. Окен, А. Гумбольдт, К. Фогт, И. Блазиус. Но мнение этих людей было скорее исключением. Немецкий писатель Вольфганг Менцель, выражая точку зрения большинства, считал, что мнения этого меньшинства «должна стыдиться немецкая нация», что его высказывают, с одной стороны, «подкупленные Россией писатели», а с другой – неудачники, что славяне «ничего такого не представляют, что бы им давало право на образование новой мировой эпохи», чтоихнизшие слои «совершенно грубы, а высокие глубоко испорчены», что их Церковь «есть мумия», а «их литература есть только помои чужеродных литератур» [7].

Неприязнь к России со стороны западных историков, политиков, государственных деятелей, публицистов, по наблюдению Ламанского, объяснялась их опасением, что Россия может оказаться центром притяжения остальных славян, опорой в их освободительной борьбе. Поэтому в их книгах, статьях и публичных речах постоянно проявляется стремление оттолкнуть славян от России, разъединить их. С этой целью во Франции стала распространяться в 60-е годы версия, что славяне – благородное, талантливое арийское племя, достойное прекрасного будущего. Они свободолюбивы и умеют пользоваться свободой; они способны к наукам; они храбры и всегда спасали Европу «от азиатов и варваров». Словом, славяне теперь признавались друзьями и братьями европейцев. Но только сорок миллионов великороссов по этой версии никакого отношения к славянам не имели. Согласно ей, это было особое туранское племя «московитов», только говорящих по-славянски и лишь «по виду» исповедующих христианство. Ламанский сослался на ряд трудов французских авторов, в которых эта фантастическая концепция подробно излагалась.

Распространение этой версии преследовало сугубо практическую политическую цель – похоронить идею панславизма, которая зародилась в славянских землях, стала приобретать все больше сторонников среди славян, в том числе и в России. Эту концепцию подхватил, «обосновал» и подробно развил польский историк и публицист, профессор Польской школы в Париже Франциск Духинский (1817–1880). Она пришлась по вкусу не только западноевропейским русофобам, но и некоторым «интеллигентным» националистам среди славян, в том числе и среди некоторых украинцев и белорусов, которых Духинский и его сторонники к туранцам не относили. Ламанский привел факты, свидетельствовавшие, что во Франции и Австрии версия о «московитах» получила официальный статус: она была рекомендована к распространению в школах и вузах министерствами народного просвещения этих стран.

Ламанский подчеркнул то, что отмечал и Данилевский в своей книге: страны Западной Европы могут враждовать между собой, но «эти временные раздоры между своими» прекращаются, как только перед ними начинает маячить Россия и славянский мир. Они всегда видят более важной для себя стратегической задачей – поссорить славян, ослабить Россию, а когда она обессилит, добить ее. В доказательство Ламанский цитирует слова французского писателя Г. Мартена, который даже Петра I, как и всех «московитов», считал «чистым татарином», прямым преемником Атиллы и «разных азиатских бичей Божьих». Россия для него была совершенно чуждой и потому враждебной страной, своего рода загадкой Сфинкса, которую можно решить только совместной борьбой Франции и Германии. Для выполнения этой задачи он призывал Францию и Германию прекратить распри между собой.

То, что Н. Я. Данилевский был, несомненно, знаком с этим потоком славянофобской и русофобской литературы на Западе, кроме упомянутых выше концепций А. Ретциуса, Г. Вебера и К. Роттека, в содержании книги «Россия и Европа» имеется немало и других подтверждений. Есть в ней, например, и несколько иронических строк по адресу Ф. Духинского и его взглядов. Критически рассматривая расистскую теорию шведского натуралиста Андреса Ретциуса, он напомнил «пану Духинскому», что, согласно теории Ретциуса (широко распространенной в то время на Западе), Духинский попадает вместе с русскими и со всеми славянами в один и тот же разряд короткоголовых. Польскому публицисту было дано понять, что Запад, с удовольствием принимая его подыгрывание антирусской пропаганде, в своих фундаментальных, «научно обоснованных» взглядах на славян как на низшую расу нигде не оговаривает, что делает для поляков исключение.

Данилевский в своей полемике с этими антиславянскими и антирусскими теориями не стал действовать по принципу «сам дурак». Он противопоставил всем этим злобным измышлениям и нападкам свою теорию, которая ясно и просто объясняла глубинные причины этих нападок, проистекающие из коренного различия двух культурно-исторических типов – стареющего романо-германского и молодого славянского. В. В. Зеньковский справедливо отмечал, что прямое антизападничество у Н. Я. Данилевского было выражено «очень слабо», что на основании своей теории он просто разрушает миф о европейской культуре, «глядит на Европу как бы с другого берега». Главное в книге Данилевского, подчеркивал Зеньковский, – не вражда к Европе, не отчуждение от нее, «а мотив своеобразия русской культуры» [8]. И, соответственно, главную заслугу Н. Я. Данилевского он видел в развитии русского и славянского самосознания.

В самом деле, изложив в книге суть своей «естественной» системы исторического процесса, Н. Я. Данилевский начинает прослеживать ее проявление на характеристике двух культурно-исторических типов – романо-германского и славянского. Поскольку это, по его мнению, два разных культурно-исторических типа, то он, естественно, основное внимание сосредоточивает на их различии. И таким образом показывает, что подчас инстинктивное, неосознанное их взаимоотталкивание имеет вполне научную основу. Но, вместе с тем, многие акценты в его аргументации расставлены так, чтобы, опираясь на нее, можно было противостоять не только в науке, но и в публицистике враждебной западной фальсификации истории, быта, нравственных и духовных сторон жизни славян.

Без знания литературно-исторической и литературно-публицистической среды, в которой создавалась Н. Я. Данилевским книга «Россия и Европа», нельзя в полной мере понять, осмыслить и правильно оценить ее содержание. Между тем многие научные труды о Данилевском и его книге до сих пор пишутся в полном отрыве от исторических реалий того времени, в которых он жил и творил. У Данилевского в русской науке и культуре были и предшественники, и единомышленники, и последователи. Он не был совершенно одинокой фигурой не только в разработке своей теоретической концепции, но и во взглядах по конкретным историческим, политическим и геополитическим вопросам, которые он счел нужным осветить в своей книге.

В частности, отдельные черты, отличающие два мира – романо-германский и славянский – он мог найти в трудах историков, в путевых очерках русских путешественников, в газетно-журнальной публицистике, почерпнуть из личных впечатлений знакомых и незнакомых лиц, подолгу живших за границей, частично из их публикаций, частично – из их писем, а иногда и просто из бесед на разных частных встречах. В большинстве случаев все эти свидетельства клонились к одному и тому же выводу: Европа – это мир, чужой для русской души. Не обязательно – плохой, но обязательно чужой, живущий по своим законам мир. Эти настроения в полной мере выразил А. С. Пушкин, который в связи с попыткой Н. А. Полевого свою «Историю русского народа» построить на основе схем западноевропейских историков, в частности Ф. Гизо, подчеркнул, «что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы» [9]. У Пушкина это ощущение возникло только из исторической и художественной литературы, из общения с представителями Запада в России, ибо он никогда не выезжал за границу – был «невыездным». Но это не мешало ему создавать безупречно правдивые характеры европейцев, достоверные, реалистические портреты деятелей мировой истории. Как заметил П. А. Вяземский: «В Пушкине было верное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки» [10].

Но было немало свидетельств на ту же тему, оставленных и другими выдающимися представителями русской общественной мысли и культуры, лучшими писателями, историками, государственными деятелями России, причем самой разной политической ориентации. Для примера сошлемся на глубоко мотивированные свидетельства по этому вопросу А. И. Герцена и Ф. М. Достоевского.

Есть одна закономерность, которую познали многие русские эмигранты: чем дольше русский человек живет в Европе, тем острее он начинает ощущать свое духовно-нравственное отторжение от нее. Так, писал В. В. Розанов, произошло с Н. Н. Страховым: «...именно вникание в духовную жизнь Европы, долгое и постоянное вращение в сфере ее идей и интересов, произвело в конце концов и его собственное отчуждение от нее» [11]. Познал эту закономерность на собственном опыте и А. И. Герцен, человек совершенно иного социально-политического умонастроения. Неприятие им духовно-нравственных основ западной цивилизации отразилось в целом ряде его произведений, но особенно в таких, как «Письма из Avenue Marigny», «Письма из Франции и Италии», «С того берега», «Концы и начала», «Былое и думы». Заметим одну немаловажную деталь: эту сторону в творчестве Герцена впервые в русской дореволюционной критике раскрыл Н. Н. Страхов в своих статьях в журнале «Заря» в 1870 году, напечатанных сразу после известия о смерти Герцена. Можно высказать предположение, что Н. Н. Страхов неспроста свои статьи о Герцене опубликовал сразу вслед за публикацией книги Данилевского на страницах этого же журнала. Быть может, он хотел показать читателям, особенно критикам западнического лагеря, что единомышленником Данилевского по многим пунктам, находясь вдали от Родины, выступал и их кумир, о чем они, может быть, уже знали, но умалчивали. Заметим, кстати, что эту сторону творчества А. И. Герцена вынуждена была замалчивать и советская историография, строго следовавшая за статьей В. И. Ленина «Памяти А. И. Герцена».

Автор показал хорошую осведомленность обо всем написанном А. И. Герценом в эмиграции не только на русском, но и на немецком и французском языках, что, конечно, было далеко не ординарным фактором в условиях, когда за распространение произведений Герцена можно было подвергнуться суровой каре. Безусловно, открытое выступление в печати со статьями, по-славянофильски реабилитирующими опального Герцена, лишенного в России «всех прав состояния», было в определенном смысле актом гражданского мужества. Но здесь важно отметить другое – вряд ли и Данилевский не был столь же осведомлен об эмигрантском творчестве Герцена, ведь со Страховым он был знаком как минимум с 1868 года. Во всяком случае, многие мысли Герцена на тему «Россия и Европа» весьма созвучны содержанию книги Данилевского.

Хотя, разумеется, нельзя забывать, что в своих программных установках оба мыслителя существенно отличались друг от друга. Данилевский будущее России видел в следовании ее тем государственным формам, которые исторически сложились в ней в недрах народной жизни, то есть в сохранении самодержавия и форм земского, мирского самоуправления. Он находил в сельской общине большое преимущество славянского культурно-исторического типа перед западной цивилизацией, но категорически отвергал попытки нарядить ее в социалистические одежды, придать ей форму западного социализма. Герцен же видел в царском самодержавии «допотопную» форму правления, а русскую общину тоже высоко ценил, но не просто как самобытное русское и славянское явление, которое надо сохранить именно по этой причине и как некое преимущество перед Западом, а прежде всего как ячейку будущего русского социализма.

Итак, какое же впечатление сложилось у Герцена от Европы в первые же годы эмиграции? Он увидел Европу совсем не такой, какой представлял ее в России – как мир правового порядка, свободы и равенства, высокой духовности, просвещенности, цивилизации. Основные выводы звучат с беспощадностью приговоров. Французскому историку Жюлю Мишле он пишет 22 сентября 1851 года: «Какое уважение может внушить нам ваша римско-варварская законность, это глухое, неуклюжее здание без света и воздуха, подновленное в средние века, подбеленное вольноотпущенным мещанством?» [12]. Не только правовой порядок оказался сомнительным, но и сама западная демократия в целом оказалась при ближайшем рассмотрении блефом. «Разве мы не видали, – писал он в "Колоколе", – что французская демократия, т. е. равенство в братстве, самая близкая форма к безграничному самовластью» [13].

Но особенно удручающее впечатление произвела и постоянно производила на Герцена господствующая на Западе специфическая социально-нравственная атмосфера. В состоянии европейской духовности Герцен обнаружил худшие черты, контрастирующие с тем миром, который он покинул. Оказалось, что восторжествовавший на Западе капитализм породил всепоглощающую идеологию собственничества, накопительства, тотального мещанства. Эти черты стали основой морального кодекса жизни, единого здесь для верхов и низов. «Мещанство, – писал он, – последнее слово цивилизации, основанное на безусловном самодержавии собственности... в этой среде Альмавива равен Фигаро: снизу все тянется в мещанство, сверху все само падает в него по невозможности удержаться» [14]. Причем мещанство, по наблюдению Герцена, набирает повсеместно силу, идет к своему полному торжеству. Это «окончательная форма западной цивилизации». Заглянув в душу буржуа и в душу рабочего, он «ужаснулся», ибо увидел там только одного бога – бога накопительства. Ему стало ясно, что скоро на все проявления жизни капиталист в Европе поставит «свою торговую марку». 

Познакомившись ближе с религиозной жизнью западных стран, Герцен, будучи атеистом, тем не менее, начинает радоваться, что судьба отвела от русского народа угрозу слияния с западным церковным миром. По мнению Герцена, католицизм («папизм», иезуитизм) исповедует методы, далекие от христианских заповедей, он подавляет личность, это государство в государстве. В католицизме он видит злокачественную опухоль христианства, которая может быть излечена только ядами. В роли этих «ядов» выступил протестантизм, но «который затем только и освобождает умы с одной стороны, чтоб еще сильнее сковать их с другой» (имелась в виду проявляемая протестантами религиозная нетерпимость). А поскольку, считает Герцен, Россия не принадлежала к великому единству западной Церкви, она «не имеет надобности вмешиваться в историю Европы» [15].

Для Герцена теперь совершенно ясно, что Европа – это стареющая цивилизация, у нее нет того счастливого будущего, которое она обещает сама себе и всему человечеству. Его вывод: «Ветхий мир католико-феодальный дал все видоизменения, к которым был способен, развился во все стороны, до высшей степени изящного и отвратительного, до обличения всей истины, в нем заключенной, и всей лжи; наконец, он истощился. Он может еще долго стоять, но обновляться не может» [16].

Европа представляется Герцену в образе аристократии, выродившейся «до болезненных кретинов». Ему кажется, «измельчавшая Европа изживает свою бедную жизнь в сумерках тупоумия, в вялых чувствах, без убеждений, без изящных искусств, без мощной поэзии». Будущее Европы он прозревает с космической высоты, через призму исторического библейского времени, и видит следующую картину: «Слабые, хилые, глупые поколения протянутся как-нибудь до взрыва, до той или другой лавы, которая их покроет каменными покровами и предаст забвению летописей». Здесь все, как спустя некоторое время у Данилевского.

И еще. Он, как и Данилевский, не считает, что исторический занавес над европейской цивилизацией вот-вот опустится. «По-видимому, еще многое стоит прочно, – предостерегает он, – дела идут своим чередом, судьи судят, церкви открыты, биржи кипят деятельностью, войска маневрируют, дворцы блестят огнями – но дух жизни отлетел...». Говоря далее о том, что приближение смерти западной цивилизации многие не замечают, он объясняет это тем, что, как правило, эти «многие» «под смертью воображают какое-то уничтожение». Но смерть цивилизации выглядит, по Герцену, совсем иначе – почти как по Данилевскому: «Смерть не уничтожает составных частей, а развязывает их от прежнего единства, дает им волю существовать при иных условиях. Разумеется, целая часть света не может сгинуть с лица земли; она останется так, как Рим остался в средних веках; она разойдется, распустится в грядущей Европе и потеряет свой теперешний характер, подчиняясь новому и с тем вместе влияя на него».

Новые настроения Герцена, как и мысли Данилевского о европейской цивилизации, вполне можно охарактеризовать так же, как квалифицировал воззрения славянофилов по этому вопросу В. В. Зеньковский: не антизападничество, а внезападничество. Акцент у обоих мыслителей сделан на стремлении отделить Россию с ее культурой и духовностью от разлагающейся духовно-нравственной атмосферы Европы. Герцен, как позже и Данилевский, не просто возлагал на Россию большие надежды, он видел в ней определенно «нечто свое, особенное, что необходимо понять и изучить в истории и в настоящем положении дел» [17].

Обычный как будто для всякого русского эмигранта переход от эйфории, от восторженных чувств перед встречей с Европой к постепенному духовному неприятию ее в случае с А. И. Герценом, однако, приобретал особенный смысл. Эта метаморфоза произошла с убежденным западником. Но произошло это, по мнению того же Зеньковского, потому, что Герцен принадлежал к той когорте западников первого призыва, которые не страдали космополитизмом и любили Россию не меньше славянофилов, не теряли связи с русской действительностью. И все это роднило их со славянофилами. К таким представителям западничества Зеньковский относил в первую очередь Герцена и Белинского. Герцен сам выразил это в своем вдохновенном, выстраданном признании: «У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество: чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума» [18]. Познакомившись поближе с Европой, познав как бы изнанку ее жизни, Герцен пишет, что «он покраснел от стыда», ибо увидел, как мало она достойна его благоговения: «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину» [19].

Герцен на этом «другом берегу» испытал необыкновенный прилив любви к своему народу, к России. Для этого чувства он нашел удивительные слова: «Народ русский для нас больше, чем родина». В трудные периоды эмигрантской жизни его спасает от полного отчаяния, от «нравственной гибели» вера в Россию, ему кажется, что в отличие от «усталых» народов она полна «юношеских стремлений к жизни», что «история толкается именно в наши ворота» [20]. «За эту веру в нее, за это исцеление ею – благодарю я мою родину. Увидимся ли, нет ли – но чувство любви к ней проводит меня до могилы» [21].

Прослеживая эти эмигрантские переживания и переосмысления Герцена, В. В. Зеньковский заключает, что они «типичны вообще как встреча русской души с Западом» [22]. Этот выдающийся русский религиозный мыслитель, сам «проживший» и переживший все терзания такой «встречи», разумеется, имел право на такое обобщение. Отчетливое ощущение двух несхожих миров – западноевропейского и русского, славянского – подорвало веру Герцена в «единое человечество». «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно? Верить в Царство Небесное глупо, а верить в земные утопии – умно?» [23]. Его ответ на эти риторические вопросы был недвусмысленными и оставался неизменным. Он прямо написал об этом в «Былом и думах»: «Я утратил веру в слова и знамена, в канонизированное человечество и единую спасающую Церковь западной цивилизации» [24]. И по этому вопросу мы наблюдаем у Н. Я. Данилевского полное созвучие мыслям А. И. Герцена. Данилевский только как бы объясняет ощущения Герцена, когда пишет, что под общечеловеческим обыкновенно понималось «то, что так широко развивалось на Западе в противоположность узконациональному русскому, т. е. германо-романское, или европейское» (С. 97). Естественно, исходя из своей теории, всем содержанием своей книги он обосновывает несостоятельность претензий европейской цивилизации на глобальное распространение.

Зачатки и многих других мыслей Данилевского можно обнаружить у Герцена. Данилевский, например, не склонен был присоединяться к утверждению некоторых славянофилов, что «Запад гниет». У него другое мнение: западная цивилизация вступила в период осеннего плодоношения. А сколько продлится этот период, он, судя по всему, не желал точно предсказывать. Читатель сам должен был предполагать исходя из примерных цифр исторического времени существования культурно-исторического типа, которое у Данилевского составляет приблизительно две тысячи лет. Но что совершенно точно у Данилевского: успехи науки и техники – отнюдь не показатель прогрессирующего развития культурно-исторического типа в целом. Они указывают, что наступила именно фаза «осеннего плодоношения» данной цивилизации.

По существу, утверждая, что западный мир «может еще долго стоять, но обновляться не может», Герцен сказал о том же, только значительно раньше Данилевского. Он совершенно определенно заявлял, как и Данилевский, что развитие науки и техники в Европе не является фактором, положительно влияющим на ее духовную жизнь. Герцен предупреждал: «Все это составляет светлую четверть европейской жизни. Жизнь темных трех четвертей не видна издали, вблизи она постоянно перед глазами» [25]. Он делал, по словам Зеньковского, подобно славянофилам другой вывод: «"Замирание" духовной жизни на Западе не только не ослабляется грандиозным развитием интеллектуальной и технической культуры, но, наоборот, оно прямо пропорционально ее возрастанию» [26].

В дальнейшем констатация того, что вместе с техническим прогрессом, развитием бытовых удобств «душа убывает» (Джон Стюарт Милль), стала общим местом в русской общественной мысли. В 1899 году сын известного либерального народника А. Н. Энгельгардта – М. А. Энгельгардт – издал книгу «Прогресс как эволюция жестокости», широко известную в России в начале XX века. В ней он на множестве конкретных фактов и статистических данных убедительно показал, что от столетия к столетию, вместе с эволюцией науки, прогрессом техники, усовершенствованием законов, неизменно растут на земле масштабы и проявления жестокости, коварства и лицемерия людей. Помимо нарастающего ожесточения способов ведения все более истребительных войн между народами, автор обращает внимание на тот факт, что в период с XVI по XIX век на земле были уничтожены целые племена, чего раньше история не знала. Причем в роли своеобразных ликвидаторов выступили европейские цивилизаторы. Автор рассказывает, с какой изощренной жестокостью было истреблено англичанами полностью племя тасманийцев в период с 1803 по 1878 год. На них устраивалась охота, младенцев бросали в огонь, мужчин убивали или кастрировали, женщин насиловали, привязав «для забавы» к шее головы убитых мужей. Беременных женщин использовали в качестве живых мишеней на стрельбищах. Убивали тасманийцев иногда, чтобы обеспечить мясом собак.

Истребление европейцами краснокожих в Северной Америке сопровождалось не меньшей жестокостью. В течение XVII-XIX веков, рассказывает М. А. Энгельгардт, в Америке постоянно устанавливались таксы премий за скальпы. В Калифорнии еще в 1867 году (в то время, когда Данилевский писал свою книгу) назначалась премия в 20 долларов за скальп индейца «с ушами». Целые племена и расы, напоминает автор, были истреблены и испанскими конкистадорами в Центральной и Южной Америке. Индейцы, не принимавшие католицизм, заживо сжигались на кострах.

Автор на основе множества подобных фактов делает вывод, что в человеческом обществе наряду с эволюцией возвышенных идей и принципов, создающих иллюзию «смягчения нравов» и маниловское представление о прогрессе, имеет место эволюция низменных чувств и инстинктов: «Прогрессируя умственно, человечество регрессировало нравственно» [27]. На пороге XX века автор отмечал тенденцию к некоторому реальному смягчению нравов или, во всяком случае, надеялся, что оно произойдет. Увы, XX век наряду с небывалыми прорывами в науке и технике отмечен в истории небывалым масштабом жестокостей и зверств: двумя мировыми войнами, убившими на земле 70 миллионов человек, концлагерями, газовыми камерами, атомными бомбами, медицинскими опытами на людях, как на животных. Взгляд автора книги на «прогресс как эволюцию жестокости» так и не был опровергнут.

Но здесь хотелось бы, между прочим, отметить одну существенную деталь. В конце XIX века русская общественная мысль уже без всякой эйфории и экзальтации употребляла слова «прогресс» и «цивилизация». Она знала их подлинную цену, не считала, что содержание, стоящее за ними, имеет абсолютную ценность. Многие уже видели ту неутешительную нравственную изнанку «прогресса» и «цивилизации», которую М. А. Энгельгардт гротескно нарисовал в своей книге: «Сотня скорпионов глотает друг друга, жиреет, растет, наконец, остается один, заглотивший всех остальных, чудовищный, осовевший, отяжелевший; откуда ни возьмись врывается новая орава, разрывает его на клочки, затем обращается друг против друга; вот история всех народов и государств, созидавших и двигавших вперед цивилизацию» [28].

Понимание неоднозначности терминов «прогресс» и «цивилизация» останавливало даже газетчиков того времени от их употребления для выражения похвал в превосходной степени, для наименования, например, «цивилизованными» стран Европы, до которых «нецивилизованной» России далеко.

Как и Данилевский, Герцен был поражен несправедливым, а нередко и враждебным отношением многих европейцев к России, их «умением» «видеть деспотизм только под 59 градусом северной широты» (т. е. в Петербурге. – Б. Б.) и не замечать его, когда он является «в виде президента республики, временного правительства или национального собрания» [29]. Двойной стандарт в оценке одних и тех же явлений действительности, который постоянно исповедовали европейцы, особенно часто проявлялся в их отношении к России. «Откуда и почему две разные мерки?» – задавался Герцен вопросом, на который впоследствии подробный ответ дал Данилевский своей теорией культурно-исторических типов. Герцену не раз приходилось выступать с опровержением злостных измышлений европейских ученых и политиков о России. Особое место в этом ряду занимает его открытое письмо известному французскому историку Жюлю Мишле (1798–1874) – «Русский народ и социализм». Популярность Мишле среди либеральных и радикально-демократических кругов во Франции в эти годы была чрезвычайно велика. Он был известен не только как выдающийся историк, автор «Очерков новой истории» (1828), «Введения во всемирную историю» (1831), многотомной «Истории Франции» и «Истории французской революции», но и как разоблачитель католической Церкви, убежденный республиканец, борец против режима Наполеона III.

Выступление Мишле с нападками на Россию и русский народ в 1851 году в серии журнальных статей, которые затем были изданы в отдельном томе его сочинений, имело большой резонанс. Поэтому, при всем уважении к Мишле, Герцен не мог промолчать. Его потрясло, что человек, вооруженный огромным и заслуженным авторитетом, утверждает, что «Россия не существует, что русские не люди, что они лишены нравственного смысла». Герцен готов был согласиться с презрительными эскападами Мишле, если бы они относились к «византийско-немецкому» правительству России, но, увы, все его высокомерное словоизвержение относилось именно к самому русскому народу. Мишле, например, писал о русских: «У них недостает существенного признака человечности – нравственного чутья, чувства добра и зла. Истина и правда – не имеют для них смысла; заговорите о них – они молчат, улыбаются и не знают, что значат эти слова». Герцен, знавший русский народ не понаслышке, потрясенный этим чудовищным искажением его лика, с недоумением спрашивает Мишле: «Кто же те русские, с которыми вы говорили? Какие понятия о правде и истине оказались для них недоступными?» Для Герцена, который отмечал в русском народе как раз нечто противоположное – обостренное его отношение к правде и истине, совершенно ясно: речь у Мишле идет о другом понимании «правды» и «истины». Он не без сарказма объясняет это французскому историку: «Истина и правда старой Европы в глазах Европы рождающейся (т. е. России и всего славянского мира. – Б. Б.) – неправда и ложь».

Герцен считает наветом и другое заключение Мишле: «Русский лжет и крадет; постоянно крадет, постоянно лжет, и это совершенно невинно; это в его природе». Герцен утверждает, что русские крестьяне исключительно честны между собой, их материальные и денежные сделки не требуют юридического оформления – для этого достаточно слова. Герцен мог бы добавить, что по криминальной статистике XIX века русская деревня почти не знала такого преступления, как кража, крестьянская изба в отсутствие хозяев никогда не закрывалась замками. Что касается обмана, говорит Герцен, то русский крестьянин перед беспощадным произволом помещиков и чиновников для того, чтобы выжить, вынужден иногда к нему прибегать.

Мишле обвинил русский народ в том, что он ничего не читает, а техевропейцев, которые начали поговаривать о достоинствах русской прозы и поэзии, призвал перестать «обманывать бледным призраком будто бы русской литературы». Герцен отмечает высокую поэтичность русских, которая проявляется в их народных песнях, называет имена гениев русской поэзии – Пушкина и Лермонтова. Он указывает на высокую образованность русского дворянства и среднего сословия, намекая, что и во Франции Вольтера и Данте читают не поселяне. И прибавляет многозначительно, что русское дворянство своим количеством равняется числу всех избирателей Франции по закону от 31 мая 1850 года. А на злобную, бранную реплику Мишле: «Россия – ложь, Россия – холера» – трудно было и отвечать, соблюдая общепринятый тон литературной полемики. Имея в виду, что все эти и подобные им в европейской печати клеветнические выпады почти полностью замалчивались русской официозной и либерально-западнической прессой, Герцен горестно восклицает: «Бедный русский народ! Некому возвысить голос в его защиту!» [30]

И. С. Аксаков был единственным, кто иногда давал в своих изданиях отпор наиболее злобным выпадам идеологов европейской цивилизации против России и русского народа. Именно он, имея в виду проявления патологической русофобии в западной научной и публицистической литературе, разъясняет, что Россия виновата перед Европой только тем, что существует, что источник ненависти Европы к России кроется в «историческом инстинкте непримиримой вражды двух противоположных начал» – «латинского и православного», что Россия для Европы плебей, при общении с которым не следует соблюдать никаких нравственных норм, и поэтому вполне допустим двойной стандарт [31]. Но это «своеволие» Аксакова перед «немецко-византийским» правительством дорого ему стоило. В 1853 году за редактирование «Московского сборника» он был лишен права издавать газету или журнал и отдан под полицейский надзор. Когда он все-таки получил разрешение на издание еженедельника «Парус», то уже после второго номера газета была закрыта. В 1862 году он был отстранен от редактирования издаваемой им с 1861 года газеты «День». Издаваемая им в 1867–1868 гг. газета «Москва» получила 10 предостережений и 3 раза была приостановлена в общей сложности на 13 из 22 месяцев ее формального существования и в конце концов закрыта. Попытка возобновить издание газеты под новым названием – «Москвич» (декабрь 1867 – февраль 1868) не увенчалась успехом: редакция откровенно заявила, что «Москвич» – продолжение запрещенной «Москвы», и поэтому правительство прекратило ее новое издание. В 1878 году И. С. Аксаков был выслан из Москвы за резкую критику в речи на заседании Московского славянского благотворительного общества внешней политики правительства в связи с унизительными для России решениями Берлинского конгресса. Постоянными трудностями сопровождалось и издание им газеты «Русь» (1880–1886). В 1881 году цензура запретила сборник его передовых статей из газеты «Русь». В 1885 году газета получила предостережение, на которое Аксаков ответил резкой отповедью на страницах своей газеты [32]. Фактически до конца своих дней И. С. Аксаков был опальным человеком (умер в январе 1886 г.).

Раздражение царского правительства вызывала главным образом борьба Аксакова за более независимый от Запада курс внешней политики России. Его заверения, что, «противополагая Россию Западу», он и его издания «находятся по отношению к нему в положении не наступательном, агрессивном, а лишь оборонительном», впечатления на правительство не производили.

По проблеме «Европа и славянский мир» в унисон многим мыслям Н. Я. Данилевского звучат и наблюдения Ф. М. Достоевского. Иногда пишут о том, что в общественно-политических воззрениях Достоевского чувствуется сильное влияние идей «России и Европы». Да, по указанной выше проблеме это влияние, несомненно, ощущается, особенно в «Дневнике писателя» за 1876, 1877 и 1881 годы. Хотя и тут Достоевский не во всем следовал за Данилевским, о чем будет сказано дальше. Но главное было в том, что, как уже указывалось, Достоевский сразу почувствовал родство своих мыслей мыслям Данилевского, – даже еще не прочитав «России и Европы», а познакомившись с ее идеями из письма к нему Н. Н. Страхова в конце 1868 года [33]. Частично эти мысли были уже высказаны Достоевским на страницах его почвеннических журналов «Время» и «Эпоха», особенно после его первой заграничной поездки в 1862–1863 гг., когда он посетил Германию, Францию, Англию, Австрию и Италию и написал об этой поездке «Зимние заметки о летних впечатлениях».

При знакомстве с публицистикой Достоевского этого периода невольно возникает убеждение, что тут можно говорить и о влиянии Достоевского на Данилевского. Трудно допустить, что Данилевский мог не следить за творчеством своего бывшего товарища по кружку петрашевцев, недавно вернувшегося из ссылки уже известного всей России писателя. Смертный приговор, варварская инсценировка смертной казни, каторга и ссылка – все круги ада, через которые прошел Достоевский, могли быть и его уделом.

Что же мог он прочитать у Достоевского в эти годы? Отчастито, что мы найдем затем в книге Данилевского в более объемном, научно-обоснованном виде. Уже в объявлении о подписке на журнал «Время» Достоевский написал в конце 1860 года: «Мы знаем теперь, что мы и не можем быть европейцами, что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих национальных начал, нам чуждых и противоположных, – точно так, как мы не могли бы носить чужое платье, сшитое не по нашей мерке. Мы убедились наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача – создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал» [34].

Мысли о некоторых коренных, типологических отличиях России и славянского мира от Европы, русских, всех славян от европейцев были высказаны Достоевским также до появления книги Данилевского, но затем совершенно совпали с ее концепцией. Достоевский, например, неоднократно повторял тезис: Европа – стара, мы – молоды. Уже эта возрастная разница прокладывает межу между двумя мирами. Между тем Европа этого не понимает или не принимает во внимание и судит Россию и весь славянский мир меркой своей стареющей цивилизации. Для Европы это безнадежно отсталый, а не молодой, стартующий в человечестве мир. Сознание молодости России, напротив, вооружает Достоевского глубокой верой в нее: «Она знает, что она еще только начинается, но ведь начало-то и главное: всякое дело зависит от первого шага, от начала; она знает, что она уже кончила с вашей европейской цивилизацией и теперь начинает новую, неизмеримо широкую жизнь». И еще: «Мы, русские, – народ молодой, мы только начинаем жить, хотя и прожили уже тысячу лет; но большому кораблю большое плавание» [35]. Характерно, что и Достоевский, как и Данилевский, оперирует при этом масштабами «исторического времени».

Ощущение европейского мира как типологически совершенно иного по своей духовной атмосфере достаточно ярко отразилось в его сатирических зарисовках «Зимние заметки о летних впечатлениях». Его поразил дух стяжательства, накопительства, которыми пронизана жизнь не только европейского буржуа, но и рабочего. На фоне какого-то изначального гипертрофированного эгоцентризма в бытовой и социальной жизни Запада ему показались особенно фальшивыми модные здесь политические лозунги французской республики – свобода, равенство и братство. Он не без иронии поясняет: «Какая свобода? Одинаковая свобода всем делать все что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно. Что же из этого следует? А следует то, что кроме свободы есть еще равенство, и именно равенство перед законом. Про это равенство перед законом можно только сказать, что в том виде, в каком оно теперь прилагается, каждый француз может и должен принять его за личную для себя обиду. Что же остается из формулы? Братство. Ну эта статья самая курьезная и, надо признаться, до сих пор составляет главный камень преткновения на Западе» [36].

Отметив, что такое качество, как братство, дается только природой, Достоевский находит, что «в природе французской, да и вообще западной, его в наличности не оказалось». Здесь он увидел «начало особняка, усиленного самосохранения, самопромышления, самоопределения в своем собственном Я». Это «Я» здесь, по наблюдению Достоевского, противопоставляется «всем остальным людям» как самоправное отдельное начало, совершенно равное и равноценное «всему тому, что есть кроме него» [37].

Достоевский вполне мог считать, что хорошо знает русский (т. е. и великорусский, и украинский, и белорусский) народ. Суровая судьба предоставила ему возможность наблюдать все его социальные срезы – от аристократии до крестьян, солдат и каторжан. При его гениальной способности проникать во внутренний духовный мир людей он за его многократные длительные поездки за границу уже в зрелом возрасте (после сорока лет) вполне мог составить себе довольно точный психологический портрет европейца. Поэтому его неоднократные сопоставления характера русского человека и европейца представляют собой определенный научный интерес в плане типологии двух цивилизаций – европейской и славянской – по Данилевскому. Он видит в этих характерах большое и существенное различие. «Характер русского народа до того не похож на характеры всех современных европейских народов, что европейцы до сих пор не понимают его и понимают в нем все обратно», – подчеркивает Достоевский [38].

В противоположность замкнутости европейцев в самих себе, их «гордой надежде на себя одного», их взаимному соперничеству Достоевский отмечает в русском характере способность к «всепримиримости, всечеловечности». Русский человек «со всеми уживается и во все вживается», «сочувствует всему человеческому вне различия национальности, крови и почвы». В отличие от национального чванства, «самовозвышения» европейцев  Достоевский видит в русском человеке полную способность «самой здравой над собой критики, самого трезвого на себя взгляда». Способность «самоосуждения» Достоевский считает достоинством русского народа. В русском человеке он не видит религиозного фанатизма и нетерпимости, бытующих в Европе. Он отмечает также в Европе больше сословной разделенности, чем в России. «Всякий русский прежде всего русский, а потом уже принадлежит к какому-нибудь сословию. Не так у вас, и мы о вас сожалеем. У вас бывает даже совершенно обратно. Из сословного интереса у вас предавалась иногда в жертву вся нация...», – напоминает он. Понимая, что не всякий русский человек отмечен этими особенностями и достоинствами, что ему могут привести противоположные примеры, Достоевский подчеркивает, что имеет в виду среднестатистический русский характер: «Разумеется, мы говорили про русского человека вообще, собирательно, в смысле нации» [39].

Достоевский глубоко убежден, что Россия, русский народ должены стремиться не к европейским стандартам поведения, а к сохранению своей самобытности. Но если речь заходит о ценностях европейского «просвещения», то тут ответ Достоевского неоднозначен. Он считает, что необходимость заимствований у Запада достижений науки, разного рода «полезных знаний» и «ремесел» не подлежит никакому сомнению. Он считает, что в этом отношении мы многим обязаны Европе, «за что хвала Европе и благодарность наша ей вечная» [40]. В признании прошлых услуг Европы в прогрессе русского просвещения он шел значительно дальше славянофилов. Имея в виду благотворное влияний романов Жорж Санд на русскую литературу и жизнь, он даже заявил: «У нас, русских, две родины: наша Русь и Европа, даже и в том случае, если мы называемся славянофилами (пусть они на меня за это не сердятся)» [41].

Но он категорически против того мнения, что Россия нуждается в духовном просвещении из западных источников. В этом плане «наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение Его», считает Достоевский. «Главная же школа христианства, которую прошел он, это века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми, попранный всеми, работающий на всех и на вся, оставался лишь с одним Христом-утешителем, Которого и принял тогда в свою душу навеки и Который за то спас от отчаяния его душу!» [42] Перенесенные страдания повышают отзывчивость человека на чужую беду, его способность к состраданию, которое всегда – показатель высокой духовности. В силу всех этих соображений народ русский, считает Достоевский, не нуждается в заемной духовности вообще, а тем более в такой сомнительной, как западная.

Несовместимость двух духовных миров – западного и русского – Достоевский с особой остротой почувствовал во время своего длительного пребывания в Европе, которое продолжалось с 17 апреля 1867 г. по 6 июля 1871 г., то есть более четырех лет. К исходу этого затянувшегося пребывания вне России (Германия, Швейцария, Италия, Австро-Венгрия) он буквально задыхался в чужой для него среде и довольно выразительно сформулировал свое состояние в письме к А. Н. Майкову от 30 декабря 1870 года: «...если бы Вы знали, какое кровное отвращение, до ненависти, возбудила во мне к себе Европа в эти четыре года. Господи, какие у нас предрассудки насчет Европы!» [43]

Достоевский был, понятно, далек от идеализации и России, и русского народа. Но все их изъяны, которые он с душевной болью отмечал, должны были устраняться, по его убеждению, не за счет ориентации на европейские образцы. Безмерная его любовь к России, к русскому народу, все увиденное им собственными глазами в Европе – все это приводило его к непоколебимому заключению: тотальное, некритическое подражание Европе во всем, особенно в духовной сфере, – гибельный для России путь.

Лозунг «свобода, равенство и братство» в представлении Достоевского должен в России воплотиться совершенно по-иному. Осуществленный по-европейски лозунг «свободы», по его мнению, «полагает свободу в денежном обеспечении и в законах, гарантирующих денежное обеспечение». Но обладание большими деньгами приводит к «разнузданности желаний», а это порождает новое рабство – «рабство от денег». Поэтому он предлагает «насаждать» в России убеждение, что «настоящая свобода лишь в одолении себя и воли своей так, чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином». Самую высшую степень свободы Достоевский видит не в том, чтобы копить деньги, а в том, чтобы «разделить всем, что имеешь, и пойти всем служить». Лозунг «равенство» на Западе – это тоже фикция, еще раз разъясняет Достоевский. Вместо равенства торжествует «ревнивое наблюдение друг за другом, чванство и зависть». Настоящее равенство, по мнению Достоевского, диктует человеку примерно такие мысли: «Какое мне дело, что ты талантливее меня, умнее меня, красивее меня? Напротив, я этому радуюсь, потому что люблю тебя. Но хоть я и ничтожнее тебя, но как человека я уважаю себя, и ты знаешь это и сам уважаешь меня, а твоим уважением я счастлив...» и т.д. Вот при таком понимании свободы и равенства, полагает Достоевский, люди «станут и братьями, и не из одной только экономической пользы, а от полноты радостной жизни, от полноты любви» [44].

Разумеется, Достоевский не считал, что русский человек готов жить по евангельским заповедям, иначе он не говорил бы о необходимости «насаждать» эту мораль, но он был убежден, что Россия, несомненно, готова к этому больше, чем Западный мир. Конечно, некоторые черты характера русского народа явно не нравились ему: «Это, прежде всего, забвение всякой мерки во всем (и, заметьте, всегда почти временное и преходящее, являющееся как бы каким-то наваждением). Это потребность хватать через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и – в частных случаях, но весьма нередких – броситься в нее, как ошалелому, вниз головой» [45]. Но все же постоянно наблюдаемые и отражаемые им такие черты народа, как его преданность православной вере, честность, простодушие, искренность, широкий ум, отсутствие «наивного глупого довольства собой», давали ему надежду на особенное будущее России. Его не смущало, что некоторые положительные черты русского характера имели оборотную сторону, отнюдь не положительную. Он придавал большое значение именно положительной стороне. «Русские люди, – писал он, – долго и серьезно ненавидеть не умеют, и не только людей, но даже пороки, мрак невежества, деспотизм, обскурантизм, ну и все эти прочие ретроградные вещи. У нас сейчас готовы помириться, даже при первом случае, ведь не правда ли? В самом деле, подумайте: за что нам ненавидеть друг друга? За дурные поступки? Но ведь это тема прескользкая, прещекотливая и пренесправедливая – одним словом, обоюдоострая; по крайней мере, в настоящее время за нее лучше не приниматься. Остается ненависть из-за убеждений; но тут-то уж я в высшей степени не верю в серьезность наших ненавистей» [46].

Свою «огромную надежду» на будущее обновление России Достоевский во многом связывал с русской женщиной как более стойкой и надежной хранительницей русской духовности. В мае 1876 г. в «Дневнике писателя» он отмечает, что она гораздо меньше мужчины поддалась распространившемуся в последние десятилетия «разврату стяжания, цинизма, материализма», что гораздо более мужчины «верна чистому поклонению идее, служению идее». Выдающуюся роль в воспитании подрастающего поколения женщина начинала играть не только в семье, но и на ниве просвещения. Прорыв к равным правам с мужчиной в получении высшего образования происходил через преодоление не только формальных трудностей, но и предрассудков. И Достоевский с удовольствием отмечает: «В жажде высшего образования она проявила серьезность, терпение и представила пример величайшего мужества». В открывшейся перед русской женщиной перспективе высшего образования Достоевский увидел для России «огромный и своеобразный шаг перед всей Европой» [47]. С благоговением отмечает Достоевский, как «светло» и «свято» проявила себя русская женщина во время русско-турецкой войны. В связи с этим он взывает к обществу и властям: «Ей ли, этой ли женщине, столь явно проявившей доблесть свою, продолжать отказывать в полном равенстве прав с мужчиной по образованию, по занятиям, по должностям, тогда как на нее-то мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего общества!» [48]

* * *

Итак, мы видим, насколько неосновательными, скорее даже недобросовестными, были обвинения в адрес Данилевского, будто он своей книгой ставил цель воспитать ненависть к Европе, которая якобы своим влиянием всегда оказывала исключительно положительное и даже спасительное воздействие на судьбу России. Во-первых, своей книгой Данилевский убедительно показал, что «инициатива» в проявлении чувства ненависти принадлежит Европе, и эта изначальная и стабильная ненависть направлена на Россию и славянский мир. Это наблюдение не принадлежало только Данилевскому. Наиболее наблюдательные русские люди, читавшие литературу на европейских языках, бывавшие подолгу за границей, не могли не отмечать если не ненависть, то неприязнь и высокомерное отношение европейцев, представителей романо-германского мира, ко всему русскому и вообще славянскому. Написать об этом в русской печати, да еще и осудить это явление было дано не каждому. Чтобы «раскрыть русские глаза на действительное отношение европейского общественного мнения к России», нужна была определенная степень смелости, ибо, как отмечал Данилевский, «всякое оскорбительное слово о России было тщательно не допускаемо до нашего слуха...» (С. 252).

Во-вторых, Данилевский указал и на ощущение чужеродности западноевропейского мира, возникающего у всякого постоянно или длительно соприкасающегося с этим миром славянина, и в том числе русского. Это наблюдение также подтверждали многие выдающиеся русские мыслители и писатели.

В-третьих, Данилевский раскрыл подлинную глубинную причину этого взаимного отталкивания, доказав, что романо-германцы и славяне относятся к двум разным культурно-историческим типам. Он указал и на конкретные историко-культурные, религиозные, национально-этнические, бытовые различия этих двух культурно-исторических типов, в том числе и на их существенную разницу в возрасте. Эти черты различий, хотя и не в такой системной полноте, как у Данилевского, отмечались также многими другими русскими мыслителями. Во всех этих наблюдениях Данилевский увидел убедительное подтверждение своего учения о культурно-исторических типах.

Вместе с тем, на основании этого вывода со всей очевидностью выявлялась опасность бездумного перенесения на русскую почву всех «образцов» европейской действительности. Данилевский увидел в этом явлении опасную социальную болезнь, которую он назвал «европейничанием». Он посвятил анализу этой болезни целую главу в своей книге «Россия и Европа», касался ее и в своих публицистических статьях.

И опять же, здесь он шел в какой-то степени уже проторенной дорогой. В литературе, в русской общественной мысли еще со второй половины XVIII века стала зарождаться традиция критики, сатирического осмеяния слепого подражательства Европе. Это веяние нашло отражение в творчестве Фонвизина и Сумарокова, в сатирической журналистике при Екатерине II. Именно еще тогда началась борьба «передовых литературных сил за национальные пути развития русской культуры против распространенного в аристократических кругах преклонения перед Западом» [49]. Однако в последующие царствования, особенно при Павле I и Николае I, борьба эта не особенно поощрялась верхами, и указанная болезнь продолжала развиваться, поражая не только аристократические и, соответственно, правительственные круги, но и прозападнически настроенную интеллигенцию. Это вызывало возмущение у лучших представителей русского общества. Но не всегда была возможность высказаться по этому поводу публично. Препятствовало выражениям протеста внешнеполитическое ведомство. В письме к П. А. Вяземскому 27 мая 1826 года А. С. Пушкин с горечью заметил: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда» [50].

Заслугой Н. Я. Данилевского было то, что он не просто публично выступил с осуждением этого явления, но провел своего рода полномасштабный научный анализ его. Назвав «европейничание» серьезной болезнью ввиду его разрушительного воздействия на организм России, он изложил свою версию истории болезни. По его мнению, болезнь пустила корни при Петре I, который одновременно и любил Россию, и ненавидел ее. Петр «любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца; ненавидел же самые начала русской жизни – самую жизнь эту как с ее недостатками, так и с ее достоинствами» (С. 224). Поэтому Данилевский предлагает строго различать в деятельности Петра две стороны: созидательную и разрушительную. Первая – это «все его военные, флотские, административные, промышленные насаждения». Она, по мнению Данилевского, «заслуживает вечной признательной, благоговейной памяти и благословения потомства», благодаря ей «заслужил он себе имя Великого – имя основателя русского государственного величия». Вторая сторона – это «те изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, которые он старался произвести в русском народе». К числу этих ненужных насильственных изменений в быте, нравах и обычаях народа он относит те, которые вынуждали русских людей брить бороды, надевать немецкие кафтаны. Их загоняли в ассамблеи, заставляли «курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутства должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет». Просвещение, считает Данилевский, надо было насаждать не извне, а изнутри, оно развивалось бы медленнее, но вернее и плодотворнее. Этой своей деятельностью, по мнению Данилевского, Петр «не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что доселе еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно затруднил свое собственное дело: возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно,моглабы быть употреблена с большею пользою» (С. 224, 225). Для Данилевского нет никакого сомнения, что болезнь европейничания, заразившая Россию полтора столетия назад, прогрессирует и угрожает ее погубить. Для него не вполне ясен только характер болезни: является ли она доброкачественной или злокачественной. Хорошо, если она будет протекать как доброкачественная, явится своеобразной прививкой, которая не оставит вредных последствий, а лишь благодетельно подействует на организм. От течения болезни, полагает Данилевский, зависит судьба не только России, но и всего славянства.

Формы болезни европейничания Данилевский распределил по тремгруппам.

Первая – это «искажение народного быта и замена форм его формами чуждыми, иностранными». Данилевский предостерегает против недооценки опасности этой формы болезни. Задевающая, казалось бы, сначала чисто внешние, поверхностные проявления жизни – образ жизни, одежду, «устройство домов», «домашнюю утварь», болезнь эта начинает затем проникать все глубже и глубже, считает Данилевский. Подражание на уровне бытовом начинает оказывать пагубное влияние на искусство.

В частности, Данилевский замечает следы этого влияния на скульптуре. Ему кажется смешным, когда фигуры знаменитых русских людей скульптор наряжает в замысловатые европейские одежды. Нелепо выглядит, например, фигура адмирала Лазарева в Севастополе, наряженная в мундирный фрак с фалдочками, в панталоны в обтяжку. Простое русское народное одеяние представляется ему более величественным и изящным. И поэтому скульптурные изображения Минина на Красной площади, Сусанина в Костроме кажутся ему более удачными. Следы этого влияния он усматривает и в живописи, в том числе церковной, отмечая «фанфаронский характер» портретов святых – Георгия Победоносца, Александра Невского, Михаила Архангела и призывая вернуться к технике русской иконописи. Те же процессы он отмечает и в музыке, и в архитектуре, и в отношении к народным видам промышленности.

В конце концов, в результате изменения форм быта, полагает Данилевский, русский народ раскололся на два слоя даже по наружному виду: «Низший слой остался русским, высший сделался европейским – европейским до неотличимости» (С. 232). Это порождает настороженное отношение народа к «господам», «чужеземная наружность наших объевропеившихся классов вводит народ в соблазн, побуждая его считать их способными к переходу во враждебный России лагерь». Народ инстинктивно чувствует ненависть Европы к России «и потому всякое из ряда обыкновенного выходящее бедствие, постигающее его, склонен приписывать этой враждебности, хотя, конечно, и преувеличивает ее проявление» (С. 233). В пример Данилевский приводит мнение поморов, что умирали они не от холеры, а от отравлений, которые были делом рук «немцев», под которыми разумелись, как всегда, иностранцы вообще. Царь об этом не знал, считали поморы, а господ чиновников «немцы» подкупали.

Таким образом, искажение форм быта народа, перестройка их на иностранный манер оказываются по своим последствиям, считает Данилевский, делом далеко не безобидным.

Второй формой европейничания, по Данилевскому, является стремление переносить на русскую почву образцы «чужеземных учреждений» по принципу, «что все хорошее на Западе непременно также будет хорошо и у нас» (С. 235). Данилевский против экспериментов по пересадке в Россию учреждений иностранного образца, напоминающих немецкие бюрократические порядки. Он за те изменения в государственной и общественной жизни, которые вытекают из внутренних народных потребностей. Такого типа изменением он считает крестьянскую реформу 1861 года, которая была произведена не «по западному или остзейскому образцу, а по самобытному плану, упрочившему народное благо...» (С. 235). Не вполне иностранный образец видит он и в судебной реформе. «Гласность и изустность были и у нас исконными формами суда. Независимость от администрации есть необходимое следствие усложнения гражданской жизни. Следы ее видны в старом русском суде губными старостами», – поясняет он (там же).

Данилевский также ничего не видит противоречащего исконно русским началам в освобождении печатного слова от цензурных уз и введении судебной ответственности за нарушение правил о печати. Главную функцию периодической печати он видит в отражении ею общественного мнения. Но ему кажется, что введенная «Временными правилами о цензуре и печати» в 1865 году система административных предостережений – «продукт, родившийся при другой обстановке, при других жизненных условиях, к нам из чужи занесенный» (С. 243). Он ратует за наказания только по суду органов прессы, нарушивших законы. И, надо сказать, в этом его позиция вполне совпадала с требованиями многих представителей либеральной и демократической печати. Не случайно жесткий в своем консерватизме К. Н. Леонтьев, горячо защищая теорию Данилевского, в то же время дистанцировался от него, так как, по его мнению, Данилевский «поддался эмансипаторским либеральным веяниям 60-х годов» и вообще совершил очень много «либерально-европейских ошибок» [51].

Третьей формой европейничания, и притом самой вредной, Данилевский считает освещение и истолкование в печати событий внутренней и внешнеполитической жизни России с иностранной, европейской точки зрения, взгляд на них «сквозь европейские очки» (С. 243). При этом, подражая западной многопартийности, одни русские европейцы изображают из себя аристократов, другие – демократов, третьи – конституционалистов, четвертые – нигилистов. Но во всех случаях, говорит Данилевский, получается карикатура. Русские аристократы, сплотившиеся в газете «Весть», ничего общего не имеют с французскими маркизами и английскими лордами. Они солидаризировались с польской шляхтой и остзейскими баронами в борьбе с русским народом и, в конечном итоге, в борьбе с национальными интересами России. Русский нигилизм есть производное от германского материализма и атеизма в лице К. Фохта, Я. Молешотта, Л. Фейербаха, Б. Бауэра. А потому «если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его карикатурность» (С. 247).

Но самой «зловредной» формой европейничания в этом третьем его разряде Данилевский считает унизительное заискивание перед общественным мнением Европы. Его размышления на эту тему исполнены сарказма. Он пишет: «Мы уподобляемся тем франтам, которые, любя посещать общество, не имеют уверенности в светскости своих манер. Постоянно находясь под гнетом заботы, чтобы их позы, жесты, движения, походка, костюм, взгляды, разговоры отличались бонтонностью и комильфотностью, – они, даже будучи ловки и неглупы от природы, ничего не могут сделать, кроме неловкостей, ничего сказать, кроме глупостей. Не то же ли самое и с нашими общественными деятелями, беспрестанно оглядывающимися и прислушивающимися к тому, что скажет Европа, – признает ли действия их достойными просвещенного европеизма?» (С. 248). Эти деятели при каждом своем слове и поступке озираются со страхом на Европу и думают: а что скажет европейская «княгиня Марья Алексеевна?». «Вместо одобрения народной совестью, – с горечью констатирует Данилевский, – признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал» (С. 248).

Многие русские мыслители неоднократно замечали, что те русские интеллигенты, которые старались заслужить комплименты на Западе хулой на свою страну, холуйским поношением русского народа, как правило, вызывали к себе там снисходительно-презрительное отношение. «И чем больше мы им в угоду презирали нашу национальность, – писал в 1877 году в "Дневнике писателя" Достоевский, – тем более они презирали нас самих» [52]. Эти увещевания русского гения, однако, мало воздействовали на находившуюся в угаре европейничания интеллигенцию. «Общечеловеческие ценности», европейская цивилизация как их образец – все это для нее было важнее «национального эгоизма», которым клеймились малейшие проявления патриотического чувства. Ряды интеллигентов, лакействующих перед западным «общественным мнением», продолжали пополняться, хотя, как отмечал И. С. Аксаков 15 марта 1884 года в передовой статье газеты «Русь»: «Запад и не перестает смотреть на таких русских прихвостней свысока, как на parvenus, как на мещан во дворянстве, или как древний грек на варвара...» [53].

Несмотря на неприязнь Запада к России, устойчивый интерес и высокую оценку там получала как раз самостоятельная, самобытная русская общественная мысль, а не ее либеральные и леворадикальные газетно-журнальные очернители. Об этом свидетельствует и судьба книги Данилевского «Россия и Европа». Спустя почти сто лет после ее появления американский ученый Д. Таден в своей монографии «Консервативный национализм в России в XIX веке» (Сиэтл, 1964) назвал Н. Я. Данилевского «первооткрывателем в исследовании проблем социального и культурного развития» и отнес его к числу тех русских мыслителей (А. А. Григорьев, Ю. Ф. Самарин, Н. Н. Страхов, К. Н. Леонтьев), которые говорили о России больше и внесли больший вклад в интеллектуальную жизнь России, чем их леворадикальные оппоненты [54].

Критика Данилевским нигилизма как явления, порожденного «смотрением» на жизнь России «сквозь европейские очки», перерастает в его книге и особенно в написанной им спустя четырнадцать лет статье «Происхождение нашего нигилизма» в критику леворадикальной интеллигенции вообще. Причем здесь уже просматриваются все те пункты обвинений русской интеллигенции, которые двадцать пять – тридцать лет спустя получили широкое развитие в работах С. Н. Сыромятникова «Опыты русской мысли» (СПб., 1901), Н. М. Соколова «Об идеях и идеалах русской интеллигенции» (СПб., 1904) и в знаменитом сборнике «Вехи» (СПб., 1909). В работах Н. Я. Данилевского в той или иной степени выражены основные «веховские» мысли. Известно, что веховцы обвиняли русскую интеллигенцию в отсутствии у нее национального самосознания. Данилевский отмечал то же самое и подчеркивал при этом, что западная интеллигенция, которой стараются подражать русские либералы и леворадикалы, этим недостатком не страдает. В противовес их мнению, что либерал должен быть непременно космополитом, ощущать себя только гражданином мира, Данилевский утверждал: «...либеральная политика совершенно невозможна, если она не национальна, так как либерализм заключается в свободном развитии всех здоровых сил народной жизни, между которыми национальные стремления занимают главное место» (С. 274). А между тем, отмечает Данилевский, среди русских интеллигентов-нигилистов даже «всякая мелочная бытовая черта считалась уже чем-то достойным презрения, потому что была русскою, – как это, например, отразилось в самом языке тем презрительным оттенком, который присвоился у нас слову "доморощенный"...» [55].

Веховцы считали существенным недостатком русской интеллигенции ее безгосударственность. Данилевский был убежденным государственником. Он полагал, что «государство есть такая форма или такое состояние общества, которое обеспечивает членам его покровительство личности и имущества, понимая под личностью жизнь, честь и свободу» (С. 186). По мнению Данилевского, формы государственной жизни не могут привноситься для нации со стороны, они, эти «высшие народные идеалы, не сочиняются, не составляются искусственно, а коренятся в этнографической сущности народа. Они зарождаются и вырабатываются в бессознательно-творческий период его жизни, вместе с языком, народною поэзией и прочими племенными особенностями». В русской интеллигенции, в отличие от западной, которая в массе своей бережно относится к государству и его институтам, Данилевский отмечает склонность к анархизму. Эта ее настроенность связана с ее европейничанием, заимствованием всего худшего, что есть в политической мысли Запада. Поскольку в своих поисках новых государственных форм, в своей «жажде и алкании» нового государственного идеала они ничего «живого и органического найти не могут, то полное отрицание, т. е. нигилизм, и остается их единственным прибежищем, – нигилизм же в политике называется анархией». Опасность для российского государства увидел Данилевский (вероятно, одним из первых) не только в «чисто теоретическом нигилизме», но в распространявшемся среди русской интеллигенции социализме «в новейшей форме» Лассаля и Маркса [56].

Веховцы обвиняли русскую интеллигенцию в отрыве от народа, от его истории. Данилевский и эту черту отметил значительно раньше. Он настойчиво подчеркивал в книге «Россия и Европа» и в своих статьях, что монархическая форма правления в России – это исторический выбор самого русского народа, к этому выбору его подталкивал инстинкт самосохранения. И возвращение к этой форме, избрание новой царской династии Романовых после смутного времени в начале XVII века, по его мнению, достаточно убедительно подтверждает этот факт. Но русская интеллигенция в лице «отрицателей» монархической формы правления – нигилистов, говорит Данилевский, даже не желает вникать в сущность этого идеала. Она и не помышляет его познать и понять в сравнении с политическими идеалами других народов. «Не обращалось внимания и на то, что это идеал чуть не ста миллионов людей, не со вчерашнего дня появившийся, а переживший несколько исторических превратностей, мало того – не раз восстанавливавшийся самим русским народом, когда ход событий делал его более или менее полным хозяином своих судеб» [57].

Вряд ли было бы справедливо подозревать в Данилевском сторонника абсолютной монархии на вечные времена. Скорее он хотел показать безуспешность попыток либеральных его оппонентов перенести на российскую почву формы западной демократии. Правота этого утверждения была доказана провалом народнического «хождения в народ». В ответ на агитацию против царя народ представлял пропагандистов по начальству. Что касается дальней перспективы монархии в России, то Данилевский, очевидно, допускал ее ограничения, ибо трижды повторил на страницах своей книги, что русский народ способен выдержать «всякую дозу свободы» в силу отсутствия в нем властолюбия, тщеславия, в силу своей умеренности, консерватизма, традиционного уважения и доверия к власти. В пример он привел благоразумное, спокойное пользование народом теми новыми гражданскими правами, которые дали ему реформы 60-х годов (С. 221, 413, 416).

    Одну из причин распространения нигилизма среди русской интеллигенции Данилевский усматривал в том, что она без уважения относится к истории своего отечества, позволяет себе глумиться не только над отдельными ее периодами, но и чернит ее целиком. Данилевский напоминает любителям подражать всему европейскому, что как раз европейские народы – французы, англичане, немцы – с любовью относятся ко всем периодам своей истории. «У нас, – поясняет он, – этой любви к прошедшей жизни не было и не могло быть там, где мысль была построена подражательно, ибо подражательность необходимо предполагает отсутствие любви к своему» [58]. Другими словами, европейничающая русская интеллигенция смотрела на свою историю «сквозь европейские очки» и видела ее такой, какой ее создавали западные историки и публицисты. Эту тенденцию заметил еще А. С. Пушкин у П. Я. Чаадаева. В письме к нему 19 октября 1836 года он написал свои знаменитые строки: «...но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой Бог ее дал» [59].

Наконец, обвинения веховцев в безрелигиозности русской интеллигенции также прозвучало у Данилевского значительно раньше – в его наблюдении о пренебрежении интеллигенцией «русским религиозным идеалом» [60].

Тема «европейничания» русской интеллигенции после появления книги Данилевского стала чаще звучать на страницах русской периодической печати, хотя большинство газет и журналов придерживалось в той или иной степени прозападнической ориентации. Особенно большое место заняла она в публицистике И. С. Аксакова, который еще задолго до появления книги Данилевского, в 1861 году, в газете «День» писал, что русская интеллигенция «постоянно ищет поддержку в общественном мнении Европы, заискивая его благосклонность или чрез низкое отречение от своих начал, или чрез смиренное и унизительное безмолвие» [61]. Но с появлением книги Данилевского, после его научного анализа причин, корней, форм проявления и последствий «болезни европейничания» (впервые введенного им в оборот понятия), эта тема в публицистических выступлениях И. С. Аксакова стала звучать постоянно и громко, особенно в газете «Русь». И. С. Аксаков был одним из тех (К. Н. Бестужев-Рюмин, Н. Н. Страхов, К. Н. Леонтьев), кто еще при жизни Данилевского способствовал распространению его идей. По вопросу об «европейничании» интеллигенции, о его вредных последствиях для России взгляды И. С. Аксакова и Н. Я. Данилевского полностью совпадали.

Как и Данилевский, Аксаков часто обращается к тому «направлению» российской интеллигенции, «которое, веруя только в последнее слово европейской науки и жизни, истощается... в бесплодных помыслах и мечтаниях: преобразить по чужому образу и подобию весь русский народный исторический склад» [62]. Как и Данилевский, он старается довести до сознания интеллигенции, что последнее слово европейской мысли, будь то в науке, в обществоведении, в искусстве, в любой другой области, необязательно есть в то же время и самое верное слово. Российская интеллигенция, считает Аксаков, фальшивит не только тогда, когда навязывает русскому обществу «чужое убеждение, чужое мерило, продукт чужой истории, чужих нравов», но и тогда, когда какую-либо гипотезу европейской науки «выдает уже за научную аксиому, случайное, преходящее мнение или явление на Западе возводит в крайнее слово знания или жизни, обобщает частные факты, искажает смысл возникающих там задач и вопросы, еще не решенные там, – сразу решает во имя "европейского прогресса" для своего отечества!»

Аксакова возмущает тот факт, что творческая русская мысль гаснет от общественного равнодушия, а абстрактная, вздорная, но западная, заемная пробивается через все препятствия, охватывает повально, «как-то стадообразно», массы умов. Он объясняет это тем, что эта мысль имеет дело «с общественною средою, более или менее отчужденною от своей народности и истории, не представляющею никаких серьезных преград для нашествия абстрактных, совсем несвойственных русской жизни и даже прямо враждебных ее духу идей и затей, а иногда и реформ» [63]. Последствия печальны: это «подражание истинно рабское, обезьянство в подлинном смысле слова, извратило весь основной дух государственного строя, исказило его до самых мелочей» [64].

Особенно большое внимание Аксаков уделил «европейничающей» российской прессе. И это не случайно. После того, как книга Данилевского была написана и издана, в 70-е годы произошел заметный количественный рост периодической печати, особенно газет. По новым «Временным правилам о цензуре и печати» стало легче получить разрешение на издание газеты или журнала без предварительной цензуры. Это стимулировало рост печати. С другой стороны, в связи с ускорением развития капитализма в пореформенный период издательское дело, особенно выпуск газет, стал превращаться в выгодный бизнес. Хорошо поставленная газета стала приносить немалые дивиденды (главным образом, за счет публикуемой рекламы). Но поскольку для организации издательского дела был нужен немалый стартовый капитал, то подлинными хозяевами газет и журналов все чаще становились крупные предприниматели, заводчики и купцы. Литературные сотрудники и редакторы газет и журналов превращались в обычных наемных работников. Их культура и нравственный уровень заметно понизились по сравнению с журналистикой 40–50-х годов. В русской журналистике, особенно в газетном деле, все шире стали распространяться нравы, которые уже во всю торжествовали в странах буржуазной Европы. Естественно, и идеалы Западной Европы стали для большинства газетчиков путеводной звездой. Именно в эти годы на Западе за периодической печатью, в связи с ее непомерно возросшим влиянием на формирование общественного мнения, стала закрепляться репутация четвертой власти в системе государства, причем власти абсолютно аморальной («вторая древнейшая профессия»). Этот процесс не мог не вызвать протеста в среде русских литераторов, писателей, ученых и даже сановников старшего поколения, воспитанных на других образцах журналистики, выступавшей орудием служения высоким духовным идеалам и принципам. Причем этот протест звучал со стороны представителей разных политических групп. Многих возмущало совершенно новое явление – человек не весьма образованный, с откровенно низкими нравственными жизненными установками, набив руку на ремесленном строчкогонстве, получал трибуну для распространения своих мыслей и эмоций на всю страну, неограниченную возможность ежедневного воздействия на умонастроения десятков тысяч людей, что было недоступно ни одному государственному деятелю.

Против этого нового явления особенно резко и аргументированно выступил К. П. Победоносцев. «Любой уличный проходимец, – возмущался он, – любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, – и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность» [65]. Заметим в скобках, что против этой социальной опасности Победоносцев предупреждал в то время, когда тираж газеты в 10 тысяч экземпляров считался большим, когда еще не было ни радио, ни телевидения, когда возможности журналистского гешефта на инсинуациях, на манипулировании общественным мнением были меньше в сотни тысяч раз.

Победоносцев обращает внимание на то, что процветали как раз наиболее бесцеремонные, безнравственные издатели и редакторы и их газеты, промышлявшие распространением, а иногда и сочинением слухов, публикацией непроверенных известий, завуалированной рекламой и даже шантажом. И именно такая газета, писал Победоносцев, «может процветать, может считаться органом общественного мнения и доставлять своему издателю громадную прибыль... И никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, – не в силах будет состязаться с нею» [66].

Легковесность, безответственность в суждениях и оценках стали отличительной чертой не только откровенно бульварных изданий, но и газет, претендующих на серьезное общественно-политическое содержание. И. С. Аксаков выделяет среди них те газеты, которые особенно сильно были заражены болезнью европейничания. В своих полемических статьях в этом плане он особенно часто упоминает такие либеральные петербургские газеты, как «Голос» (1863–1884), «Новости» (1871–1886) и «Порядок» (1881–1882). По наблюдению Аксакова, для газет такого рода «все зло – в отсутствии "европейского правового порядка" или "европейских либеральных учреждений", в "недовенчании здания по образцу Европы" и "все спасение – в европеизме"». Считая это глубоким заблуждением, Аксаков ссылается на Северо-Американские Соединенные Штаты, где, подчеркивает он, даже для доктринеров либерализма в самой западной Европе правовой порядок кажется идеальным и где, тем не менее, «"хищение" доросло до таких размеров, пред которыми почти бледнеют хищения российские...» [67].

Как общую черту газет, страдающих болезнью европейничания, Аксаков отмечает их открытую или скрытую русофобию. «И в самом деле, – пишет он в одной из передовых статей в газете "Русь", – точно будто лозунг дан по всей "либеральной печати", лозунг – чернить наш простой народ, выставлять на вид самые темные его стороны, и в его истории, и в его настоящем» [68]. Газета «Порядок» это делает открыто, считает он.

А вот пример завуалированной русофобии в газете «Голос». Аксаков рассказывает, что газета «Голос» познакомила своих читателей со статьей под ироническим названием «Русский гений», опубликованной в одной из немецких газет. В ней была предпринята попытка доказать, что «никакого русского национального гения не бывало и нет», никакой самобытности, оригинальности русский народ никогда «не проявлял в течение всей своей тысячелетней истории, да и не проявит, потому что к такому и не способен, – он безличен, он бессодержателен, он ничтожен, равняется нулю, а потому должен отказаться от всяких притязаний на личность и самостоятельность и без лишних околичностей присоединиться к общему европейскому концерту – запеть в унисон с остальною Европою», ибо его «попытка на китайский лад выработать из себя собственную музыку никогда не удастся» [69].

Газета, познакомив читателей с этой статьей, как будто осудила ее, но в то же время сочла необходимым добавить, что мнения других о нас полезно знать, так как они служат «зеркалом», в котором народ «может "хоть сколько-нибудь" видеть свое отражение». К этому явно издевательскому резюме автора «Голоса» Аксаков добавляет свою ремарку: «Он не оговаривается тут, что зеркало может быть и кривое, напротив, несколько ниже замечает, что статья "написана не без знания дела и не без понимания нашего положения"» [70]. Аксаков заключает, что такие газеты, как «Голос», фактически проявляют солидарность с враждебными выпадами европейской прессы против России и русского народа. Сообщения либеральных газет о «прискорбных явлениях нашей жизни», когда в них замешаны русские, всегда полны гнева, но когда виновники инородцы – тон сообщений сочувственный, сообщает Аксаков. Они получают от Европы комплименты за публикацию материалов, как бы иллюстрирующих антирусские статьи и книги на Западе.

На примере газеты «Голос» Аксаков показывает, что либерализм и демократизм не могут быть подлинными, если они сопряжены с антинациональной направленностью, что европейничание неизбежно приводит к лжелиберализму и лжедемократизму. В передовой статье первого номера за 1882 год редакция «Голоса» обратилась к газете Аксакова «Русь» с призывом: «Не разнуздывайте зверя!» «Голос» имел в виду, что своими статьями о необходимости народной политики, о народе и народности «Русь» якобы противополагает народ и не народ, что это может возбудить в 80 процентах населения вопросы, от которых не поздоровится 20 процентам, и придется защищать эти 20 процентов не одним духовным оружием. В отношении к народу как к «зверю», в запугивании последствиями народной политики Аксаков увидел абсолютное несоответствие прокламируемому газетой демократизму, а в угрозах применения против народа «не одних духовных средств» – явное несоответствие ее стараниям казаться либеральным изданием. Аксаков видит в газете неясное «либеральное» вожделение «властолюбивого свойства» – «мудрить над 80% населения, доктринерствовать без точной программы и цели, если не просто ораторствовать и восседать "во имя народа" на манер европейский» [71].

Тема «европейничания» российской интеллигенции в 70–80-е годы была подхвачена и либерально-народнической публицистикой [72]. Особенно наглядно это проявилось в публицистике П. П. Червинского и И. И. Каблица (Юзова) на страницах еженедельной народнической газеты «Неделя». Влияние книги Н. Я. Данилевского на либеральных народников заметно и в их историософских взглядах. П. П. Червинский, например, высказал мысль о России как о стране, отстающей от стран Западной Европы по степени развития, но превосходящей их по типу развития (имелось в виду наличие общины как ячейки социализма). Правда, он при этом претендовал на приоритет своей мысли в качестве открытия некоего социологического закона. На что последовало деликатное напоминание Н. К. Михайловского, что он раньше развивал эту мысль, высказанную прежде всех славянофилами в 40-х годах и Н. Я. Данилевским в его книге «Россия и Европа» [73].

В критике «европейничания» российской интеллигенции в публицистике Червинского и Каблица отмечается даже буквальное терминологическое совпадение с текстом Данилевского. Интеллигенция, по Червинскому, должна прекратить «трепать» заграничные формулы, смотреть на русскую жизнь «сквозь европейские очки», «мудрить над русской жизнью по иностранным образцам и книжкам» [74]. Несостоятельность «европейничания» Червинский, как и Данилевский, объясняет большим своеобразием России, которое проистекает вовсе не от ее отсталости, а от «своеобразного склада общества», от особенностей ее экономического и бытового уклада, национального характера русского народа.

У Каблица обширные размышления на эту тему имеют также немало точек соприкосновения с основными теоретическими положениями книги Данилевского. Как и Данилевский, Каблиц восстает против фетишизации «законов истории», которые выработала теория и практика Запада. В частности, он считает, что капитализм в его западном воплощении не является неизбежностью для России, что Россия не обязательно «должна пройти весь экономический цикл этой экономической формы, как он выразился на Западе» [75]. И вообще, полагает Каблиц, «ошибочно было бы считать лучшим социальным устройством выработанное европейцами на том только основании, что они опередили другие народы в умственной и технической культуре» [76]. Духовную, этическую культуру он считает более важным фактором в выработке народом социальных отношений.

Каблиц настойчиво повторяет и развивает мысль, высказанную Данилевским, что общественный и государственный строй тогда является жизнеспособным, когда он органично вырастает из глубины народной жизни, из исторического опыта народа, из особенностей его социально-психологического поведения в прошлом и настоящем. «Ведь всякая общественная форма, – поясняет он, – нужна только для увеличения счастья людей, а каково же будет положение народа, который должен будет насильно подчиняться общественной форме, не соответствующей его характеру и уму, а следовательно, и желаниям» [77]. Самобытный путь развития любого народа, таким образом, Каблиц характеризует как счастливый путь. Как и Данилевский, он подчеркивает, что хлопочет о самобытном пути не только для России. При полной солидарности по этой проблеме с автором «России и Европы» он развивает мысль, что чем больше будет на земле самобытных народностей, тем богаче будет человечество, «тем жизнь этого человеческого целого будет полнее и ярче во всех отношениях» [78].

Национализм для Каблица, как и для Данилевского, не абсолютно отрицательная величина. Он разделяет его на истинный и ретроградный. Истинный национализм исходит из того, что каждая национальность имеет право на самобытное существование и развитие, что общечеловеческая солидарность достигается не нивелировкой наций, а, напротив, полным развитием их особенностей. Истинный национализм, по Каблицу, альтруистичен. Национализм ретроградный эгоистичен, он допускает хищническое отношение к другим нациям.

Как и Данилевский, Каблиц специально оговаривается, что он не изоляционист, что не намерен отрицать значение «опыта других народов». Но заимствуемый опыт, предупреждает Каблиц, не должен «идти вразрез» с самобытным путем данного народа. «Опыт других народов, – разъясняет он, – может послужить только подспорьем при отыскании самобытного пути» [79].

Поэтому он отвергает неразумную «пересадку» (именно этот термин Данилевского употребляет Каблиц) разного рода «мероприятий» западного образца на русскую почву, усматривает в западничестве «вредное влияние», разрушающее «веру в умственные и нравственные силы русского народа» [80]. Как и Данилевский, он рекомендует интеллигенции не «мудрить над народом и не навязывать ему насильно свои идеалы» [81]. Оторванная историческим процессом от своего народа, российская интеллигенция обращается с народом по законам бюрократии, диктует ему его поведение, навязывает свои идеалы, утверждает Каблиц. Она стремится установить свое господство над народом. «Народ, по мнению западников, есть только человеческий материал, бесформенный и бессмысленный, который только под влиянием интеллигенции превращается в культурное общество», – отмечает он [82]. В случае прихода к власти «интеллигентной бюрократии» народу будет еще труднее, считает Каблиц, ибо его будут эксплуатировать по последнему слову науки во имя «прогресса». Каблиц предупреждает, «что плох тот прогресс, от которого горько приходится народу и сладко только избранным вести его по пути этого мнимого прогресса» [83].    

Он еще и еще раз объясняет той российской интеллигенции, которая, «заимствуя свои идеалы от европейцев», полагает, что «они всецело могут быть перенесены на русскую почву»: «Социальные формы настолько хороши, насколько они приспособлены к характеру и потребностям народа. Нет и не может быть никакой идеальной общественной формы, годной для всех народов» [84].

***

Особо опасной для судьбы России и всего славянского мира представлялась Н. Я. Данилевскому болезнь европейничания во внешней политике России. Стремление чиновников Министерства иностранных дел смотреть на положение России в мире «сквозь европейские очки» приводило его в негодование. И он на эту тему размышлял не только в книге «Россия и Европа», но и выступал с гневными, обличительными статьями в периодической печати.

Европа как раз в своей внешней политике особенно отчетливо и откровенно демонстрировала свою враждебность к России. Причем не только в историческом прошлом, но и на том временном отрезке, который суждено было прожить Данилевскому. Человек очень уравновешенный и сдержанный, но неравнодушный к судьбе своей страны, он тяжело переживал каждый подобный факт. А проявлений враждебности Европы, очевидцем которых был Данилевский, наблюдалось достаточно много. Назовем лишь главное и самое заметное из них – Крымскую войну. Не исключено, что она послужила еще одним толчком для последующего переосмысления Данилевским всемирного исторического процесса. На страницах своей книги он несколько раз возвращается к этому событию, говорит о большом значении его в плане понимания подлинного отношения к России именно Европы в целом, а не отдельных европейских государств. По мнению Данилевского, эта война «показала нам, что ненавидела нас не какая-либо европейская партия, а, напротив того, что каковы бы ни были разделяющие Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России. В этом клерикалы подают руку либералам, католики – протестантам, консерваторы – прогрессистам, аристократы – демократам, монархисты – анархистам, красные – белым, легитимисты и орлеанисты – бонапартистам». Для доказательства Данилевский ссылается на дебаты во французском Законодательном собрании по внешней политике, из которых следует, что разные партии по-разному оценивают итальянскую, американскую и германскую политику французского правительства, но враждебную политику по отношению к России одобряют все. Значение этой войны Данилевский, кроме прочего, видит и в том, что «общая (поглощающая все различия партий и интересов) ненависть к России, которую и словом и делом обнаружила Европа, начала наконец открывать нам глаза» (С. 251–252). Правда, оговаривается он, этому прозрению не помогала периодическая печать, которая в основном замалчивала этот факт впечатляющей солидарности Европы в проявлении враждебности к России.

Около указанных строк на полях своей книги незадолго до своей смерти Данилевский с горечью написал: «Глаз не открыл и Берлинский конгресс, а разумного слова и произносить некому: раз-два и обчелся» (С. 252). В самом деле, Берлинский конгресс 1878 года, изменивший условия Сан-Стефанского договора в ущерб России и славянским народам Балкан, явился еще одной наглядной демонстрацией враждебности ведущих стран Европы к России. Министры иностранных дел Англии, Германии, Франции, Австро-Венгрии, Италии и Греции фактически лишали Россию значительной части плодов ее нелегкой победы в русско-турецкой войне. Унизив Россию, они заодно постарались показать славянским народам, кто является настоящим хозяином в Европе, и дали понять славянам, как мало оправданны их надежды на Россию. В результате изменений Сан-Стефанского договора, проведенных под угрозой объявления Англией войны России (английский флот был введен в Мраморное море),  от Болгарии фактически были отторгнуты области к югу от Балканского хребта, названные провинцией «Восточная Румелия», губернатор которой назначался турецким султаном и утверждался Англией. Фракия, Македония и Албания были оставлены за Турцией. Австро-Венгрия получила право на оккупацию Боснии и Герцеговины, а Англия – на оккупацию Кипра. В Закавказье Баязет с Алашкертской долиной от России был возвращен Турции, а Батум был объявлен вольной торговой гаванью.

На эти события Данилевский отозвался в журнале «Русская речь» большой статьей «Россия и восточный вопрос», которая в более полном виде была опубликована под заголовком «Горе победителям!» в посмертно вышедшем сборнике его статей. В ней Данилевский сделал несколько важных выводов относительно внешней политики европейских стран применительно к России и ко всему славянскому миру.

Прежде всего, в статье проводилась мысль, что Европа предстает целостным, единым политическим организмом каждый раз, когда она определяет свое отношение к России, к славянству. В политическом смысле, считает Данилевский, Европа – это совокупность государств, сознающих противоположность своих интересов интересам России и славянства, до сознания которых этот факт не дошел.

Анализ итогов Берлинского конгресса приводит Данилевского к безутешным выводам. Русские люди, вместо торжества и упоения славой после одной из самых полных и решительных побед, испытывают «всеобщее уныние, чувство глубокого унижения... оскорбленной народной чести и поруганного достоинства». Славяне на Балканах начинают размышлять: Россия действительно принесла для нас огромные жертвы, сокрушила Турцию; но, как только на сцену выступили настоящие враги, «т. е. Европа, и преимущественно Англия и Австрия, – Россия отступила»; не потому ли Европа так враждебна к нам, «что мы единоплеменны и единоверны с Россией», «в нашем ли положении мечтать о политической силе, о славном историческом будущем в союзе с Россией», когда она «сама от нас отрекается»; а с другой стороны, «когда еще самые элементарные человеческие права за нами не обеспечены», «не разумнее ли нам примкнуть к Англии и к Австрии», «не приглашает ли нас к этому сама Россия, подавая сербам и черногорцам совет сойтись и сговориться с Австрией?» [85]. Горестные мысли Данилевского во многом совпадали с известной речью И. С. Аксакова, за которую он был выслан из Москвы [86].

Все это явилось следствием исключительно неудачной, антинациональной деятельности российской дипломатии, для которой на первом месте стоят интересы Европы, а не России, интересы так называемого «европейского равновесия», считает Данилевский. Причем подобную мысль он выразил еще в 1869 году в своей книге «Россия и Европа», обобщая предшествующий исторический опыт дипломатической деятельности России. И здесь размышлениям Данилевского на эту тему присуща определенная степень гражданского мужества: он позволил себе предъявить счет в провалах русской дипломатии царствующему дому Романовых, отдельным его представителям.

Данилевский открыто высказывает мнение, что немецкое родство российских царей нередко пагубно сказывается на государственных интересах России в области международных отношений. Правда, он сразу же отмежевывается от огульно-националистического подхода к этому вопросу, выдвинув как образец патриотического служения России внешнеполитическую деятельность Екатерины II. Но все же явно крамольная по тем временам мысль Данилевского звучит, например, в следующих его словах: «После Петра наступили царствования, в которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности к русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле» (С. 225). Масштабы этого все возрастающего после смерти Петра I немецкого влияния были так велики, отмечает Данилевский, что во времена Анны Иоанновны многие сомневались: «не исчезнет ли, не сотрется ли совершенно русский национальный характер с русского (только по имени) государства; не обратится ли русский народ в орудие, в материальное средство для немецких целей» (С. 285).

Предпочтение иностранному проявлялось по-разному. Например, в подборе высших чиновников для Министерства иностранных дел, – как говорит Данилевский, явившихся «на пагубу русскому делу» (С. 25). Или в том, что нередко «Россия горячо принимает к сердцу так называемые европейские или, точнее, немецкие интересы, – горячее, чем собственные» (С. 34). Даже И. С. Аксаков не позволял себе таких намеков на «пагубу русскому делу», исходящую от немецкого родства российских царей. Это мог делать беспрепятственно только А. И. Герцен в своих эмигрантских статьях, свободных от российской цензуры. И он неоднократно и совершенно определенно высказывался по этому поводу. Писал, например, о «византийско-немецком правительстве» в России [87]; о «ненациональной», «частной политике Николая, Голштейн-Готторпов»; о том, что за пределами России «эта немецкая родня, жалкая, голодная, упрямая, обидчивая и наглая, – истинное бедствие для Зимнего дворца» [88]; о том, что «почти чужестранное правительство делает в Петербурге что хочет» [89]; о том, что «этим бравым немецким выходцам следовало бы вернуться к себе на родину, которая их призывает» [90], о том, что «нам надо было противопоставить нашу народность против онемеченного правительства и своих ренегатов» [91]. Наконец, считая, что Россия как славянская страна должна взять на себя гегемонию в славянском мире, Герцен с возмущением отмечает, что Николай I всячески отталкивает от России эту роль. Он пишет: «Вместо... того, чтобы призвать к себе народы, являющиеся братьями его народа, он предает их; вместо того, чтобы стать во главе славянского движения, он предоставляет помощь и золото палачам славян» [92].

С такой степенью откровенности Данилевский, понятно, не мог писать в российской печати, но все, что мог, он сказал.

Главный порок внешнеполитической деятельности России Данилевский видит в том, что она совершенно неадекватна внешней политике Европы по отношению к России. Российская политика, по его мнению, не самостоятельная, заискивающая перед западными державами и даже в отдельные моменты трусливая. Россия в ущерб себе пытается играть альтруистическую роль, записываясь во время конфликтов, в том числе и военных, в союзники то к одной европейской стране или группировке стран, то к другой. А проистекает такая политика, полагает Данилевский, «от тщеславно-унизительного желания втереться в члены древней и славной европейской семьи и от жалкого самообольщения, будто нас в нее приняли» (С. 376).

И это в то время как Европа проводила по отношению к России стабильно враждебную политику. Во всех исторических обстоятельствах, показывал своей книгой Данилевский, Европа не меняла своего мнения о России и своего отношения к ней. Либеральные и демократические реформы 60-х годов ничуть не изменили этого отношения, хотя Англия и Франция раньше якобы из-за отсутствия этих реформ дистанцировались от России. И в международной политике Россия совершила ряд либеральных деяний: «И правительство, и общественное мнение сочувствовали делу Соединенных Штатов искреннее, чем большая часть Европы. Россия из первых признала Итальянское королевство и даже, как говорят, своим влиянием помешала Германии помогать неправому делу». Но результат был тот же. Данилевский спрашивает: «И что же, переменилась ли хоть на волос Европа в отношении к России?» (С. 39–40). Ответ напрашивался сам собой.

Данилевский называет и иллюстрирует несколько принципов внешней политики ведущих европейских государств, в которых проявляется их солидарность по отношению к России. Первый – явное желание и стремление видеть Россию ослабленной и делать для этого все возможное. Причем тут допускаются любые дипломатические комбинации. Данилевский показывает, как коварно интригует Европа против России с помощью Турции. Это было в 1854 году, когда Турция была использована для удара объединенных сил Европы по России, и в 1878 году, когда нужно было свести на нет результаты успешной для России войны против Турции. С целью ослабления России, считает Данилевский, Европа подрывает в России самобытные «народные начала», старается ослабить национальное самосознание, внушить русскому народу комплекс неполноценности (С. 54, 56). Она также поддерживает все внутренние разрушительные, сепаратистские силы. Поэтому российская европействующая интеллигенция, угождая Западу, проявляет «сочувствие и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России, – к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых, кроме русского, существуют какие бы то ни было инородческие элементы; к покровительству, к усилению (даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного положения в ущерб русскому» (С. 53). Данилевский уверен, что, если Европа увидела бы в конец ослабленную Россию, она все равно не оставила бы ее в покое (С. 370).

Второй принцип общей политики западных держав по отношению к России – изоляция ее от славянского мира, стремление раздробить и разделить славян. Тут главным в европейской политике является постоянное запугивание славян Россией. Они стараются представить «им родной славянский облик русского народа в виде пугала с оскаленными зубами, стремящегося их поглотить и обратить в состав собственного громадно-чудовищного тела» (С. 292).

Единая цель, которую преследуют ведущие государства Европы своей внешней политикой по отношению к России и другим славянам, – во что бы то ни стало не допустить не только славянского единения, но даже всеславянского самосознания, – к такому выводу подводит своих читателей Данилевский. Для этого они, с одной стороны, стараются ослабить Россию, чтобы ликвидировать «магнит» примера независимости большого самостоятельного славянского государства для всех порабощенных юго-западных славян. С другой – стремятся как можно дольше сохранить этих раздробленных славян в составе Турецкой и Австро-Венгерской империй, где они легче поддаются ассимиляции и денационализации «религиозным, политическим и цивилизационным совращением» (С. 303), несмотря на то, что составляют большинство населения. Важным компонентом внешней политики европейских держав по отношению к славянскому миру, считает Данилевский, является также раздувание ими раздоров между славянскими племенами, например словаков с чехами, сербов с хорватами и болгарами, «при помощи религиозной розни и честолюбивых стремлений к преобладанию одних племен и щепетильных претензий других на независимость и самостоятельность» (С. 306).

Данилевский показывает, что стремление ослабить и разделить славянский мир продиктовано Европе не только опасностью влияния «чуждого, враждебного, варварского мира» (С. 41), но и желанием властвовать в этом мире и иметь от этого политические и экономические выгоды, какие она «извлекает из Китая, Индии, Америки и т.д.» (С. 41). Эти выгоды желают иметь и Англия, и Франция, и Италия, и особенно Германия. Территориальные приобретения Германии за счет оттеснения славян на восток, за счет полного истребления полабских и поморских славян создают для нее постоянный соблазн политики «Drang nach Osten», напоминает Данилевский.

В книге дается развернутая характеристика методов политики, осуществляемой ведущими державами Европы по отношению к России и ко всему остальному славянскому миру. Это поистине макиавеллистская политика, ибо в ней все дозволено. При этом она, подчеркивает Данилевский, коренным образом расходится с теми требованиями, которых Запад рекомендует придерживаться России. Например, выдвигая к России разного рода претензии по демократическим правам, Европа, как отмечал Данилевский, вступала в дружественные союзнические отношения с султанской Турцией, в которой даже намека не было в то время на какую-либо демократию, в славянских землях которой царил террор. Почему? Данилевский объясняет, что для Европы главное – не допустить распространения идей независимости и единства в «варварском» славянском мире: «Не допускать до этого – общее дело всего, что только чувствует себя Европой. Тут можно и турка взять в союзники и даже вручить ему знамя цивилизации. Вот единовременное удовлетворительное объяснение той двойственной меры и весов, которыми обмеривает и отвешивает Европа, когда дело идет о России (и не только о России, но вообще о славянах) и когда оно идет о других странах и народах» (С. 41). В другом месте он еще раз поясняет: «Турция составляет препятствие к возникновению всеславянского сознания, – и поэтому только она и люба Европе» (С. 303).

Эту мысль Данилевского через семь лет поддержал в своем «Дневнике писателя» Достоевский. Он писал: «Вот эта-то неминуемость нравственного приобщения славян к России, рано ли, поздно ли, эта, так сказать, естественность, законность этого ужасного для Европы факта и составляет кошмар ее, ее главные опасения в будущем» [93]. И относительно вспыхнувшей в Европе любви к туркам также посчитал, что «это единственно из ненависти к России», что поэтому Европа подстрекала их и помогала им [94].

Данилевский отметил немало и других примеров двойного стандарта при оценке европейскими державами своей политики и политики России. Это он показал, в частности, на примере ожесточенной критики Западом притязаний России на Константинополь. Он напомнил читателям, что Англия владеет находящимися от нее за сотни и тысячи километров Гибралтаром, отнятым ею у Испании, и мысом Доброй Надежды, отнятым у Голландии. И это никого на Западе не смущает. Но посягательство России на расположенный вблизи ее территории один из исторических центров православия – город-порт, который жизненно необходим для безопасности ее южных границ, для ее связей с родственными славянскими племенами, вызывает бурю протестов (С. 32, 248).

На основе анализа истории международных отношений и, в частности, внешней политики европейских держав по отношению к России Н. Я. Данилевский в своей книге «Россия и Европа» приходит к выводу, что международная политика не только не строится, но и не может строиться по правилам христианской нравственности. Одно дело, говорит Данилевский, отношения между людьми. Поскольку требование христианской нравственности – это всегда требование самопожертвования как высшего нравственного закона, то люди, верящие в бессмертие души и во временный характер своей земной жизни, естественно, могут строить свои отношения на началах нравственности, любви и самопожертвования. Но государства – явление преходящее, «существующее только во времени, и, следовательно, только на требовании этого их временного существования могут основываться законы их деятельности, т. е. политики». Поэтому, считает Данилевский, «принцип утилитарности, т. е. здраво понятой пользы, – вот закон внешней политики, закон отношений государства к государству. Тут нет места любви и самопожертвованию». Своих будущих возможных оппонентов Данилевский предупреждает: не надо думать, что этим оправдывается макиавеллизм, это всего лишь фиксация закона (С. 27).

Исходя из этого реально существующего закона в международных отношениях, которым всегда руководствовалась и руководствуется Европа, Данилевский предлагает свою программу корректировки внешнеполитической деятельности России. В связи с этим он подвергает основательному критическому пересмотру многие ее шаги на международной арене, которые предпринимались теми, кто смотрел на международное положение России сквозь очки европейских интересов, предъявлял к внешней политике России требования христианской нравственности, в то время как европейские державы руководствовались исключительно эгоистическими расчетами (известный принцип лорда Пальмеретона: «У Англии нет ни друзей, ни врагов, у нее есть только интересы»).

Данилевский призывает российскую дипломатию действовать «без ненависти и без любви», «с равнодушием и к красному, и к белому» и «быть верным другом и союзником тому, кто хочет и может содействовать нашей единой и неизменной цели» [имеется в виду освобождение славянства из-под турецкого и австро-германского ига и его объединение. – Б. Б.] (С. 375). Он предлагает перестать вмешиваться в разборки между европейскими державами на чьей-либо стороне во имя так называемого «европейского равновесия», т. е. во имя сохранения устойчивости в западноевропейском мире, который относится к России враждебно и эту устойчивость использует как раз для проявления своей солидарной и стабильной враждебности. Во времена своих междоусобий он как бы ограничен в проявлении этой враждебности, поэтому эти междоусобные столкновения и конфликты даже выгодны России: каждая из двух противоборствующих сторон начинает предлагать свою дружбу России. Данилевский уверен, что, как только Европа «устроит свои последние домашние дела, – когда новые элементы политического равновесия ее системы успеют отстояться и окрепнуть, – первого предлога (как во время Восточной войны) будет достаточно для нападения на Россию» (С. 360, 340).

Данилевский полагает, что Россия во имя своего процветания должна свести свое общение с западноевропейскими странами главным образом к торговле. Он цитирует записку Павлу I графа Ф. В. Растопчина с таким же предложением и резолюцию императора: «Святая истина!» – в эпиграфе к одной из глав своей книги. С позиции своего внешнеполитического кредо он подвергает критике многие акции международной политики России. Он считает ошибкой участие России в Семилетней войне, ибо Россия вмешалась тогда «в совершенно чуждое нам европейское дело» (С. 338). По его мнению, на протяжении 1799–1814 годов дипломатия России действовала исключительно в европейских, а не в своих, российских интересах. Поход Суворова в Европу в 1799 принес неувядаемую славу русской армии, но практической пользы не дал и, таким образом, вряд ли был целесообразен. При более гибких действиях русской дипломатии, если бы Россия отстаивала только свой интерес, то она могла бы избежать войны с Наполеоном, считает Данилевский. В 1813–1814 гг. Россия действовала только в пользу Европы.

Но особенно резкой критике подверг Данилевский участие России в Священном союзе. С одной стороны, он отвергает попытки Запада взвалить ответственность за неудачную деятельность этой организации на «мрачный абсолютизм Севера». Он считает, что Александру I принадлежал только замысел создания Союза, а всей его политикой руководил Меттерних. «Корнем всех реакционных, ретроградских мер того времени была Австрия и ее правитель Меттерних, который, опутывая всех своими сетями, в том числе и Россию, заставил последнюю отказаться отееестественной и национальной политики помогать грекам и вообще турецким христианам против их угнетателей, – отказаться вопреки всем ее преданиям, всем ее интересам, всем сочувствиям ее государя и ее народа», – поясняет он. И поскольку получается, что Россия была всего лишь жертвой политики Меттерниха, Данилевский недоумевает, «почему же на нее, а не на Австрию, которая была всему виновницей и в пользу которой все это делалось, взваливается вся тяжесть вины?» (С. 37).

Но с другой стороны, Данилевскому кажется вообще неоправданной политика жертв «на алтарь Европы», участие в каких-либо группировках европейских стран. «Вместо того, чтобы быть знаменосцем креста и свободы действительно угнетенных народов, мы сделались рыцарями легитимизма, паладинами консерватизма, хранителями священных преданий версальской бонтонности, – как оно и прилично ученикам французских эмигрантов. Чем искреннее и бескорыстнее усваивали мы себе одну из европейских точек зрения, тем глубже ненавидела нас Европа...», – подводит он итог подобному «европейничанию» российской дипломатии (С. 251).

Данилевский нехотел, чтобы на основании этих его размышлений о характере взаимоотношений Европы и России, об агрессивной враждебности Европы к России и ко всему славянскому миру, о вреде «европейничания» был сделан вывод, что он проповедует полный изоляционизм. В двух разных местах книги он специально останавливается на том, чтобы доказать, что он не изоляционист. Он исходит из того, что «совершенная отдельность России от Европы немыслима». Он понимает, что в какие-нибудь отношения с Европой России все равно придется вступить. Но, с одной стороны, эта связь не должна быть родственной, а с другой – не следует попадать в положение подчиненности к Европе. Так или иначе, придется находиться в роли противовеса Европе. Но поскольку одной такую роль еще не очень могущественной России выполнить трудно, то «ей необходимо уменьшить силы враждебной стороны, выделив из числа врагов тех, которые могут быть ее врагами только поневоле, и переведя их на сторону своих друзей» (С. 340). В другом месте он поясняет: «Всякого рода сношения наши с нею неизбежно должны быть близкими; они только не должны быть интимными, родственными, задушевными. В политическом отношении не может быть другого правила, как око за око, зуб за зуб, – отмеривание той же мерою, которою нам мерят» (С. 374). Очень важным в выборе Россией временных европейских союзников является утверждение Данилевского, мимо которого проходят исследователи, особенно его недоброжелатели и недобросовестные критики: «Различия в политических принципах еще не могут служить препятствием в дружбе правительств и народов» (С. 36).

***

Итак, «европейничание» образованных кругов России, в том числе и части высших сановников, Н. Я. Данилевский воспринимал как серьезную, опасную болезнь, угрожающую не только здоровью страны, но и самому ее существованию. Ибо это «европейничание», по наблюдению Данилевского, не только не ослабляло накал враждебности Запада к России, а скорее наоборот – как бы поощряло эту враждебность и ее проявления. А Россия в результате некритического, слепого копирования европейского опыта, в том числе и отрицательного, перенесения на ее почву новомодных европейских теорий, часто впоследствии отвергаемых самой Европой, испытывала все больше трудностей в своем развитии. Инородные заимствования входили в противоречие с самобытными основами России, с природой ее славянского культурно-исторического типа и потому порождали дополнительное напряжение в ее социально-экономическом состоянии. И Данилевский впервые во всеуслышание заявлял о нарастающей опасности распространения болезни «европейничания». Он писал: «Болезнь эта в целом препятствует осуществлению великих судеб русского народа и может, наконец (несмотря на все видимое государственное могущество), иссушив самобытный родник народного духа, лишить историческую жизнь русского народа внутренней зиждительной силы, а следовательно, сделать бесполезным, излишним самое его существование; ибо все, лишенное внутреннего содержания, составляет лишь исторический хлам, который собирается и в огонь вметается в день исторического суда» (С. 253).

Данилевский не ограничился анализом болезни «европейничания», ее причин и проявлений. Он предложил и лекарство для ее излечения. Это лекарство он видел в развитии и повышении русского и славянского самосознания в населяющих страну и составляющих в ней абсолютное большинство – великороссах, малороссах и белорусах, которых он всегда считал единым русским народом. Вопрос этот впервые был поставлен как неотложный и рассмотрен им с научной основательностью, свойственной всем работам Данилевского. Не случайно, высоко оценивая «Россию и Европу», В. В. Зеньковский особо отметил: «Книга Данилевского занимает очень важное место в истории русского самосознания – и, может быть, в истории и славянского самосознания» [95].

Данилевский обратил внимание на неразвитость национального самосознания особенно в верхних слоях общества и в интеллигенции. В русском народе ослабленность этого самосознания он объясняет отсутствием в нем всякого национального эгоизма. Русский народ тем самым как бы выражает «черту чисто славянского бескорыстия, так сказать, порок славянской добродетели». В связи с этим Данилевский высказывает наблюдение, не раз подтверждавшееся в русской истории, о том, что «русский патриотизм проявляется только в критические минуты» (С. 53). Что касается образованных слоев общества, то неразвитость национального самосознания среди многих его представителей Данилевский объясняет именно их «европейничанием», тем, что этот слой в значительной своей части «признает бесконечное во всем превосходство европейского перед русским и непоколебимо верует в единую спасительную европейскую цивилизацию; всякую мысль о возможности иной цивилизации считает даже нелепым мечтанием». Даже тот из этого слоя, кто говорит или думает про себя: «Я люблю свое отечество», тут же добавляет: «но проку в нем никакого нет». Естественно, такие люди далеки от национального самосознания. «Под таким внешним политическим патриотизмом, – пишет о них Данилевский, – кроется сознание жалкого банкротства» (С. 54).

Еще более низкий уровень национального самосознания, отмечает Данилевский, наблюдается среди славян в Османской и Австро-Венгерской империях. Это проявляется в том, что они, выступая там как подавляющее большинство населения и представляя религию большинства, тем не менее, являются угнетаемыми. Этот факт Данилевский называет «диковинкой» (С. 296).

Надо сказать, что после Данилевского эту черту русского народа и славян вообще, пагубно сказывающуюся на их судьбе, стали чаще замечать и отмечать и другие русские мыслители и публицисты. В одной из своих передовых статей в 1883 г. в газете «Русь» И. С. Аксаков нарисовал сатирический образ Российского Геркулеса, простодушного и презастенчивого, способного конфузиться своей богатырской мощи, который «до такой степени боялся до сих пор упреков в неотесанности и необразованности, что ничего так не желал, как придать себе турнюру иностранного денди с модной картинки, и с прелюбезной улыбкой давал себя обирать – не только не защищаясь, но еще благодаря за деликатное обращение» [96]. Аксаков находил удивительным, парадоксальным факт существования так называемой «русской партии» в России или «партии русофилов». «Разве мыслима, например, во Франции партия любящих Францию французов?» – иронизировал он (1882). Скорее всего, пояснял он, этой партией является там весь французский народ, за исключением небольшого числа отщепенцев. Возникновение «русской партии» в России, т. е. какого-то круга единомышленников, сознающих себя русскими, является трагической вынужденной мерой, так как «если во Франции, Германии, Италии, Англии отщепенцев от своего народа до ничтожности мало, то в России, в так называемой интеллигенции, чиновной и нечиновной, бюрократической и вольнокритикующей, их – легион. В этом-то все наше и горе» [97].

Через некоторое время он возвращается к этой теме, называет существование «русской партии», или «русского направления», фактом странным, «почти чудовищным», поясняя, что это «уже само собою предполагает существование партии нерусской, направления "ненационального", что ни во Франции, ни в Англии, ни в Германии было немыслимо» [98].

Пагубным следствием европейничания, отсутствия национального самосознания были не только ложные шаги во внутренней и внешней политике, но и моральные потери – утрата в народе веры в собственные силы, своеобразный комплекс неполноценности. На эту сторону дела обратил внимание Н. К. Михайловский в своей публицистике 90-х годов. Он писал: «Начиная монголами, инородцы не раз распоряжались на Руси, причем, "смеясь, дерзко презирали земли чужой язык и нравы", и уже факт этого властного презрения не мог не отражаться печальнейшими последствиями. Одним из этих последствий является почти презрительное и, во всяком случае, недоверчивое отношение к самим себе, к своим силам: "Что уж! Где уж нам!" Многие из нас лишь с большим трудом, и то после аттестации, выданной европейцами, признали огромную всемирную ценность некоторых наших художников слова. Это отзывается и в практической области» [99]. Да, это отзывалось на всех сторонах жизни. Ибо европейничающие чиновники и интеллигенты, или, как их называл Ф. М. Достоевский, – «русские европейцы», а И. С. Аксаков – «доморощенные иноплеменники», орудовали во всех сферах научной, политической, экономической и культурной деятельности. В наиболее сильной степени сказывалось их влияние через прессу, а как раз здесь их позиции были наиболее сильны. Собственно, с этой самой массовой трибуны они могли влиять на все перечисленные сферы жизнедеятельности. Бацилла европейничания нашла в прессе благоприятную среду, так как в газетно-журнальном деле год от года становилось все больше представителей нерусской части населения, настроенных часто прозападнически и русофобски. Это тревожило многих русских литераторов. «Нельзя допустить, – писал один из них, – чтобы инородцы забрали печать в свои руки и говорили от имени русского общества антирусским языком и антирусскими понятиями» [100].

Европейничание стало проникать и в историческую науку, появились «русские историки – знатные иностранцы в своей стране», которые в связи с тем, что «не нашли в русской истории западных шаблонов», «торжественно провозглашали, что в русской истории ничего и не было, что это какой-то первобытный хаос, пучина обскурантизма и косности, что-то ничтожное и бессмысленное». Отсюда они делали вывод, что «Россия как малокультурная страна свою самобытность может видеть только в самоотречении, должна поступиться своим вековым достоянием, своими землями и своими людьми» [101].

***

Таким образом, проанализировав взаимоотношения европейских держав и России на протяжении нескольких веков, Данилевский пришел к выводу, что при всех своих временных трениях, конфликтах и даже столкновениях ведущие европейские государства проявляют солидарность в чувстве неприязни, презрения и даже ненависти к России и ко всему славянскому миру. Все они проявляют заинтересованность в ослаблении России, способствуют отчуждению от нее славянства, поддерживают любые процессы сепаратизма в ней, провоцируют и подогревают вражду к России исламских государств, прежде всего Турции, тормозя национально-освободительные процессы в славянском мире, провоцируют и подогревают междоусобия среди славян. На ряде примеров, имевших место в истории, в том числе при его жизни (Крымская и Русско-турецкая войны, их результаты), он показал, что Россия нередко испытывает на себе агрессивное «коллективное дипломатическое действие всей Европы» (С. 4).

    Ни Россия, ни тем более другие славянские племена никогда не нападали первыми на страны Западной Европы, никогда не посягали на их исконные земли. Напротив, эту агрессивность всегда проявлял Запад, в значительной мере оттеснив славян на восток от первоначальных мест их расселения, а некоторые славянские племена (полабские и поморские) поголовно истребив. Соглашаясь с теми учеными, которые объясняли это постоянным стремлением Запада колонизировать народы и извлекать из этого экономические блага, Данилевский, тем не менее, склонен видеть в отношении Европы к России и ко всем славянам более фундаментальную причину. То, что казалось проявлением каких-то неясных, иррациональных, инстинктивных агрессивных порывов, он относит, согласно открытой им системе цивилизационного развития мира, к несовместимости и противостоянию двух разных культурно-исторических типов: романо-германского и славянского. Причем он подчеркивает, что «инициатива» в проявлении враждебности принадлежит романо-германскому миру потому, что его подталкивает к этому ревнивая подозрительность к славянскому миру как к возможной новой силе на арене мировой истории, призванной сменить романо-германскую цивилизацию, как она когда-то сменила цивилизацию Древнего Рима. А между тем Европа во всей своей политике исходит из самообольщения, что европейская цивилизация является окончательным достижением человечества и ее необходимо всеми силами распространить на всем земном шаре. А что касается склонности к захватам чужих земель, к колонизации и жестоким насильственным действиям, то она является одной из типологических особенностей романо-германской цивилизации и проявляется не только к славянам, но и к другим народам земли. Так примерно объяснял Данилевский характер взаимоотношений Европы и славянского мира.

Эту версию, так или иначе, разделяли некоторые выдающиеся представители русской общественной мысли, не всегда единомышленники Данилевского. Например, А. И. Герцен в своей эмигрантской публицистике до выхода книги Данилевского неоднократно писал о стихийной ненависти Европы к России и славянам, о молодости России в отличие от Запада, об «увядании» Европы, о возможной смене цивилизаций. У него также было ощущение, что именно этим объясняется поведение Европы: «Народы, как царские домы, перед падением тупеют,ихпонимание помрачается, они выживают из ума, как Меровинги, зачинавшиеся в разврате и кровосмешениях и умиравшие в каком-то чаду, ни разу не пришедшие в себя; как аристократия, выродившаяся до кретинов, измельчавшая Европа изживает свою бедную жизнь в сумерках тупоумия...» [102].

Намек на то, что враждебность Европы к России, ко всему славянству проистекает из-за ее ревностной зависти к нарождающейся молодой цивилизации содержится и в «политических статьях» Ф. И. Тютчева 40-х годов. «В течение целых столетий – объясняет он, – европейский Запад с полнейшим простодушием верил, что не было и не могло быть другой Европы кроме его...», но вот «рука исполина сдернула эту завесу, и Европа Карла Великого очутилась лицом к лицу с Европою Петра Великого». Именно в этом явлении России Европе видит Тютчев основную причину того, что «нас оскорбляют, раздирают на клочки взапуски, без устали, без меры и стыда» [103]. В конце 1869 г., когда уже заканчивалась журнальная публикация «России и Европы», Тютчев открыто выразил свою полную солидарность с автором книги в письме к В. И. Ламанскому, назвав Данилевского «редким и освежительным явлением» [104].

Достоевский, с первых публикаций книги Данилевского в журнале «Заря» принявший ее как изложение его собственных мыслей, впоследствии, как уже отмечалось, неоднократно развивал эту тему в своей публицистике. Он отмечал, что Европа не знает нас, не желает знать, но «со страстью» распространяет о нас «совершенные нелепости», и удивлялся, как можно ненавидеть народ, который так мало знаешь. Но, впрочем, тут же объяснял: Европа ненавидит Россию потому, что относится к нам, «как к опасным противникам их цивилизации» [105]. Эту же мысль проводил в своей публицистике и И. С. Аксаков, особое ударение делая на «исторический инстинкт непримиримой вражды "двух духовных начал": с одной стороны, католицизма и протестантства, с другой – православия».

И. С. Аксаков, как в большей степени публицист, чем теоретик, особенно много уделял внимания конкретным проявлениям часто как будто совершенно немотивированной враждебности Запада к России, двойным стандартам Европы в оценке внешнеполитических событий, если они касались России. Но за всеми этими фактами, подчеркивал Аксаков, всегда стояло высокомерно-аристократическое отношение Запада, представлявшего «высшую цивилизацию» – образец для всего человечества, к славянам как к «плебеям человечества» (так характеризовал отношение Запада к славянам и А. С. Хомяков, напоминает Аксаков) [106].

Как и Данилевский, во многом его единомышленник И. С. Аксаков подчеркивал, что, «противополагая Россию Западу, мы находимся по отношению к нему в положении не наступательном, агрессивном, а лишь оборонительном, и, как мы уже сказали и прежде, – не ради азиатских наших владений содержим мы громадную армию, а ради высокопросвещенного и высококультурного Запада и ради отпора его притязаниям, его Drang'y nach Osten» [107]. Однако голоса этих выдающихся людей, предостерегавших о враждебности, высокомерии и коварстве ведущих западных держав в отношении России и всех славян, тонули в хоре голосов европейничавшей интеллигенции, а отчасти и сановников, близко стоявших к престолу, занимавших ответственные посты в разных ведомствах, в том числе в Министерстве иностранных дел. Данилевский не только подверг тщательному анализу эту болезнь, раскрыв ее причины и формы, но и предложил, как ему казалось, единственно спасительный рецепт – воспитание национального самосознания в русском образованном обществе.

Его внешнеполитическое кредо носило исключительно оборонительный, рационалистический характер. Он призывал российские власти отказаться от игры в благородного рыцаря, устанавливающего равновесие на европейском континенте, присоединяясь то к одному, то к другому союзу европейских государств. Обычно «союзники» потом платят России черной неблагодарностью и легко объединяются со своими бывшими противниками в общей вражде к России. Фактически это был призыв к политике нейтралитета, которую успешно проводил в своей внешней политике Александр III, заслужив от современников прозвание «царя-миротворца», ибо при нем Россия, наконец, не участвовала ни в одной войне.

Тем не менее в некоторых зарубежных научных трудах, а также в работах российских «европейничавших» ученых, наряду с признанием ценности предложенного Данилевским цивилизационного метода изучения истории, распространена крайне негативная оценка внешнеполитической концепции автора книги «Россия и Европа».

Европейских ученых можно понять – над многими из них тяготеет традиция отношения к славянскому миру, которая закладывалась не одно столетие. Таких ученых в книге Данилевского должны раздражать многие положения:

1) о внешне не мотивированной стабильной враждебности политики Запада к России и славянскому миру, объясняемой несовместимостью романо-германского и славянского культурно-исторических типов, их возрастной разницей не в пользу Европы;

2) о несостоятельности претензий Европы на мировое господство своей цивилизации, являющейся всего лишь одной из многих других цивилизаций, к тому же находящейся в стадии затухания – «осеннего плодоношения»;

3) о праве России и славян на самостоятельное, независимое от Запада существование как молодой, становящейся цивилизации;

4) о поистине макиавеллистских методах корыстной политики Запада по отношению к России и славянскому миру на основе двойных стандартов в оценках, на основе принципа «разделяй и властвуй», на основе нелепых инсинуаций.

Некоторые американские ученые также отвергают и резко критикуют внешнеполитическую позицию Данилевского, хотя в своей книге он отделил Северо-Американские Соединенные штаты от Европы. И в тех местах книги, где упоминает эту страну, выражает к ней определенное сочувствие. Можно было бы объяснить это конъюнктурными обстоятельствами. К тому времени, когда Данилевский начал писать свою книгу (1865), о США многие газеты и журналы разных направлений в России писали в таком же ключе. Это было время Гражданской войны между Севером и Югом (1861–1865), время отмены рабства в этой стране (1863); время, когда Англия и Франция выступили на стороне рабовладельческого Юга, а Россия – на стороне республиканского Севера, когда в разгар войны, в 1862 году, Александр II и президент А. Линкольн обменялись дружественными посланиями. Это было время сближения между США и Россией. Именно в связи с этими событиями, доказывая миролюбие России, стремясь опровергнуть обвинения Запада в реакционности ее внешней политики, Данилевский задает риторический вопрос: «Не пользуется ли русское правительство и русский народ симпатиями Америки и наоборот?» (С. 36).

Но Данилевский в своих девяти упоминаниях этой страны в разных местах книги идет дальше событий. Он пытается определить ее место в мире в связи со своей теорией культурно-исторических типов. Правда, он делает это менее определенно и уверенно, чем в других случаях. И это понятно: страна фактически еще только формировалась.

Тем не менее в его обрывочных мыслях по этому поводу угадывается вопрос: являются ли Соединенные Штаты новообразованным ответвлением романо-германского мира, т. е. европейской цивилизации, или же имеет место рождение нового культурно-исторического типа? Однозначного, определенного ответа на этот вопрос, пожалуй, нет. С одной стороны, он уверенно заявляет, что англичане «посредством колонизации» пересадили свою цивилизацию в Северную Америку, подобно тому как, например, финикияне пересадили свою цивилизацию в Карфаген или греки – в южную Италию и Сицилию (С. 83). Этот метод Данилевский осуждает как насильственный и сообщает о «пересадке» английской цивилизации в Соединенные Штаты как о свершившемся факте. Далее пишет (через сто страниц) о временном, переходном состоянии Северо-Американских штатов. Ему кажется, что там идет процесс образования «новой национальности, совершенно различной от английской», в рамках «самобытного государства Соединенных штатов». Процесс этот ему представляется однородным с Великим переселением народов в Европе, в результате которого образовались новые народности: англичане, немцы, французы, итальянцы, испанцы. Теперь от переселения в Северную Америку голландцев, англичан, немцев, кельтов, французов, испанцев и славян (чехов) и их смешения он ожидает появления одной или даже двух новых национальностей и, соответственно, одного или двух государств. Образование новых национальностей и государств вполне допустимо в рамках существующего уже культурно-исторического типа. Как видим, речь пока не идет о зарождающемся новом культурно-историческом типе, наряду со славянским. Но вот он пишет о том, что только две страны могли бы противостоять Европе и таким образом создать «всемирное равновесие»: Соединенные штаты и Россия. Правда, ему кажется, что Соединенные Штаты не захотят этого делать из-за своей удаленности от европейского театра действий, хотя они более сильны, чем Россия, для выполнения этой миссии.

Тут Данилевский вплотную приблизился к восприятию Соединенных Штатов как нового, зарождающегося культурно-исторического типа, как отдельной цивилизации. Хотя в начале книги речь шла о совершившейся пересадке в Северную Америку английской цивилизации, в конце ее эта страна предстает перед читателем как возможный противовес посягательствам Европы на всемирное владычество. Редкий случай непоследовательности Данилевский проявил в данном случае, несомненно, под влиянием текущих политических событий: из-за острого и, как оказалось, временного противостояния Соединенных Штатов и двух ведущих стран Европы – Англии и Франции – и в связи, как показалось Данилевскому, со сходством этой конфронтации с противостоянием романо-германского и славянского миров. Однако прямого заявления, что Соединенные штаты – это зарождающийся особый культурно-исторический тип, Данилевский в своей книге так и не сделал и в других публикациях к этому вопросу больше не возвращался. Может быть, потому, что текущие события стали принимать другой оборот, а может быть, потому, что его первоначальная оценка цивилизации Соединенных Штатов как пересаженной из Европы получала подтверждение не только на практике, но и в трудах людей, мнением которых он дорожил.

А. И. Герцен, например, устойчиво придерживался точки зрения на американскую цивилизацию как на продолжение европейской задолго до появления книги Данилевского. «Разве ушедшие в Америку не унесли с собой туда старую Англию?» – этот риторический вопрос в его письмах «С того берега» звучал как бесспорное утвердительное «да, унесли» [108]. Определенное сходство Соединенных Штатов и России Герцен усматривает только в одном – в молодом возрасте той и другой страны, но что касается их типологических черт, тут ему видится огромная разница. Здесь он отмечает полное сходство Соединенных штатов с европейской цивилизацией, в особенности с ее англосаксонским вариантом. Насильственность, агрессивность, несвойственная России и славянскому миру, но проявляемая европейской цивилизацией, в полной мере, считает Герцен, свойственна и характеру североамериканской цивилизации. «Соединенные штаты, – отмечает он, – как лавина, сметают все на своем пути, каждую пядь земли, которую они захватывают, они навсегда отбирают у туземцев» [109]. В Соединенных Штатах царил тот же дух буржуазного накопительства и мещанства, они только сбросили некоторые устаревшие атрибуты европейских государственных одеяний. Америка, по его мнению, «не является каким-то новым элементом, она представляет последнюю ступень протестантской Европы, освобожденной от исторических уз монархии и аристократии» [110]. Поэтому его окончательный вывод достаточно категоричен: «Америка – продолжение европейского развития, и не более как его продолжение» [111].

Без каких-либо колебаний, в отличие от Данилевского, шел по этому же пути К. Н. Леонтьев. Он видел в Соединенных Штатах не только продолжение европейского культурно-исторического типа, но в его развитии отмечал признаки все большего вторичного смешения, цветения науки и техники (что отмечал и Данилевский) рядом со все большей деградацией духовности. В этом двустороннем процессе Америка настолько обогнала Европу, что теперь, как ему кажется, уже «западные общества стремятся к американскому типу» [112]. К концу жизни Леонтьев настраивался все более пессимистически, наблюдая, как Запад идет к «всеобщему однообразию и смешению», порождающему «космополитизм духа, вкусов, нравов и т. д.». В связи с этим его охватывало отчаяние, когда он убеждался, «что за очень немногими исключениями люди образованные и умные у нас, в России, ни жить, ни мыслить иначе как по-европейски до сих пор не могут...» [113]. Непременным условием спасения России от нарастающего процесса утраты ее культурно-исторической самобытности, от приведения ее к единому западному «цивилизационному» знаменателю, процесса, чрезвычайно усилившегося в связи с развитием средств коммуникации, Леонтьев считает «появление именно таких мыслителей и вождей, которые сумеют к делу приложить тот род ненависти к этой все-Америке, которою я теперь почти одиноко и в глубине сердца моего бессильно пылаю!» [114].

Таким образом, оценивая взгляд американских исследователей на политический аспект книги «Россия и Европа», нельзя не учитывать, что критика в ней опасного для России европейничания распространилась и на отношение к американской цивилизации, завезенной из Европы. Хотя в конце книги этот аспект был несколько скорректирован некоторыми, не вполне, впрочем, определенными замечаниями автора относительно зарождающейся «самобытности Соединенных штатов», из этого не следовало, что Данилевский соглашался на «американничание» вместо «европейничания», ибо противоположность американского и славянского культурно-исторических типов была для него вне всяких сомнений.

В критике американскими учеными политического аспектакниги Данилевского присутствовало немало их собственного политического субъективизма. В частности, в работах, написанных в годы холодной войны, доминирует политический, а точнее, госдеповский заказ – во что бы то ни стало доказать, что Россия не только в советское время, но и всегда была «империей зла».

Не избежал этого заказа и Р. Мак-Мастер, автор упомянутой книги под весьма характерным в этом отношении заголовком «Данилевский – русский тоталитарный мыслитель». Признав ценность теории культурно-исторических типов Данилевского, защитив ее самостоятельность от наветов В. С. Соловьева, Мак-Мастер заклеймил внешнеполитическую доктрину Данилевского как плод тоталитарного мышления, свойственного якобы русской общественно-политической мысли вообще. Автор называет тоталитарной ту философию, которая «всецело и демонстративно идеологизирована». К тоталитарным мыслителям он относит тех, кто «не испытывает чувства ответственности перед страшными вещами – войной, революцией, диктатурой, к которым подталкивает их данная доктрина» [115]. «Тоталитарную» идеологию Данилевского Мак-Мастер относит к русской «по своему типу» и потому считает, что «изучение Данилевского становится естественной частью изучения природы и первопричины русского тоталитаризма» [116]. А наиболее известной вариацией этого тоталитаризма называет, естественно, большевизм и марксизм. Двигаясь по этому пути, Мак-Мастер пытается доказать, что внешнеполитическая программа Данилевского, особенно ее панславистская идея, была полностью реализована Сталиным в его железном занавесе от Запада и в создании социалистического лагеря.

Трудно понять, как мог Мак-Мастер при этом абстрагироваться от того неопровержимого факта, что Данилевский в своей книге и в своих политических статьях выступает открытым противником марксистских социалистических идей как заимствованных русскими нигилистами с Запада, противником попыток нарядить русскую общину в социалистическую одежду. Не поддается постижению и то, как мог Мак-Мастер совместить идею Данилевского о необходимости славянского единения с идеей пролетарского интернационализма, начисто отрицающего какую-либо племенную и национальную солидарность; как можно было проигнорировать проводимую большевиками на государственном уровне политику жесткого подавления проявлений так называемого русского великодержавного шовинизма, под которым разумелся чаще всего нормальный русский патриотизм, малейших проявлений каких-либо элементов славянофильства в идеологии? Наконец, социалистический лагерь при Сталине вовсе не ограничивался очертаниями славянского мира, оттуда была вытолкнута Югославия, но туда входили отнюдь не славянские и ГДР, и Куба, и Вьетнам, и Китай.

Чтобы придать убедительность своим нелепым обвинениям Данилевского в тоталитаризме его мышления, Мак-Мастер, естественно, обошел молчанием оборонительный характер внешнеполитической доктрины Данилевского, о чем говорил он сам и его последователи. Многочисленные факты стабильной и нередко солидарной агрессивности политики Запада по отношению к славянскому миру, и особенно к России, на которые опирался Данилевский и которые приводились некоторыми его современниками, остались также без внимания. Без их анализа, обойдя молчанием оборонительный характер его внешнеполитической программы, конечно, легче всего было приписать мышлению Данилевского и тоталитаризм, и макиавеллизм. Встает вопрос: а разве не более убедительно предстает в роли «тоталитарного мыслителя» сам Мак-Мастер, подталкивавший своей книгой и созданным в ней ложным образом России как носительницы тоталитарных идей к разжиганию холодной войны?

К сожалению, и в современной российской научной литературе находятся желающие рассматривать книгу Данилевского «Россия и Европа» «сквозь европейские очки», особенно изложенную в ней внешнеполитическую программу. Некоторые даже пытаются совершенно на «западный манер» обвинить автора в макиавеллизме. Хотя Данилевский не просто отмежевался от макиавеллизма, а старался всем содержанием своей доктрины показать, что она строится на холодном расчете, на чистом рационализме, на идее нейтралитета и, конечно, исключает обман, коварство и вообще принцип: «все средства хороши для достижения поставленных целей».

Один из примеров – статья Ю. С. Пивоварова «Николай Данилевский в русской культуре и в мировой науке», на которую мы уже ссылались. Как уже отмечалось, это самый обстоятельный обзор литературы о Данилевском на иностранных языках. Из него следует, что книга Данилевского и изложенная в ней теория культурно-исторических типов давно получили широкое признание за рубежом. Автор приводит множество положительных оценок книги «Россия и Европа», высказанных известными учеными Запада. Солидаризируется с защитой Мак-Мастером оригинальности теории Данилевского. Но в конце статьи автор делает неожиданный для читателей поворот в сторону фактического отрицания этой теории именно вследствие якобы вытекающих из нее неприемлемых внешнеполитических последствий. «Коли культурно-исторический тип есть высший предел человеческих обязанностей, так ведь тогда в отношении с другими государствами и другими культурно-историческими типами "все позволено". Тогда можно цинично призывать властителей России начать борьбу с Европой, когда в ней нарушится политическое равновесие и она ослабеет», – делает вывод Ю. С. Пивоваров [117]. Вывод, к которому теория и внешнеполитическая доктрина Данилевского не только не обязывают, но и противоречат ему. Доказывать это – значит пересказывать все, что было сказано выше. Данилевский предлагает пользоваться противоречиями среди европейских государств для укрепления положения России, не вмешиваясь в эти междоусобицы, – позиция, которую занимает по возможности любое государство, и только по непонятным причинам такую позицию можно осуждать. Да, скорую кончину лоскутной Австро-венгерской империи, в которой господствовало национальное меньшинство, а две трети населения составляли порабощенные славяне, Данилевский считал неизбежной. Гибели таких «больных» империй Данилевский не считал нужным препятствовать – «пусть умирают!» Непонятно, почему Ю. С. Пивоварову это кажется кощунственным. Данилевский предрекает войну из-за Восточного вопроса, т. е. за освобождение балканских славян, но не призывает к ней. Война эта, русско-турецкая, состоялась, и, кстати сказать, ее впоследствии на официальном уровне никто не осудил, кроме, быть может, турок.

Впрочем, все встает на свое место, когда в самом конце статьи автор наконец обнародовал свою собственную исходную позицию. Процитировав высказывания Пушкина и других представителей русской культуры, подкреплявшие взгляды Данилевского или прямо их одобрявшие, автор статьи объясняет: «В отличие от Н. А. Бердяева (об относительности этого "отличия" – ниже. – Б. Б.) Ф. М. Достоевский и Ф. И. Тютчев, А. Ф. Писемский и А. Н. Майков, К. Н. Леонтьев и Н. Н. Страхов, И. С. Аксаков и О. Ф. Миллер, К. Н. Бестужев-Рюмин и В. В. Розанов, В. И. Ламанский и А. А. Потебня признали в Н. Я. Данилевском мыслителя, характерно русского, корневого, почвенного. В большей или меньшей степени солидаризируясь с ним, они подтверждали мощь и живучесть той самой глубоко национальной стихии, которая нашла в Н. Я. Данилевском столь яркое воплощение. Для меня же подобное отношение к идеям Н. Я. Данилевского выдающихся представителей отечественной культуры есть, прежде всего, свидетельство одной из сущностных болезней "русского духа", проявление одной из трагедий исторической судьбы России» [118]. Если к этому списку добавить Пушкина, который задолго до Данилевского высказывал созвучные ему мысли на тему «Россия и Европа» (и за это автор статьи заклеймил его устами Ф. М. Достоевского «свистуном», хотя, как известно, Достоевский боготворил Пушкина) [119], добавить еще Л. Н. Толстого, который во многом разделял цивилизационные взгляды Данилевского (вспомним хотя бы его рассказ «Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн»), то станет ясно, что Ю. С. Пивоваров не приемлет цвет русской культуры, именно всех, кто наиболее талантливо выражал русское национальное самосознание, и главным образом за этот «грех».

Собственно, Ю. С. Пивоваров довольно откровенно признается в этом, отметив, что «родословная» Данилевского невозможна без имени Пушкина, что «именно Н. Я. Данилевский самым радикальным в прошлом столетии образом "реализовал" идею, четко сформулированную А. С. Пушкиным в 1830–1831 гг.». (имеются в виду цитированные уже слова: «Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европой...» и т.д.). Автор статьи посчитал необходимым в качестве существенного недостатка Данилевского указать на то, что он «оказывается в традиции русского самосознания, русской мысли в целом, а не только мысли почвеннической, националистической или какой-либо вообще» [120]. Но эта традиция, по мнению Ю. С. Пивоварова, не что иное, как одна из «сущностных болезней русского духа». Автор хотел бы видеть русского человека без его национального самосознания.

Обычно критики такого рода инкриминируют Н. Я. Данилевскому как проявление макиавеллизма отказ его от христианских принципов в осуществлении внешней политики, понимаемых в толстовском духе непротивления злу насилием (ударили по одной щеке – подставь другую). Но при этом абсолютно и, естественно, умышленно замалчивают вопрос, руководствовался ли когда-либо Запад христианской моралью по отношению к России и может ли вообще выжить страна, руководствуясь этими принципами. Попытки дать утвердительный ответ вряд ли увенчаются успехом при самом блестящем владении методом изощренной казуистики. В истории своих взаимоотношений с другими странами как раз Россия, как отмечал Данилевский, не раз предпринимала шаги, отмеченные христианской моралью – «удивительнейшей гуманностью».

Характерно, что, укоряя Данилевского в отступлении от христианской морали, его оппоненты, как правило, бывают далеки от ее соблюдения в полемике с ним. Это проявляется не только в бесцеремонности цитирования в отрыве от контекста и разного рода других подтасовках, искажающих мысли Данилевского, но и в замалчивании противоположных мнений его единомышленников, достаточно основательно аргументированных. Особенно это касается темы «Европа и Россия», ее внешнеполитического аспекта, имеющего всегда особую остроту. Например, обвиняя Данилевского в отступлении от принципов христианской морали и макиавеллизме, противники Данилевского оперируют в основном доводами В. С. Соловьева, но никогда не упоминают о достаточно взвешенных возражениях ему, в свое время высказанных Н. Н. Страховым.

На обвинения Данилевского в равнодушии к человечеству, к свободе и к цивилизации Страхов напоминал, что Данилевский рассуждает о политических делах, а не о чувствах частного человека, «что "быть равнодушным" тут значит – не посылать наших войск на смерть и не приносить в жертву благосостояние нашего государства, что всякое внимание, всякая "симпатия и антипатия" тут выражается не иначе как кровью десятков и сотен тысяч людей и золотом, тяжко собираемым с целого государства». Страхов отмечает, что Данилевский весьма аргументированно отстаивает политику невмешательства в европейские междоусобицы, «перечисляет в своей книге множество исторических случаев, когда существенные интересы России приносились в жертву разным, будто бы высшим соображениям». Страхов обращает внимание на большую осведомленность Данилевского при разработке им своей внешнеполитической доктрины, подчеркивая, что «он слышал и такие голоса, что Россия есть вообще помеха для цивилизации и прогресса человечества и что всего лучше было бы, если бы можно было, совсем стереть великий русский народ с лица земли». Да, соглашается Страхов, Данилевский убедительно показал, что Европа нам враждебна, «но ему и в мысль не приходит сказать, что нужно ей в этом подражать, что и мы должны быть враждебны Европе». Все усилия Данилевского направлены только на то, объяснял Страхов, чтобы мы прекратили «из унизительного тщеславия» гнаться за дружбой там, где нас «никогда не признают своими», и тем более прекратили «всякую преступную трату народной крови и народного благосостояния» на эти цели.

Цитируемая статья Страхова была написана в 1890 г., внешняя политика Александра III, вполне соответствовавшая доктрине Данилевского, принесла России желанный покой, а самому императору – лавры миротворца в Европе. Страхов не мог не обратить на это внимание. Он с удовлетворением отмечал: «Россия принесла Европе мир, она теперь сдерживает жестокие распри европейцев, и обуздала их просто тем, что замкнулась в себе, объявила себя свободною, не имеющею нужды дружить больше с одною стороною, чем с другою (что совершенно согласно с законом Данилевского)» [121].

В целом своей книгой, постановкой в ней вопроса «Европа и славянский мир» Н. Я. Данилевский способствовал разрушению насаждаемой с Запада и усердно тиражируемой в России «европейничающей» интеллигенцией легенды о второсортности славянских народов, об их обреченности на зависимость от европейских держав в силу якобы своей расовой неполноценности и социально-экономической, политико-культурной отсталости.

Опираясь на свою теорию культурно-исторических типов, он показал, что имперские претензии Европы на мировое господство своей романо-германской цивилизации иллюзорны. Они основаны на ложном представлении, что эта цивилизация знаменует собой завершение процесса движения человечества к единой мировой цивилизации. Самообольщение возникло из-за того, что эта цивилизация находится, по Данилевскому, «в апогее своего цивилизационного величия» (С. 137), в стадиисвоего расцвета – «осеннего плодоношения».

Данилевский исходил из того, что человеку не дано ощущать историческое время, что оно измеряется другими временными масштабами. Все, кто вникали в теорию Данилевского, только тогда принимали ее, когда понимали этот постулат, который К. Н. Леонтьев сформулировал так: «жизнь человека считается годами, жизнь наций и государств – веками» [122]. Поэтому отдельным людям, представителям той или иной цивилизации, не дано ощущать ее возраст, чаще всего вообще не дано знать, что она имеет возраст. Она кажется им вечной, единственной, а все другие народы воспринимаются ими как «нецивилизованные». Так думали римляне о своей цивилизации, так думают европейцы – о своей.

Данилевский, исходя из масштабов исторического времени, полагал, что период «плодоношения» цивилизации может длиться сотни лет, и поэтому отвергал славянофильскую формулу «гниения Запада». Но он все же всеми силами воспротивился против посягательств зарубежных и доморощенных европейцев распространить на Россию чуждую ей по культурно-историческому типу европейскую цивилизацию, к тому же идущую к своему закату, что, по мнению Данилевского и его последователей, наблюдалось особенно отчетливо в ее нравственном разложении.

В России, в славянском мире он видел особый культурно-исторический тип, ростки новой цивилизации. Среди опасностей, грозящих становлению этой самостоятельной цивилизации, он выделял непрерывные экспансионистские посягательства Западного мира и разрушительную деятельность внутренних «европейничающих», «лакействующих» перед Западом сил. Своей книгой он не просто помогал своим соотечественникам избавиться от губительного для них комплекса неполноценности, но и старался развить и укрепить в них национальное самосознание.

При этом напрасно было бы приписывать Данилевскому изоляционизм и ксенофобию. Он специально подчеркивает, что от Европы просто невозможно самоизолироваться. Он лишь утверждал необходимость осмотрительности, трезвости, практичности во взаимоотношениях с Европой, не отрицая важности торговли с ней, заимствования науки, техники, промышленных достижений как элементов, переходящих из одной цивилизации в другую. И в этом его призыве к разборчивости в заимствованиях из Европы не было ничего специально славянофильского. Подобный подход исповедовали представители русской общественной мысли более широкого мировоззренческого спектра, как это было показано выше. Причем некоторые из них частично разделяли взгляды его оппонентов. Например, С. Н. Сыромятников, который в своей книге «Опыты русской мысли» (СПб., 1901) назвал себя другом В. С. Соловьева и по некоторым позициям был его единомышленником, тем не менее, по проблеме «Европа и Россия» почти полностью солидаризировался с Данилевским. «Двести лет нас заставляют кланяться Западу... Но разве идолопоклонство перед Англией лучше идолопоклонства перед Византией или Китаем? Почему же холопство перед Византией вызывает негодование, насмешку, обвинение в изуверстве? Потому что Англия по русскому прогрессивному каталогу значится страной прогрессивной, а Византия – страной ретроградной, хотя на совести Византии не было ни Ирландии, ни Индии, ни Трансвааля, ни Китая», – возмущался он [123]. И наставлял совершенно в духе Данилевского: «"Познай самого себя" – вот основное правило мудрости. Выясни различие между тобою и окружающими, между твоим народом и его окружающими народами... Знай их, но живи своим... Никогда не было ни одного народа, в котором не было бы чужеродной крови, чужеземных влияний, чужеземных заимствований. Но беда была народу, который, заимствуя, презирал свое; не мог, не хотел, не умел претворять чужое в свое» [124].

Да и Н. А. Бердяев, который высоко ценил В. С. Соловьева как религиозного мыслителя и отрицал теорию Н. Я. Данилевского, считал себя сторонником по-своему истолкованной «свободной теократии», тем не менее, в подходе к проблеме «Россия и Европа» нередко, вольно или невольно, почти полностью совпадал именно с Данилевским. Т. е. признавал существенную, типологическую разницу между миром романо-германским и славянским, самоценность того и другого, но разновременно и разнонаправленно раскрывающуюся. Приведем лишь некоторые мысли Бердяева на этот счет, высказанные и в дореволюционной России, и в эмиграции, но достаточно красноречиво свидетельствующие, что его нельзя однозначно заносить в список оппонентов Данилевского.

Вот как, например, воспринимал Бердяев Европу в 1907 году: «В современной Европе нет такого религиозного алкания (как среди русских богоискателей. – Б. Б.), там победил иной дух. Каждый день дух земли отвоевывает там области своего царства, умертвляет вековечную мечту о Небе и жажду смысла жизни. Механическое побеждает в Европе все органическое, как в теоретическом сознании, так и в действии. Человек – совершенная машина, общество – совершенная машина, вся культура – усовершенствованный механизм, все мышление не органично, рассудочно, все мироощущение потеряло органический центр... Господствующая европейская философия так же механична, оторвана от абсолютного центра, безрелигиозна, как и господствующая европейская политика». Отрицая русский национализм, но сравнивая его с проявлениями национализма на Западе, он вынужден констатировать: «...мы даже сравниться не можем с французами, англичанами и немцами в национальной исключительности, в национальной корысти и самообожании» [125].

Незадолго до своей высылки из Советской России Бердяев познакомился с книгой Освальда Шпенглера «Закат Европы» и отозвался на нее статьей «Предсмертные мысли Фауста». Он по-прежнему отвергает в ней морфологический принцип в изучении истории, склоняется к тому, что с появлением христианства человечество обрело единую историческую судьбу. Но ему очень понравились мысли Шпенглера о различии между культурой и цивилизацией, о переходе европейской культуры в стадию цивилизации, предвещающую ее закат. Он с этими мыслями согласен в полной мере (забывая, правда, упомянуть, что они раньше Шпенглера были высказаны Данилевским) и даже напоминает, что писал об этом же еще до первой мировой войны: «Еще до мировой войны я очень остро ощутил кризис европейской культуры, наступление конца целой мировой эпохи и выразил это в своей книге "Смысл творчества". Во время войны я написал статью "Конец Европы", в которой выразил мысль, что начинаются сумерки Европы, кончается Европа как монополист культуры, что неизбежен выход к другим материкам и расам. Наконец, два года тому назад я написал этюд "Конец Ренессанса" и книги "Смысл истории", "Опыт философии человеческой судьбы", в которых определенно выразил идею, что мы переживаем конец новой истории, что культура старой Европы склоняется к упадку». И добавляет: «Книга Шпенглера – замечательная книга, местами почти гениальная, она волнует и будит мысль. Но она не может слишком поразить тех русских людей, которые давно уже ощутили кризис, о котором говорит Шпенглер» [126].

В написанной уже в Берлине в 1923 году работе «Новое средневековье» он продолжает развивать эту тему увядания, заката «культуры Запада, перехода в Европе культуры в цивилизацию». В этом факте он не видит ничего удивительного, поясняя: «В истории, как и в природе, существует ритм, ритмическая смена эпох и периодов, смена типов культуры, приливы и отливы, подъемы и спуски» [127]. Не совсем ясно, как располагает он сменяющиеся культуры – в линейном или мультилинейном порядке. Но важно, что само понятие «типы культур» появилось все-таки в его историософском этюде и что оно было связано с его мыслями о крушении европейской культуры, в которой он видел капиталистическую систему хозяйства – «детище пожирающей и потребляющей похоти», порождение атеизма. В крушении культур он отмечал не только злую волю людей, но и действие Промысла Божия. Смысл происходящего он трактует почти по Данилевскому. «Мы живем в эпоху, аналогичную эпохе гибели античного типа», – пишет он [128].

По существу, Бердяев согласился и с пророчеством Шпенглера о большом будущем России как восходящего русского культурно-исторического типа, идущего на смену европейскому. Бердяев пишет: «В России скрыта тайна, которую мы сами не можем вполне разгадать... Час наш еще не настал. Он связан будет с кризисом европейской культуры» [129].

Тайну России Бердяев постигал всю жизнь. В полной мере она так и осталась для него неоткрытой. Но что она существует, что у России собственная, индивидуальная жизнь и судьба, был уверен до конца своей жизни и всегда был против устремлений подверстать Россию под единую, всеевропейскую цивилизацию. В статье «Об отношении русских к идеям», опубликованной в «Русской мысли» в январе 1917 года, он в полной мере выразил свое отношение к европейничающим цивилизаторам. Формулировки его мыслей по этому поводу, как всегда, лапидарны и афористичны и к тому же напоминают многие положения книги Данилевского «Россия и Европа».

Вслушаемся: «Человек входит в человечество через национальную индивидуальность... Национальный человек – больше, а не меньше, чем просто человек, в нем есть родовые черты человека вообще и еще черты индивидуально-национальные... мечта о человеке и человечестве, отвлеченных от всего национального, есть жажда угашения целого мира ценностей и богатств. Культура никогда не была и никогда не будет отвлеченно-человеческой, она всегда конкретно-человеческая, т. е. национальная, индивидуально-народная и лишь в таком своем качестве восходящая до общечеловечности. Совершенно не национальной, отвлеченно-человеческой, легко транспортируемой от народа к народу является наименее творческая, внешне техническая сторона культуры. Все творческое в культуре носит на себе печать национального гения. Даже великие технические изобретения национальны, и не национальны лишь технические применения великих изобретений, которые легко усваиваются всеми народами... Дарвин мог быть только англичанином, а Гельмгольц – характерный немец... Принятие истории есть уже принятие борьбы за национальные индивидуальности, за типы культуры... Нивелирующая цивилизация уродлива». Призывая не бояться технической европеизации России, т. е. приобщения ее к европейской технике, достижениям промышленности, «новым формам общественности», Бердяев, тем не менее, еще раз предупреждает: «Космополитическое отрицание России во имя человечества есть ограбление человечества» [130].

Подводя итог своей жизни в автобиографическом «Самопознании», Бердяев написал: «Я не националист, но русский патриот. Я также противник самомнения и самоутверждения европеизма и защищаю русский восток» [131].

Для Бердяева, как и для Данилевского, русское самосознание – большая духовная ценность. Еще до своей вынужденной пожизненной эмиграции, осуждая национализм, дистанцируясь от него, он всегда подчеркивал свою принадлежность к русскому народу, гордился этой принадлежностью, высоко ценил русскую культуру, русскую самобытную мысль, которая, по его мнению, «пробудилась на проблеме историософической». В статье «Россия и Запад», опубликованной в 1908 году, он с удовлетворением отмечал, что «многие русские люди испытывали славянскую тоску на Западе и по-разному ее выражали» [132]. История русского самосознания XIX – начала XX веков, по мнению Бердяева, представляет «огромный интерес». «История эта, – многозначительно замечает он, – еще не написана, многие страницы, самые для нас дорогие, отсутствуют, многие лица остаются в тени, в закоулках, не выведены на большую дорогу» [133].

Все это говорит о том, что нет никаких оснований исключать Н. А. Бердяева из пушкинской традиции борьбы за развитие русского национального самосознания, получившей в книге Н. Я. Данилевского научное обоснование.

И дело не в том, что Бердяев провозглашал себя русским патриотом, а в том, что был таковым в каждом своем размышлении о России, во всех своих строчках, подчас весьма горьких, посвященных ей, во всех своих предостережениях рвущимся к власти над ней: «Исторические тела создаются тысячелетиями, и в несколько лет нельзя их ни разрушить, ни пересоздать в корне». Людей, власть имущих над ней, предупреждал: «Россия страна такая огромная, такая таинственная в своих недрах, что всего менее она может быть объектом экспериментов» [134]. Бердяев считал, что не каждый должен быть допущен к написанию истории России, а только тот, кто исполнен к ней чувством любви, ибо всякая индивидуальность познается лишь любовью. Во всяком случае, только людям, проникнутым этим чувством, дано понять, «что замыслил Творец о России». Он подчеркивал: «Для постижения России нужно применить теологальные добродетели веры, надежды и любви» [135].

За последние годы написано немало работ, посвященных теме «Россия и Европа» или «Европа и Россия». Тема эта приобрела в постсоветское время новое звучание и новую остроту, в ней, вместе с тем, ожили многие старые проблемы. В редких из работ на эту тему не упоминается книга Н. Я. Данилевского.

<< | >>
Источник: Балуев Борис Петрович. Споры о судьбах России: Н. Я. Данилевский и его книга «Россия и Европа». Издание второе, исправленное и дополненное. Региональный общественный Фонд «Память мучеников и исповедников Русской Православной Церкви». 2001. 2001

Еще по теме Глава 3. Европа и славянский мир:

- Археология - Великая Отечественная Война (1941 - 1945 гг.) - Всемирная история - Вторая мировая война - Древняя Русь - Историография и источниковедение России - Историография и источниковедение стран Европы и Америки - Историография и источниковедение Украины - Историография, источниковедение - История Австралии и Океании - История аланов - История варварских народов - История Византии - История Грузии - История Древнего Востока - История Древнего Рима - История Древней Греции - История Казахстана - История Крыма - История мировых цивилизаций - История науки и техники - История Новейшего времени - История Нового времени - История первобытного общества - История Р. Беларусь - История России - История рыцарства - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - Історія України - Методы исторического исследования - Музееведение - Новейшая история России - ОГЭ - Первая мировая война - Ранний железный век - Ранняя история индоевропейцев - Советская Украина - Украина в XVI - XVIII вв - Украина в составе Российской и Австрийской империй - Україна в середні століття (VII-XV ст.) - Энеолит и бронзовый век - Этнография и этнология -