§ 2. Царские суды на процессах террористов
Подобно тому как длинный ряд дел пропагандистов, изобилующих примерами жандармского произвола, судебного беззакония и жестокости, был открыт в 1871 г. образцовым для царокой России по соблюдению законности и гласности делом нечаевцев, так и несколько меньший, но тоже внушительный ряд дел террористов, которые отличались еще большим произволом, беззаконием и буквально палаческой жестокостью, открылся в 1878г.процессом, не менеезамечательным, чем дело нечаевцев, с точки зрения гласности, законности и мягкости приговора.
Речь идет о процессе Веры Засулич.B отличие от процесса нечаевцев, который до сих пор специально еще не исследован и не был даже предметом более или менее подробного и последовательного изложения, процесс Засулич описан полнее и красочнее, чем какой-либо другой из народнических процессов. Мемуары А. Ф. Кони доскот нально воссоздают фактическую сторону процесса как бы «de visu et auditu»2Э. Исследовательски процесс освещен С. С. Волком и М. М. Выдря[902], а также П. И. Негретовым[903]. B последние годы о процессе написаны документальная повесть[904] и драма[905]. Bce это освобождает нас от необходиімости развернутой характеристики процесса Засулич и позволяет ограничиться оценкой лишь тех его особенностей, которые определили место его в ряду политических процессов вообще и судебных дел народников-террористов, в частности.
Расчет царизма на процессе Засулич был тот же, что и за пять лет перед тѳм в деле С. Г. Нечаева: гласно осудить не только и не столько самого обвиняемого, сколько (в его лице) — злодейство революционных умыслов и поступков. Как B том, так и в этом случае предполагалось заклеймить крамолу печатью уголовщины. «Всякий намек на политический характер из дела Засулич устранялся avec une parti pris[906] и с настойчивостью, просто странною со стороны министерства, которое еще недавно раздувало политические дела по ничтожнейшим поводам», — удивлялся А.
Ф. Кони[907]. Ha деле в этой настойчивости Министерства юстиции больше было естественного, чем странного. Едва ли власти надеялись убедить кого-либо в том, что выстрел Засулич в Трепова (как и убийство Нечаевым Иванова) — преступление чисто уголовное. Для них важно было выставить уголовщину именно как клеймо, отличающее и, конечно, порочащее крамолу. Ради этого они и передали дело Засулич (каік в свое время дело Нечаева) в суд присяжных, учитывая, что уголовные преступления «возбуждают такое отвращение» в обществе, какого преступления государственные «до особому свойству своему» возбудить не могут[908]. Именно в этом смысле Департамент полиции оценил позднее дело Засулич как «попытку, пробный камень для того, чтобы удостовериться, не достаточно ли обыкновенных юридических форм для суда над политическими преступниками»[909].Такого же рода «пробным камнем» была попытка скомпрометировать революционное движение на уголовном деле Нечаева и нечаевцев. Тогда эта попытка не удалась. Теперь, однако, ситуация изменилась и, как могло показаться судебным властям, — в пользу правительства. Во-іпервых, революционное движение входило в новый фазис: пропаганда уступала место террору[910], а террор легче было осудить перед обществом, чѳм пропаганду. Во-вторых, если Нечаев убивал себе ровню, то Засулич стреляла в должностное и притом высокопоставленное лицо при исполнении им служебных обязанностей, что по закону усугубляло и преступление, и, соответственно, наказание. Кроме того, должно быть, учитывалось, что в дсле Засулич суду противостояла не компания революционеров, сплоченная чувством локтя, как на процессе нечаевцев, и не сильная личность революционного вожака, которого нельзя было ни сломить, ни запугать, как в деле Нечаева, а всего лишь женщина, уже привлекавшаяся к делу нечаевцев и, на взгляд всеведущего III отделения, ничем не примечательная [911].
Немудрено, что министр юстиции «пошел на это дело с легким сердцем, как министры Наполеона III объявляли войну
Германии»[912].
Уверенность судебных «верхов» и лично министра К. И. Палена в том, что присяжные обвинят террористку, была полная. Даже отказ председателя суда А. Ф. Кони поручиться перед министром еще до начала процесса за обвинительный приговор (как того потребовал Пален) не поколебал этой уверенности[913]. K тому же власти, по уверению К. П. Победоносцева, тешили себя надеждой без риска «пощеголять перед интеллигенцией, — пожалуй, перед Европой, — уважением к суду присяжных» и, стало быть, к общественной совести, выразителем которой слыл суд присяжных[914].Процесс Веры Засулич занял всего один день — 31 марта 1878 г. Он слушался в Петербургском окружном суде под председательством А. Ф. Кони при неукоснительном соблюдении законности, гласности и состязательности сторон. Прокурор К. И. Кессель произнес было грозную обвинительную речь, сделав упор на «самоуправство» Засулич и «безнравственность» ее преступления[915]. Однако подсудимая и ее защитник П. А. Александров выбили из рук обвинения его главный козырь, подчеркнув, что выстрел в Трепова был ответом на «самоуправство» и «безнравственность» градоначальника, который спустя 15 лет после официальной отмены телесных наказаний из прихоти учинил публичное надругательство над человеческим достоинством политического узника, студента, дворянина. Опасные для подсудимой толки о подробностях ее «злодейства», с которыми выступили свидетели обвинения, были отпарированы показаниями свидетелей защиты о подробностях злодеяния Трепова[916].
Председательствующий Кони резюмировал судебные прения беспристрастно, ставя перед присяжными и невыгодные для обвинения вопросы, — наіпример: «из каких побуждений сделано то, что привело подсудимую пред вас?»[917]. Двенадцать присяжных, которые представляли интеллигентные и среднечиновные слои Петербурга, недовольные административным произволом треповых, видимо, прикинули, что осудить Засулич— значит оправдать Трѳпова, а при потворстве треповым каждый из них со временем может оказаться на месте Боголюбова, и в итоге на все пункты обвинения Засулич ответили: «Нет, не виновна».
Такой ответ прозвучал для судебных и прочих верхов как гром среди ясного неба. Хотя по ходу процесса можно было видеть, что акции обвинения час от часу падают, даже присутствовавшие на суде чиновные особы до конца верили если не в справедливость, то в «благомыслие» присяжных. А. Ф. Кони свидетельствовал, что уже после того как присяжные удалились в совещательную комнату согласовать приговор, бывшие в зале первоприсутствующий кассационного департамента Сената М. E. Ковалевский и прокурор Петербургской судебной палаты А. А. Лопухин (а также Б. H. Чичерин) не сомневались: «Обвинят!»[918].
C тем большим разочарованиемизлобой встретила реакция оправдание Засулич. Кн. В. П. Мещерский воспринял его «будто в ужасном кошмаричеоком сне», как «наглое торжество крамолы»[919]. М. H. Катков саркастически именовал процесс Засулич «делом Петербургского градоначальникаТрепова, судившегося по обвинению в наказании арестанта Боголюбова»[920], а К. П. Победоносцев без всякого сарказма втолковывал наследнику-цесаревичу: «Дело Трепова было делом самого
правительства и потому оно должно было отстоять Трепова во что бы то ни стало»[921]. П. А. Валуев в Совете министров «при всех» заявил царю, что теперь «остается по выходе из дворца идти купить револьвер для своей защиты»[922]. Граф Пален по обыкновению плакал от досады. «Удивительно еще, как правительство не задохлось от бессильной злобы», — отметила революционная газета «Начало»[923].
Разгневанный столь неожиданным и неприятным оборотом дела царизм прибег к исправительно-репрессивным мерам, уже не считаясь ни с какой законностью. B первую очередь, было высочайше повелено вновь арестовать и посадить в ДПЗ оправданную судом Засулич, но ее буквально отбили у жандармов и надежно укрыли товарищи. Тогда управляющий ДПЗ М. А. Федоров «за несвоевременное освобождение» Засулич был подвергнут семидневному аресту на гауптвахте и затем спроважен в отставку[924], 30 мая 1878 г, «за небрежное ведение дела Засулич» был уволен с поста министра юстиции граф Пален[925], занимавший этот пост с 1867 г„ т, e, дольше, чем кто-либо другой из всех 27-ми министров юстиции старой России, кроме одного В, H.
Панина,Царь, видимо, был бы рад уволить весь Петербургский окружной суд во главе с его председателем Кони, но по закону ни один судья не мог быть сменен иначе как вследствие приговора уголовного суда, Bce же Сенат, выполняя волю царя, официально вынес Петербургскому окружному суду замечание и отменил его приговор[926]. Что касается А. Ф, Кони, то группа сенаторов во главе с П, А, Дейером потребовала предать его суду «за поведение при ведении судебного заседания» по делу Засулич, Сенат большинством голосов отклонил это требование[927]. Тем не менее, Кони надолго оказался в опале: верхи травили его и принуждали уйти в отставку, при всяком удобном случае давая ему понять его «неугодность»[928], Реакционная печать подогревала эту травлю. M, H, Катков и в 80-е годы печатпо глумился над тем, как «г. Кони оправдал Bepy Засулич», «подсунув» взятым с улицы присяжным «вопиющий приговор» [929],
Главное же, отныне и навсегда в царской России все дела, связанные с преступлениями (хотя бы и не политическими) против должностных лиц, были изъяты из ведения суда присяжных. Больше того. Первое же после оправдания Засулич дело народников-террористов (группы И, M, Ковальского) царизм передал в военный суд, хотя закон о подчинении политических дел военным судам появился лишь 9 августа 1878 г. (через неделю после казни Ковальокого), а до тех пор все дела такого рода оставались подсудными «штатским» инстанциям (ОППС и судебным палатам) [930]. Фаіктически именно с процесса Ковальского и началась в России более чем десятилетняя непрерывная оргия военных судов по делам о государственных преступлениях.
Bce они были обставлены чрезвычайными, поистине военными строгостями в согласии с буквой закона 9 августа 1878 г., который делал аікцент на подчинении политических дел «военным судам, установленным для военного времени». C подсудимыми здесь обращались, как с военнопленными, и самый суд вершился, как на войне. «Перевозили нас (из тюрьмы в суд. — H. Т.) под непомерно усиленным конвоем,— вспоминал сопроцессник Ковальского H.
А. Виташевский.— B тюремные кареты были впряжены пожарные лошади, и мчали нас буквально как на пожар. Наши кареты оцеплены были сотнею каких-то казаков-башкир на лошадях, с пиками, причем дверцы карет были отворены, и казаки чуть не в самые кареты вставили свои пики» [931]. Здание суда и прилегающие улицы с начала и до конца процесса были оцеплены городовыми, жандармами и войсками гарнизона (до 5 тыс. человек), а в судебном зале восемь подсудимых окружал конвой из 14 солдат и еще 40 стражников дежурили «на случай» в соседней комнате[932].C такими же и еще большими предосторожностями устраивались процессы террористов в 1879 г., особенно в тех случаях, когда власти предполагали, что революционеры замышляют освободить подсудимых. Так было, например, в Киеве весной 1879 г. перед открытием одного за другим двух крупных процессов («киевских бунтарей» и группы В. А. Осинско- го). 30 марта киевский губернатор донес министру внутренних дел, что по слухам «в Киев собираются из разных мест лица, принадлежащие к социально-революционной партии, с целью произвести беспорядки во время предстоящего суда... и попытаться во что бы то ни стало освободить задержанных»[933]. Поэтому к началу и в дни обоих процессов (с 30 апреля по 13 мая), как свидетельствовали очевидцы, «Киев имел вид города, в который только что вторгся сильный неприятель»: улицы, близкие к зданию суда, были забаррикадированы, далеко кругом стояли войска, патрулировали казачьи пикеты[934]. Впрочем, и малые процессы в безопасных ситуациях тоже шли по-военному. При слушании дела С. H. Бобохова в Архангельске 12 марта 1879 г. вся местная полиция и войска блокировали здание суда, а подсудимый был окружен буквально стеной из 12 стражников с ружьями на плечах и саблями наголо[935].
Публика на процессы террористов если и допускалась (не всегда), то в ограниченном количестве, а главное, с оченьстро- гим отбором. Даже на процессе Засулич, по утверждению очевидца, в судебном зале «не было ни одного нигилиста»: «серый люд и учащуюся молодежь не пускали далее противоположного тротуара»[936]. B военные суды публика могла попасть исключительно по именным билетам, которые распространялись заранее и, как правило, столь разборчиво, что, к примеру, на процесс Л. Ф. Мирского даже известный беллетрист, петербургский осведомитель Каткова Б. М. Маркевич (как он сам жаловался на это Каткову) «не добился билета»[937].
Значительную часть билетов всегда (особенно в Петербурге) заказывали себе любопытствующие сановники: особы царской фамилии, министры, сенаторы, члены Государственного совета, губернаторы, военные гранды. Так, на процессе Засулич присутствовали канцлер империи кн. А. М. Горчаков, военный министр гр. Д. А. Милютин, государственный контролер Д. М. Сольский, кн. А. А. Суворов, гр. А. А. Баранцов, петербургский губернатор И. В. Лутковский; на процессе «11-ти» — принцы Петр Ольденбургский и Георгий Максимилианович, герцог Лейхтенбергский, гр. П. А. Шувалов, статс- секретарь М. H. Островский, генерал-адъютанты М. И. Чертков, А. С. Костанда, Р. Г. Бистром, английский посол, германский военный атташе и др. Обязательно теснились на заседаниях военных судов персоны судебного и жандармского ведомств. Обычной же, «посторонней» публики всегда было мало, причем тех, кто мог бы сочувствовать подсудимым, власти намеренно старались не допускать[938]. Даже родственникам подсудимых, вопреки закону, иной раз (на процессах «киевских бунтарей», В. А. Осинского, О. И. Бильчанского и др.) отказывали в билетах, а на некоторых процессах в зале суда вообще «никого из посторонних лиц, за исключением свидетелей, не было»[939]. Правда, революционеры и в таких условиях находили способ проникнуть в зал суда (к примеру, на процессе Ковальского присутствовали Г. И. Фомичев, П. С. Ивановская и Г. Ф. Чернявская), но удавалось это редко и с большим трудом.
Естественно, что в судах, устроенных на военный манер, при малой гласности и публичности дел, царские каратели чинили расправу с чисто военной жесткостью и не обременяли себя заботами о соблюдении законности, беспристрастия, состязательности и пр. Обвинительные речи на процессах террористов изобиловали жслчыо, инсинуациями и солдафонской руганыо по адресу как подсудимых, так и всей революционной партии. Особенно отличался такими речами киевский прокурор, будущий проконсул Юга России Василий Степанович Стрельников (1838—1882 гг.)—наиболее характерный представитель царской военной прокуратуры конца 70-х — начала 80-х годов.
«Посмотрите, кто составляет партию, — говорил Стрельников на процессе «киевских бунтарей»,— и вы увидите, что все это, за ничтожными исключениями, люди, плохо развитые, не получившие почти что никакого образования[940], люди..., для которых религия, честь, совесть — слова без всякого значения.. B выборе средств для своих целей они бесцеремонны nec plus ultra» (так, что дальше некуда.— H. Т.). B подтверждение этой тирады Стрельников выставлял стандартное пугало нечаевщины и наветы на Киевскую коммуну 1874 г. из обвинительного акта по делу «193-х»[941]. Ha процессе О. И. Бильчанского он уверял, что среди подсудимых «было бы удивительно встретить честного человека — ведь честные люди в нашу социальную партию не пойдут»[942], а на процессе
В. А. Осинского, выругав каждого из обвиняемых (например, Софья Лешерн, по его словам, — «это не женщина, а урод, какой-то гермафродит»), заключал: «Наградой этим негодяям может быть только веревка!»[943].
Примерно так же по духу и тону строили свои речи и другие обвинители. Прокурор H. И. Кессель на процессе «11-ти» утверждал, что русские революционеры — «это не партия, это шайка»; «атаманы шайки хотят смуты во что бы то ни стало, смуты ради смуты — авось придется поймать рыбку в мутной воде»; общий же идеал «шайки» — нечто вроде Парижской Коммуыы, т. e. мол, «одна непрерывная оргия убийства, грабежа и пожара»[944].
Чтобы придать таким обобщениям хотя бы подобие доказательности, каратели проделывали неблаговидные манипуляции над материалами обвинения. Формально все атрибутьг судебного разбирательства на процессах террористов были, как правило, в наличии: и вещественные доказательства (порой очень веские, как, например, револьверы Засулич, Ковальского, Соловьева, Осинского, кинжал Дубровина или бомба Гобета, а в деле «11-ти» — даже рысак «Варвар»), и экспертиза, которая так нервировала Каткова, и всякого рода протоколы, акты, реестры, и непременные (обычно многочисленные) свидетели. Ho почти на каждом процессе, кроме, пожалуй, лишь дел Засулич и Соловьева, где с самого начала каждый пункт обвинения был ясным и неоспоримым (кстати, именно эти два дела рассматривали не военные суды), оказывались обвиняемые, против которых недоставало или вовсе не было улик. Между тем, по смыслу закона 9 августа 1878 г. военным судам приличествовало выносить (а следовательно, и обосновывать) суровые приговоры. Поэтому теперь каратели чаще и в большей мере, чем на процессах пропагандистов, подтасовывали итоги дознания, следствия и суда, чтобы подвести обвиняемых под максимальное наказание.
Так, на процессе Засулич в первый и последний раз выступали свидетели защиты (вызванные за счет самой защиты). Ha все последующие процессы власти допускали только свидетелей обвинения, соответственно их подбирая (как это было и ранее) из дворников, жандармов, полицейских. B числе 16 свидетелей по делу Осинского было 11 жандармов и городовых во главе с капитаном Г. П. Судейкиным, который тогда только начинал свое восхождение на карательном поприще[945]. *Судейкин возглавлял свидетелей и по делу А. Я. Гобета, которого (вместе с его сопроцессниками) он же, Судейкин, и арестовывал[946], а на процессе «киевских бунтарей» в роли свидетеля, наряду с дворниками и жандармами, выступал смотритель тюрьмы, мстивший подсудимым за их стойкость в предварительном заключении[947].
Уже в 1879 г. царские суды систематически прибегали к лжесвидетельствам и провокациям, особенно распространившимся в последующие годы, на процессах «Народной воли». Пять смертных приговоров по делу «28-ми» в немалой степени были спровоцированы лжесвидетельством, которое жандармы сфабриковали от имени предателя Василия Веледницкого (сам Веледницкий ни в качестве подсудимого, ни в роли свидетеля на процессе не был выставлен; фигурировали лишь его «показания») [948]. Точно так же посредством лжесвидетельств двух подставных лиц (ни одно из которых на суд не явилось), был подведен под смертный приговор по другому делу В. С. Ефремов[949].
Ha процессе «11-ти» А. Д. Оболешев был приговорен к смсртиой казни по одному подозрению в том, что он не KTO ипой как убийца шефа жандармов Сергей Кравчинский. Oc- нованием для подозрения послужил анонимный лжедонос на имя царя, будто среди «11-ти» есть Кравчинский (поскольку Оболешев оказался единственным из подсудимых, личность которого не была установлена, суд и признал его за Кравчин- ского). Только случай (Оболешева уже после суда — в камере смертника — опознал брат, гвардейский офицер) побудил царя «милостиво» заменить Оболешеву смертную казнь 20- летней каторгой[950]. Кстати, сопроцессник Оболешева д:р О. Э. Веймар получил 15 лет каторги (замененных десятью годами из «снисхождения» к выдающимся заслугам подсудимого перед отечеством в русско-турецкой войне) за соучастие в покушении А. K- Соловьева только на том основании, что револьвер, из которого стрелял в царя Соловьев, когда-то прошел через руки Веймара. Между тем, Веймар узпал о покушении лишь post factum, из газет; иными словами, он «был осужден на каторгу за дело, в котором не только не принимал никакого участия, но о котором ничего не знал до самого его совершения»[951].
Таких юридических казусов, как «дело Всймара», в судах над террористами было много. Ha процессе «киевских бунтарей» прокурор Стрельников в обвинительной речи даже не упомянул четырех (из 14-ти) подсудимых (H. П. Позена,
С. И. Феохари, E. П. Сарандович и А. Э. Потылицыну), так как о них нечего было сказать: «они оказывались виновными только в том, что были знакомы с теми, которые оказали вооруженное сопротивление при аресте»[952]. Тем не менее, суд подвел ии в чем не уличенных людей гіод категорию соучастников и вынес им такой же приговор (14 лет н 10 месяцев каторги), как и участникам сопротивления. Подобным же образом на других процессах Г. И. Фомичев, В. X. Кравцов, А. П. Колтановский, H. H. Бубновский, Ф. Я. Давиденко, И. Ф. Зу- бржицкий, С. М. Краев, М. Я. Шпиркан, Г. Ф. Осмоловский были осуждены на разные сроки каторги (от 10 лет до вечной), а Д. А. Лизогуб, уличенный лишь в денежном пособии революционерам, — даже на смертную казнь. K террористам каратели питали особую, мстительную злобу. Поэтому военные суды в сомнительных ситуациях всегда предпочитали за- судить несколько безвинных людей, чем упустить хотя бы одного виновного.
C готовностью допуская всякого рода нятяжки и'пере- держки обвинения, военные суды не боялись разоблачений ни со стороны подсудимых, ни со стороны их защиты. Подсудимые, во-первых, не имели возможности заранее ознакомиться с материалами обвинения и подготовить необходимые разоблачения, а главное, их защитительные речи и последние слова любой военный суд если и выслушивал до конца (не всегда), то все равно игнорировал, ибо для суда опровержения того или иного террориста (участника ли, соучастника, укрывателя или недоносителя) ничего не значили, публика на каждый процесс подбиралась вполне лояльная к суду, а в печати, согласно циркуляру JI. С. Макова от 18 января 1879 г., все «неудобные места» из речей подсудимых благополучно изымались. Что же касается защиты, то на политических процессах в военных судах она почти всегда поручалась кандидатам на военно-судебные должности, которые были подчинены военным прокурорам по службе и, как правило, защищали подсудимых опасливо. Кроме того, циркуляр Макова предписывал изымать из печатных отчетов о политических делах возможные «тенденциозные выходки» и со стороны защиты.
Главное же, что позволяло карателям безнаказанно чинить произвол в судах, — это не просто попустительство, HO прямое поощрение, а то и давление со стороны «верхов», которые в борьбе с «красным террором» не останавливались перед попранием собственных законов. Вопреки закону, «верхи» пытались арестовать оправданную судом Bepy Засулич и подвергли различным карам ее судей, виновных исключительно в соблюдении законности. Обходя закон, «верхи» передали дело Ивана Ковальского в военный суд. Пренебрегая законностью, одесский военный генерал-губернатор гр. В. В. Левашов за шесть месяцев до упомянутого циркуляра Макова испросил высочайшее табу на печатание стенографического отчета о деле Ковальского[953], а сам царь предрешил участь Ковальского, конфиденциально повелев «вести дело самым решительным образом и привести приговор суда в исполнение неотлагательно» [954]. Жандармская агентура доносила, что герой русско-турецкой войны генерал И. С. Ганецкий по этому поводу заявил: «В России закона нет, так как Ковальского судили гласно, а участь его решили безгласно»[955].
Постановкой дела Ковальского «верхи» как бы задали тон военным судам — крутой и чреватый беззакониями. Идеологи реакции его поддерживали и разжигали. К. П. Победоносцев в письмах к наследнику престола тосковал о казнях террористов. «Говорят, — сокрушался он 2 апреля 1879 г., — что постановленные в Киеве приговоры смертные не разрешено приводить в исполнение... Надобно, чтобы казнь следовала как можно скорее за преступлением» [956]. М. H. Катков со страниц «Московских ведомостей» неустанно призывал карателей «явить святую силу власти во всей грозе ее величия», нагнать на революционеров «спасительный страх пред законною властью» и т. д.[957] Недостаток жестокости реакционные силы воспринимали как оплошность. O процессе «11-ти», где оказалось «только» два смертных приговора, петербургский осведомитель Каткова Б. М. Маркевич наушничал своему патрону: «дело судом ведется плохо, военные прокуроры «тряпкообразны» [958].
B таких условиях военные суды привыкали не церемониться ни с законностью, ни с гуманностью, тем более что высшие власти и после дела Ковальского нет-нет да и вмешивались в судебные дела, стимулируя карательный пыл. Так, 12 мая 1879 г. главный военный прокурор В. Д. Философов секретно уведомил всех временных генерал-губернаторов (которым тогда принадлежало право конфирмовать смертные приговоры): «Государь император, получив сведение, что некоторые из политических преступников, судившихся в Киеве военным судом (речь идет об Осинском, Брандтнере и Свириден- ко. — H. Т.), приговорены к смертной казни расстрелянием, изволил заметить, что в подобном случае соответственнее назначать повешение... 0 вышеизложенном имею честь сообщить... для руководства при конфирмации приговоров военных судов по делам сего рода»[959]. Учитывался «для руководства» и презрительный отзыв, которым царь кольнул петербургского генерал-губернатора И. В. Гурко, когда тот помиловал террориста Л. Ф. Мирского: «действовал под влиянием баб и литераторов» [960].
Разумеется, не только царские внушения довлели над приговорами военных судов. Архангельский военный суд еще в марте 1879 г. (за два месяца до того, как царь распорядился считать петлю более «соответственной» для революционеров, чем пулю) приговорил Сергея Бобохова к виселице, склоняясь перед наставлением великого князя Николая Николаевича: «Надеюсь, вы не приговорите его к почетной смерти»[961]. Еще более показателен отмеченный С. М. Кравчинским «один из самых невероятных случаев в истории русского правоведения» на процессе «семи» в Одессе (30 ноября — 3 декабря 1879 г.). Главные обвиняемые по этому делу — И. В. Дробяз- гин, В. А. Малинка и Л. О. Майданский — были уличены только в оскорблении тюремной стражи. «Мы знаем совершенно достоверно, — писал об этом деле Кравчинский, — что приговоры, которые предполагалось вынести... не превышали ссылки в Сибирь и одного или двух сроков каторжных работ». Ho незадолго до суда (19 ноября) народовольцы взорвали под Москвой царскиЙ поезд. Власти по обыкновению принялись мстить и устрашать. Одесский самодержец Э. И. Тотлебен потребовал для жертв очередного процесса смертных приговоров. Процесс оснований для этого не давал. Тогда суд «нашел выход из затруднительного положения в клаузуле об «аккумулятивных приговорах». B решении суда рядом с именем подсудимого записаны провинности, за которые в обычных условиях было бы более чем достаточно дать несколько лет ссылки в Сибирь. Затем эти приговоры были соединены воедино, и в итоге получилось — смерть!»[962] 7 декабря 1879 г. Дробязгин, Малинка и Майданский были повешены.
Итак, чрезвычайная сама по себе жестокость военных судов усугублялась палаческим вмешательством администрации. B результате, судебная расправа царизма с революционерами в 1878—1879 гг. напоминала бесчинства завоевателей на оккупированной территории. Обвиняемых истязали (если не физически, то морально) и без свидетелей: на дознании и следствии[963], и при публике: в суде и на эшафоте. Прокуроры, вроде В. С. Стрельникова, изобретательно пытали каждого узника страхом смерти. Сам Стрельников еще до суда мог душить подследственного за горло, как бы примеряя веревку[964], и не зря. Смертная казнь часто предрешалась задолго до судебного приговора и независимо от суда. Так, киевский генерал-губернатор М. И. Чертков 9 мая 1879 г. уже затребовал из Петербурга «двух или трех палачей» для «совершения одновременно нескольких смертных казней» по делу В. А. Осинского, которое рассматривалось в суде с 7 по 13 мая, а 8 июля того же года, за четыре дня до начала суда над О. И. Бильчанским и А. Я. Гобетом, вновь вызвал в Киев палача, чтобы казнить Гобета и Бильчанского[965]. Точно так же Э. И. Тотлебен, прежде чем назначить к слушанию в суде дело «28-ми» (за месяц вперед!), уже запросил палача для казней по этому делу[966]. Судебный процесс в таких условиях превращался в пустую формальность, причем ни прокуроры, ни судьи не смущались этим. Символичной для того времени была обвинительная речь прокурора Маслова на процессе В. Д. Дубровина (Петербург, 13 апреля 1879 г.) —речь, циничная как по содержанию, так и по своей краткости (из одного предложения!), с требованием смертной казни «ввиду очевидно доказанного поступка Дубровина, о котором излишне будет говорить перед судом»[967].
Жестоко, иной раз и садистски, обставлялось в 1878— 1879 гг. исполнение смертных приговоров над террористами. B духе виселичных симпатий Александра II (а может быть, и по его инициативе) петербургский временный генерал-губернатор И. В. Гурко 30 апреля 1879 г. выработал педантичную инструкцию о том, как вешать революционеров, которая, в частности, предписывала играть экзекуционный марш и бить дробь, если осужденный «будет что-либо говорить или кричать» [968]. Для удавления политических подбирались особо квалифицированные палачи, которых министр внутренних дел «командировывал» из города в город. Казнить в Петербурге
В. Д. Дубровина были вызваны сразу два палача — из Москвы [969] и Варшавы. Больше того. Зная о силе и дерзости Дубровина, власти назначили «в помощь заплечным мастерам на случай борьбы преступника» еще четырех уголовников из Литовского замка в качестве «подручных палачей»[970]. Итого, против одного осужденного выставили шесть палачей. Такого «внимания» не удостаивался ни один из русских революционеров— ни до, ни после Дубровина.
Изощрялись каратели и в таких затеях, как глумливое объявление о казни Д. А. Лизогуба («около скотобойни») "; виселичный обряд над Софьей Лешерн (надели саван, закрыли голову капюшоном и примерили к шее петлю) перед объявлением ей помилования 10°; садистский (видимо, заранее продуманный) ритуал казни, которому был подвергнут В. А. Осинский. Вопреки обычаю, Осинскому не завязали глаза и для начала повесили перед ним одного за другим двух его самых близких друзей (голова Осинского за эти минуты побелела, как снег), а в тот момент, когда палач накинул петлю на шею самому Осинскому, оркестр по распоряжению прокурора Стрельникова заиграл ... «Камаринскую» [971].
Казни революционеров в 1878—1879 гг., как правило, устраивались публично, при большом скоплении войск вокруг эшафота, и власти очень следили с помощью всякого рода агентов за тем, чтобы публика, созерцая казнь, проникалась «желательными» для палачей впечатлениями. Поскольку же это не удавалось, «верхи» уже в 1879 г. начали стеснять публичный обряд смертной казни разными ограничениями, пока он вообще не был отменен в 1881 г.[972] B частности, как явствует из секретного отношения министра внутренних дел Л. С. Макова к Э. И. Тотлебену от 31 августа 1879 г., власти сочли что «целование осужденных друг с другом перед совершением казни» производит на зрителей «впечатление, ни в каком случае не желательное», и распорядились «устранить на будущее время повторение подобных слишком интимных прощаний» на эшафоте [973].
Всего на 28 процессах террористов (предшественников «Народной воли») царские суды вынесли 29 смертных приговоров [974]. Правда, пять из них были заменены вечной [975] и шесть — срочной каторгой, но и число казненных внушительно: 18 человек [976]. Из них 16 — царские палачи повесили за один 1879 г. B течение всего XIX века не было другого года, когда на русской земле было бы воздвигнуто столько виселиц для революционеров.
Таким образом, царские суды на процессах террористов 1878—1879 гг. орудовали по-военному жестко, преступая даже исключительные законы. Царизм в те годы повел настоящую войну против «крамолы» как внутреннего врага, ненавистного и опасного не менее, чем враг внешний. He случайно петербургский военный генерал-губернатор И. В. Гурко в специальном приказе войскам гвардии и Петербургского военного округа от 21 апреля 1879 г. Ho случаю казни В. Д. Дубровина требовал, чтобы «доблестные войска наши, страшные врагам внешним», были впредь «столь же страшны и врагам внутренним» [977]. Смертные казни революционеров по приговорам военных судов были крайним выражением «белого террора». Обратившись к ним в 1878 г. после долгого (с 1866 г.) перерыва, царизм связывал с ними большие надежды: истребить вожаков революционного движения, устрашить и отшатнуть от него сочувствующих и, в конце концов, подавить движение.