§ 3. Революционеры-террористы на судебных процессах 1878—1880 гг.
Переход от пропаганды к террору осуществлялся фатально и последовательно как назревшая потребность народнического движения. Поэтому движение сохраняло на переходном этапе преемственность в людях.
Почти все инициаторы и корифеи терроризма (В. И. Засулич, И. М. Ковальский, С. М. Кравчинский, Д. А. Лизогуб, В. А. Осинский, С. H. Бобохов, Г. А. Попко, С. Я. Виттенберг, E. И. Минаков, А. Я. Гобет и др.) в прошлом были пропагандистами. Разумеется, шли в движение и новые люди. Главным образом, это была совсем еще «зеленая» молодежь (студенты, гимназисты, семинаристы, юноши из рабочих), для которой безоглядный террор представлялся более действенным средством достижения революции, чем кропотливая пропаганда. И. С. Тургенев в одном из писем к П. JI. Лаврову тонко подметил это умонастроение юных радикалов: «Молодые головы вообще будут всегда с трудом понимать, чтоб можно было медленно и терпеливо приготовлять нечто сильное и внезапное... Им кажется, что медленно приготовляют только медленное — вроде постепенной реформы 11 т. д.» [978].До начала «красного террора» кумирами революционной молодежи были ветераны «хождения в народ». Молодежь относилась к ним с почтением. H. С. Русанов, примкнувший к революционному движению после 1874 г., вспоминал о таких людях, как герои процесса «193-х» Д. М. Рогачев, П. И. Вой- наральский, С. Ф. Ковалик: «...To были для нас, подростков, старшие богатыри, своего рода Святогоры и Микулы Селяни- •новичи движения» [979]. Точно так же Г.^В. Плеханов в начале своей революционной деятельности (1875—1876 гг.) буквально благоговел перед героями «хождения в народ». «Известные тогда революционеры Кравчинский, Клеменц, Рогачев, Ковалик представлялись мне людьми недосягаемого величия, необыкновенными,— рассказывал он в эмиграции JI. Г. Дейчу. — Я готов был преклоняться перед ними»[980].
Рпыт столь почитаемых «старших богатырей», конечно, учитывался.
B частности, признавались образцовыми их героические, широко известные из газетных отчетов и нелегать- ных изданий выступления на судебных процессах (особенно «50-ти» и «193-х»). Без сомнения, террористы, судившиеся в 1878—1880 гг., готовы были следовать примеру героев предыдущих процессов. Ho обстоятельства так изменились, что подсудимые на процессах террористов нередко вынуждены были в аналогичных ситуациях поступать иначе, чем их предшественники.C одной стороны, военные суды притесняли подсудимых еще больше, чем даже суд сенаторов. Возможность юридической полемики, и тем более программной революционной речи перед военным судом, почти исключалась. K тому же использовать такую возможность сами подсудимые обычно не считали нужным, ввиду безгласности и циничной формальности военных судилищ. C другой стороны, революционное движение именно в то время, о котором идет речь, тактически перевооружалось: народники изживали аполитизм и вступали в политическую борьбу против самодержавия, но еш.е не стали сознательными «политиками» и не выработали ясной политической программы.
B результате, на процессах террористов, арестованных до возникновения «Народной воли», не слышалось программных революционных речей — таких, как речи Ипполита Мышкина или Софьи Бардиной. Как правило, не вдавались террористы и в разъяснение мотивов своих покушений. Пожалуй, только Bepa Засулич и А. К. Соловьев сочли это необходимым.
Засулич объяснила, что ее выстрел в Трепова был отмщением царскому сатрапу за надругательство над политическим узником и в то же время попыткой вызвать общественный протест против административного произвола, который делает возможными подобные надругательства. «Мне казалось,— заявила она на суде, — что такое дело не может, не должно пройти бесследно. Я ждала, не отзовется ли оно хоть чем-нибудь, но все молчало... и ничто не мешало Трепову или кому другому, столь же сильному, опять и опять производить такие же расправы... Тогда... я решилась хоть ценою собственной гибели доказать, что нельзя быть уверенным в безнаказанности, так ругаясь над человеческою личностью.
Я не нашла, не могла найти другого способа обратить вниманиз на это происшествие... Страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать» ПІ.Тот же мотив (протеста и мщения) выдвигал Соловьев. «Как только проходят в моем воображении мученики за народ, фигурировавшие в целом ряде бывших политических процессов и безвременно погибшие; затем — картины страданий братьев по убеждениям, томящихся в центральных тюрьмах,— объяснял он в показании от 5—6 апреля 1879 г., — все это разжигает ненависть к врагам и побуждает к мщению» п2.
Объяснения Засулич и Соловьева в данном случае выделены особо, поскольку именно их дела рассматривали не военные суды. B военных же судах подсудимые-террористы обычно отказывались от каких-либо объяснений. Иные из них прямо объявляли военный суд некомпетентным решать политические дела. Так, В. А. Осинский заявил: «Я не признаю над собою военного суда, не признаю за ним компетентности. Признаю только суд общественной совести, суд с присяжными заседателями»[981]. C подобными же заявлениями выступили О. И. Бильчанский, П. Г. Горский, Ф. Я. Давиденко, А. С. Овчинников, причем последний заметил, что он не признает военного суда, «так как суд этот состоит из слуг правительства и находится иа жалованье»[982].
Другие террористы считали излишними даже такие заявления, предпочитая как можно энергичнее выразить суду презрение. «Вы не судьи, а палачи, вы наемные убийцы! Я презираю вас», — объявил своим судьям С. H. Бобохов[983]. Восемнадцатилетний К. Ф. Багряновский, «упорно молчавший во все время заседания суда, — гласит жандармский доклад царю, — в последнем своем кратком слове, обратясь неожиданно к публике лицом, с улыбкою и жестикуляцией рук сказал, что OH «к суду относится с полным презрением»[984]. Точно так же В. Д. Дубровин, сознававший, что суд над ним — всего лишь палаческая формальность, всем своим поведением перед судьями подчеркивал презрение к ним. Когда его ввели под усиленным (из четырех жандармов с винтовками наперевес) конвоем в зал суда, он повернулся к судьям спиной и стал разглядывать сановную «публику».
Председатель суда генерал-лейтенант де-Боа грубо прикрикнул на него, требуя встать, «как положено». Дубровин вскипел и, сжав кулаки, бросился через решетку, отделявшую судейские кресла OT скамьи подсудимых, к судьям. Возник переполох. Очевидец этой сцены Б. М. Маркевич писал в дни суда М. H. Каткову о Дубровине: «Это господин, одаренный страшной физической силой. Ha суде он неожиданно ринулся на судей и произвел бы несомненно какую-нибудь весьма серьезную... (одно слово не разобрано.— H. Т.), если бы часовые не приставили ему штыков ко груди, а затем восемь человек, которым дано было приказание связать его, едва успели справиться с ним»[985].B отдельных случаях, когда представлялась возможность опровергнуть и дискредитировать обвинение, подсудимые (обычно из опытных революционеров) вступали в юридическую полемику с прокуратурой. Ha процессе «28-ми» блестяще разоблачал подтасовку обвинения С. Я. Виттенберг, которому удалось произнести в безупречно корректной форме многочасовую защитительную речь. Он показал, что тягчайшее, чреватое смертным приговором, обвинение его, Виттенберга (а также И. И. Логовенко), в покушении на жизнь царя обосновывается исключительно лжесвидетельством Василия Be- ледницкого, который был разоблачен на суде как полицейский агент. K тому же, в самом лжесвидетельстве налицо были явные несообразности, ибо Веледницкий «уличал» Виттенберга в том, что он готовил покушение на царя в Николаеве вместе с такими людьми, которых, как выяснилось, в Николаеве тогда вообще не было [986].
Вскрыв юридическую несостоятельность обвинения, Виттенберг так закончил речь: «Конечно, гг. судьи, при том положении, в котором я нахожусь, когда я жду ответа — быть или не быть, мне не до шуток, но когда я вспоминаю те обстоятельства, которые послужили поводом к моему обвинению B покушении на жизнь государя императора, то мне приходит на мысль анекдот про одного свата, который, расхваливая жениху невесту, сказал, что у нее 500 руб. приданого. Когда его спросили, в чем же заключаются эти 500 руб.,.
он ответил, что 100 руб. она имеет наличными, 100 руб. ей должны, на 100 руб. она имеет вещей, 100 руб. может занять, а если 100 руб. недостает, так это пустяки. Такие же шаткие обстоятельства послужили основанием к моему обвинению с тою лишь разницей, что у той невесты основанием к капиталу в 500 руб. послужили, по крайней мере, 100 руб. наличных, а здесь к обвинению меня в покушении на жизнь государя императора основанием послужили слова Веледницкого, за которые никто, конечно, гроша не даст...» [987].Судившийся вместе с Виттенбергом Д. А. Лизогуб обвинялся в принадлежности к революционной партии единственно на том основании, что он, как было установлено, имел специальный денежный фонд, о котором никто, кроме пяти лиц, не должен был знать. Лизогуб протестовал против такого маневра обвинения, ибо ничем не было доказано, что фонд — революционный, что эти пять лиц — революционеры, что они принадлежат к революционной партии, а обвиняемый — к этим пяти. Поскольку суд поддержал обвинение, Лизогуб отказался от всякого участия в суде и от защиты. «Такая система обвинения, — мотивировал он свою позицию в последнем слове, — ставит меня в необходимость бороться с предположениями, а при таком положении дела невольно сложишь оружие и скажешь, что защита немыслима... Какой, спрашивается, ответ мог бы дать ответчик, если бы ие истен должен был доказать правильность своего иска, а ответчик должен был бы доказать неправильность этого иска? Конечно, каждый должен был бы ответить, что доказать это невозможно...» [988]°.
Еще реже, чем на суде, разоблачали обвиняемые беззакония властей и требовали законности на дознании и следствии. B материалах процесса «11-ти» сохранились заявления- протесты против стеснения прав обвиняемых, подписанные А. Ф. Михайловым, О. А. Натансон, М. А. Коленкиной, Л. П. Булановым [989]. Так, Буланов, сославшись на ряд статей устава уголовного судопроизводства, смысл которых, мол, «вполне ясен: всякое стеснение обвиняемых, всякое вымогательство у них показаний есть беззаконие», с возмущением указывал шефу жандармов, что следователи и тюремщики именно с целыо вымогательства показаний чинят против обвиняемых «произвол, пелучшийтурецкого» (лишаютпрогулок, свиданий, книг, передач с воли).
«Если бы III отделение открыто и гласно заявило, что оно на законы плюет, то я не сказал бы о них ни слова, хотя бы меня держали за «упорство» нахлебе и воде в знаменитых своей печальной службой в прошлом столетии одиночках Петропавловской крепости. Ho пока этого не будет сделано, пока III отделение в своих постановлениях ссылается на законы, я буду считать своим долгом заявлять об их нарушении», — предупреждал в заключение Буланов и подписался: «Готовый к новым насилиям со стороны III отделения Леонид Буланов» [990].Энергично, но тоже неудачно пытались апеллировать на дознании, следствии и суде к законности и некоторые из обвиняемых по другим процессам: В. С. Ефремов, E. И. Минаков,
С. Ф. Чубаров.
Как правило же, народники-террористы бойкотировали военные суды, т. e. отказывались не только от объяснения политического смысла своих действий, но и от элементарных показаний по существу фактической стороны дела, от адвокатов (если на них нельзя было положиться), от защитительных речей и права последнего слова, а по возможности скрывали даже свои личности. Наиболее характерен в этом отношении процесс «киевских бунтарей», где из 14-ти подсудимых 12 (все, кроме двух случайных лиц) отказались от каких-либо показаний, 11 —от защиты, а трое (Г. H. Иванченко, H. П. По- зен и С. И. Феохари), несмотря на все ухищрения следствия, так и остались неузнанными и фигурировали в обвинительном акте соответственно как «неизвестный, раненый в голову», «неизвестный среднего роста, со светлорусой бородой» и «неизвестный малого роста, с редкими усами». Г. H. Иванченко под таким прозвищем и был осужден на каторгу. Судившийся по этому же делу В. А. Свириденко был повешен тоже как неизвестный под «произвольной фамилией» Антонов. Все, что каратели выведали у него на допросах, запротоколировано на бланке с десятью пунктами таким образом: «На все эти десять вопросов я даю один ответ, а именно, что я абсолютно ничего не намерен показывать. Сам я не записал этого, а предоставил допрашивающему, потому что не хочу показывать своего почерка. Больше ничего. Называю себя произвольной фамилией: мещанином Петром Ивановичем Антоновым; так меня называют товарищи и с такими документами я был задержан» [991].
Под «произвольными фамилиями» были приговорены к смертной казни на других процессах также А. Я. Гобет («Федоров») и А. Д. Оболешев («Сабуров»), к разным срокам ка- торгн — А. Ф. Медведев («Фомин»), И. И. Тищенко («Берез- нюк»), H. H. Бубновский («Предтеченский»), М. Ф. Кэвалнк («Витаньева»). Подсудимые скрывали собственные фамилии, во-первых, чтобы надежнее утаить от карателей свои конспиративные связи, а во-вторых, как об этом прямо заявили перед судом А. Я. Гобет и H. H. Бубновский, чтобы «не причинить огорчения родным и знакомым» [992]. Следственным властям приходилось тратить много времени и усилий на опознание обвиняемых (ради этого свозились из разных городов уличные филеры и дворники, гостиничные швейцары и лакеи, содержатели меблированных квартир) и большей частью это им удавалось. Так, в частности, были опознаны В. А. Осин- ский, С. А. Лешерн-фон-Герцфельд, О. И. Бильчанский, В. К. Дебогорий-Мокриевич и многие другие. Ho вырвать у обвиняемых существенные (а зачастую и хотя бы какие-нибудь) показания каратели обычно не могли, хотя именно к этому прилагали больше всего усилий.
Таких процессов, где судились по несколько человек и все они отказывались от показаний, было немного («Киевских буптарей», группы В. А. Осинского, А. Я. Гобета и др.). Поскольку на многолюдных процессах часто оказывались перед судом разные люди — участники различных кружков и даже посторонние, случайные лица, — они не всегда могли согласовать свою линию поведения. Кроме того, при слабой доказательности обвинения тот или иной подсудимый мог попытаться с согласия товарищей, как говорили в таких случаях, «выпутаться из дела». Поэтому, нарядусбольшинством,предпочи- тавшим в любом случае тактику бойкота военного суда, часть подсудимых соглашалась давать показания.
Главное, почти все подсудимые (за очень редкими исключениями) старались не повредить своими показаниями товарищам, организации, революционному делу. Они могли дать подробные сведения о себе лично, но отвечать на вопросы, касавшиеся их связей с другими людьми (об адресах, фамилиях, сговорах) отказывались наотрез. Иные из них при этом только отнекивались («не желаю сказать», «не помню», «не знаю»), как это делал, например А. Ф. Медведев, в целом давший весьма пространные показания[993]; другие пытались дать новое освещение делу, как поступил, в частности, С. Я- Виттенберг, сообщив в ответ на вопрос, от кого он получил вольтов столб, что сам его изготовил для опытов над электричеством «как любитель естественных наук» [994]. Впрочем, едва выяснилось, что обойти прямой ответ на вопрос об адресах и фамилиях нельзя, Виттенберг, как явствует из отчета о процессе, тоже стал отказываться от показаний: «Председатель: Откуда у вас взялись 42 экземпляра объявлений революционного комитета? Подсудимый Виттенберг: Этого я не скажу. Председатель: Откуда вы достали прибавление к циркуляру, напечатайному в вольной типографии? Подсудимый Виттенберг: Из того же источника, откуда взял эти объявления»[995]. Подобной же тактики держались на процессе «28-ми» С. Ф. Чубаров, И. И. Логовенко, Г. И. Фомичев, А. А. Калюжный. Bce они, по словам шефа одесской жандармерии К. Г. Кнопа, проявили «крайнее упорство и изворотливость, при помощи которых... скрывали истину...» [996].
Bce подсудимые — и те, кто бойкотировал суд, и те, кто соглашался принять участие в судебном разбирательстве,— считали своим первым долгом хранить верность революционным и социалистическим убеждениям. Они могли разоблачать юридические натяжки обвинения, скрывать одни и оспаривать другие факты, отрицать все, что угодно, и «выпутываться из дела», но в своих убеждениях оставались непреклонными и часто доказывали это даже под страхом смерти. Киевский террорист И. Ф. Зубржицкий, отрицавший многое из выдвинутых против него обвинений, подчеркнул, однако, что он «действовал по убеждениям, скоторыми не расстанется и будет действовать в том же духе даже тогда, когда бы его освободил суд» [997]. Такое настроение духа было общим для подавляющего большинства террористов. Оно именно и давало силу осужденным на смерть выслушивать приговор и потом умирать мужественно и гордо, с верой в конечное торжество того дела, за которое они отдавали жизнь. «Убивайте меня, расстреливайте, повесьте, если смеете, но знайте, что ни ссылки, ни расстрелы, ни виселицы не остановят нашего великого движенияІ» — заявил судьям С. H. Бобохов 13°. Тем же настроением проникнуты реплика А. И. Комова после оглашения смертного приговора пяти обвиняемым по делу «28-ми» («Каз- ните нас всех!..» ш) и последнее слово Л. Ф. Мирского (в передаче очевидца, генерала К. И. Рота): «В настоящую пору вы оказываетесь сильнее, но можете быть уверены, что будущее принадлежит нам, и мы вас сотрем с лица земли» [998].
Процессы террористов 1879 г. оставили ряд незабываемых человеческих документов, которые засвидетельствовали всю силу духа, способность к самопожертвованию и революционный оптимизм героев народничества. Таково предсмертное письмо С. Я. Виттенберга, написанное в самый день казни (10 августа 1879 г.) и переданное на волю сопроцессниками казненного. «Что наша кровь послужит удобрением для той почвы, на которой взойдет семя социализма, что социализм восторжествует и восторжествует скоро,—это моя вера»,— писал товарищам на прощанье Виттенберг[999]. Такое же письмо сумел передать друзьям перед казнью Д. А. Лизогуб: «Я знаю, за что погибаю, знаю, сколько еще осталось моих товарищей; я знаю, что, несмотря на все преследования^ число их увеличивается с каждым днем; наконец, я знаю, что самая правота дела говорит за его успех,—зная все это, я спокойно жду своего конца» '34. Это сознание правоты дела, за которое нс страшно умереть, выражено в стихотворении E. И. Минако- ва о Лизогубе «Последние минуты», опубликованном в № 2 Вестника «Народной воли» с припиской от редакции: «Стихи эти привезены из Сибири человеком, получившим там их от одного из осужденных вместе с Лизогубом. Это лицо утверждает, что они написаны Дмитрием Лизогубом за несколько часов до смерти»:
Прощай, несчастный мой народ!
Прощайте, добрые друзья!
Мой час настал, палач уж ждет,
Уже колышется петля...
Умру спокойно, твердо я C горячей верою в груди,
Что жнзни светлая заря Блеспет пароду впереди...|35.
Однако, провозглашая перед судом революционные и co- циалистические убеждения, террористы не признавали себя членами какой-либо организации, следуя в данном случае традиции, вполне оправданной для 1871—1875 гг. с их организационным анархизмом, а для периода «Земли и воли» не всегда уместной. Больше того, продолжая ту же традицию, террористы отказывались признать себя даже членами революционной партии в широком смысле этого понятия, как разъяснял его на процессе «193-х» Ипполит Мышкин. Между тем, казалось бы, пример Мышкина — первого из русских революционеров, кто назвал себя со скамьи подсудимых членом революционной партии, а также пример Софьи Бардиной и Георгия Здановича, которые, хотя и не объявляли себя с вызовом (как это стали делать позднее народовольцы) членами партии, но и не отрицали своей принадлежности к ней, а главное, превозносили партию, — эти примеры должны были увлечь революционеров, тем более, что силы и авторитет партии в 1878—1879 гг. росли.
Видимо, сила традиции и связанных с ней опасений, как бы признание в принадлежности к партии не помогло карателям проникнуть в ее тайны, пока влияла на сознание подсудимых больше, чем рост сил самой партии. K тому же кризис «Земли и воли» и фракционная борьба между «политиками» и «деревенщиками» мешали подсудимым революционерам правильно сориентироваться в партийных делах и, возможно, заставляли их пока воздерживаться от провозглашения принадлежности к партии.
Как бы то ни было, отрицали свою принадлежность к партии не только внепартийные революционеры, вроде доктора О. Э. Веймара, который отнюдь не кривил душой, когда сказал на суде, что «во всю свою жизнь ровно ни к какой партии, ни политической, ни иного характера, не принадлежал» [1000]. Так же отказывались признать себя членами партии ведущие деятели «Земли и воли» А. Д. Оболешев (один из авторов землевольческого устава), Ольга Натансон, Д. А. Лизогуб, Л. П. Буланов, В. Ф, Трощанский, Адриан Михайлов, хотя, например, и Оболешев, и Михайлов подчеркивали, что они социалисты [1001]. С. Я. Виттенберг, у которого были отняты при обыске 42 экземпляра объявлений южного ИК, признавался только в том, что «имел у себя прокламации», но принадлежность к партии отрицал [1002]. Отрицание это являлось правилом для всех террористов, судившихся в 1878—1879 гг. Исключений почти не было. Пожалуй, только В. А. Осинский совсем по-народовольчески, дерзко и гордо, провозгласил: «Имею честь быть членом русской социально-революционной партии» [1003], да С. А. Лешерн (вслед за Осинским) [1004] и А. К. Соловьев [1005] признали свою принадлежность к партии.
Валериан Андреевич Осинский — этот корифей терроризма, человек рыцарского характера, безграничной отваги и неотразимого обаяния («прекрасный, как солнце», по выражению С. М. Кравчинского) — вообще вел себя перед царским судом образцово. Мы уже знаем, что он объявил военные судилища некомпетентными решать политические дела, потребовал для русских революционеров суда общественной совести и в знак протеста против фиктивного судоговорения отказался от каких бы то ни было показаний. Однако он не стал пассивно внимать судьям, а энергично оспаривал их наветы, дал отпор выпаду прокурора В. С. Стрельникова против Софьи Лешерн («Это был комок грязи, которым прокурор хотел швырнуть и замарать мою жену,[1006] но она эту грязь с благодарностью возвращает прокурору») [1007], парировал нападки прокурора на революционную нравственность («Скажу только, что прокурор с его нравственностью или, скорее, безнравственностью не имел бы места в нашей среде») [1008], а перед оглашением смертного приговора восславил революционное движение: «Движению этому предстоит широкое развитие и победоносная будущность. B этом я уверен и в этой уверенности почерпну силу и утешение в случае, [если] суд порадеет постановить мне смертный приговор» [1009].
He дрогнул Осинский и на эшафоте. Твердо поднялся он к виселице и, когда к нему подступил священник с распятием, энергичным жестом отстранил его, дав понять, что «так же мало признает небесного царя, как и царей земных» [1010].
Предсмертное письмо Осинского к товарищам, опубликованное в № 6 Листка «Земли и воли» от 14 июня 1879 г.[1011], так же оптимистично, как и прощальные письма С. Я. Виттенберга и Д. А. Лизогуба. «Последний раз в жизни приходится писать вам, и потому прежде всего самым задушевным образом обнимаю вас и прошу не поминать меня лихом,— обращался к друзьям Осинский.—... Мы ничуть не жалеем о том, что приходится умирать, ведь мы же умираем за идею, и если жалеем, то единственно о том, что пришлось погибнуть почти только для позора умирающего монархизма, а не ради чего-либо лучшего, и что перед смертью не сделали того, чего хотели... Наше дело не может никогда погибнуть — эта-то уверенность и заставляет нас с таким презрением относиться к вопросу о смерти...»
Уходя из жизни, Осинский оставлял в этом письме политическое завещание своей партии. Он доказывал необходимость в сложившейся обстановке «красного террора» («Ни за что более, по-нашему, партия физически не может взяться») и, как сообщила редакция Листка «Земли и воли», дал на этот счет «практические указания, опубликование которых теперь невозможно»[1012]. Разумеется, та часть землевольцев, которая в то время уже предпочитала политический террор аполитичной пропаганде, с удовлетворением восприняла завещание человека, бывшего тогда самым влиятельным из террористов. He случайно на Воронежском съезде «Земли и воли» перед началом общей дискуссии между «политиками» и «деревенщиками» H. А. Морозов прочитал опубликованное буквально на днях и большинству землевольцев еще незнакомое письмо Осинского. «Оглашением письма Осинского,— замечает В.А.Твардов- ская,— политики ставили перед съездом вопрос о дальнейшем пути «Земли и воли» и давали свой ответ на него, очевидный уже из письма»[1013]. Отразившее в себе наиболее рациональные и зрелые политические настроения и к тому же подкрепленное авторитетом Осинского — любимца, героя и мученика партии— письмо произвело на участников съезда сильное впечатление и «сыграло не последнюю роль в окончательном решении вопроса о терроре»[1014].
Так же героически, как Валерцан Осинский, встречали смерть и другие народники-террористы. Когда казнили И. М. Ковальского, даже солдаты — свидетели и участники об- ,ряда казни — уважительно говорили о казненном: «Молодцом умер»[1015]. В. Д. Дубровин шел на казнь с революционной песней («возмутительного содержания», как доносил распорядитель казни в штаб военного округа[1016]). B корреспонденции журнала «Земля и воля» сообщалось: «Проходя мимо роты, которою он командовал и которая была приведена присутствовать при его казни, Дубровин крикнул ей: «Знайте, ребята, что я за вас умираю!» — и рота машинально отдала ему честь ружьем. Оттолкнув священника и палача, он взошел на эшафот и сам надел на себя петлю»[1017]. Из официальных документов известно, что на эшафоте Дубровин пытался обратиться с речью к солдатам, но экзекуционный наряд заглушил его голос барабанной дробью, которая уже не смолкала до окончания казни[1018]. О. И. Бильчанский, А. Я. Гобет и П. Г. Горский по дороге на эшафот, как явствует из телеграммы Киевского ГЖУ в III отделение, «кричали народу, что страдают за него, просили вспомнить их. Бильчанский у виселицы крикнул: «Да здравствует республика!» [1019]
Достойно вели себя до последней минуты жизни почти все террористы 1878—1879 гг., осужденные на смерть. Кроме единиц (о них пойдет речь особо), никто не смалодушничал ни на суде, ни в камере смертника, ни на эшафоте. После казни А. К. Соловьева М. H. Катков предложил даже отменить публичный обряд смертной казни на том основании, что революционеры, мол, используют и собственную смерть в агитационных целях: так, Соловьев «в последние минуты мог еще порисоваться перед многочисленными массами, а люди этого рода любят порисоваться»[1020].
Особенно раздражал и тревожил карателей неизменный отказ революционеров принять перед смертью церковное покаяние. Ha этот счет у народников было твердое мнение, которое И. H. Мышкин в 1875 г. формулировал таким образом: «Священник и палач помогают друг другу: если первому не удается запутать душу человека в расставленные им сети, запугать его адом, то второй действует на тело арестанта в надежде, что физические страдания победят упорство его»[1021].
При таком взгляде на роль священника и палача революционеры доверялись первому не более, чем второму. Многозначительные подробности о казни В. А. Осинского, В. А. Сви- риденко и JI. К. Брандтнера сообщал в III отделение 16 мая 1879 г. начальник Киевского ГЖУ полковник В. Д. Новицкий: «Брандтнер один первый раз принял пастора [1022], но заявил, что он атеист, ни во что не верит и потому будет с ним беседовать как частное лицо, но о религии — ни слова; затем уже не захотел и впускать к себе пастора. Антонов и Осинский не приняли священников, прямо сказали, что ни бога, ни религии они не признают, а в загробную жизнь не верят и что, если священник явится на место казни, они ему сделают скандал. Несмотря на это, пастора и священников хотели поместить в карету с приговоренными при следовании из тюремного замка до места казни, но трое приговоренных объявили, что если C ними их посадят, то они побьют их в карете, почему и было приказано священникам ехать отдельно за каретою». B последний момент уже на эшафоте, продолжает В. Д. Новицкий, попы еще раз подступили к смертникам, но и тогда «они приговоренными резко были прогнаны»[1023].
Отвернулись от распятия на эшафоте Лизогуб и Чубаров, оттолкнули священника Дубровин и Гобет, а Соловьев, как сообщали газеты, в тот момент, когда священник попытался напутствовать его «святым крестом», «отрицательно покачал головою» и дважды произнес: «He хочу, не хочу» [1024]. Наблюдательный современник генерал А. А. Киреев усматривал не только греховность, но и силу крамолы в том, что от святого креста «так настойчиво и с такой дикой злобой отворачиваются Дубровины, Осинские, Брандтнеры и Соловьевы»[1025].
Особо следует заметить, что героически вели себя на процессах народников-террористов женщины. Кстати, зачинателем «красного террора» 70-х годов выступила именно женщина — Bepa Засулич (по воле обстоятельств эта первая террористка стала впоследствии и первой русской марксисткой). Bce газеты отмечали, что Засулич как при покушении на Трепова, так и на судебном процессе «сохраняла полное спокойствие» и «вообще отличалась изумительным хладнокровием» [1026], хотя она, по ее собственному признанию, «ждала, что ее повесят после комедии суда» [1027]. Хладнокровие Засулич, ее скромность и лаконичные, но веские, да к тому же подкупающе искренние, объяснения расположили к ней присяжных заседателей и повлияли на их приговор. Перед «судом общественной совести» такое поведение Засулич было самым целесообразным.
Остальные женщины-террористки судились в военных судах, и почти все они, подобно большинству подсудимых-муж- чин, избирали тактику бойкота, афишируя свою нетерпимость по отношению к военизированному судопроизводству. Софья Лешерн — первая женщина-революционерка, приговоренная в России к смертной казни (по делу группы В. А. Осинского),— отказалась от каких бы то ни было показаний и от защиты, не отвечала на вопросы суда, а в последнем слове заявила: «Я могу только выразить полнейшее презрение к суду и прокурору»104. Выслушав смертный приговор, Лешерн, по свидетельству В. Д. Новицкого, сказала, «что она первая покажет, как женщины умирают», а после конфирмации «очень осталась недовольною тем, что жизнь ей дарована» [1028]. Точно так же вела себя на процессе «киевских бунтарей» Наталья Армфельд, которая во всеуслышание назвала суд «позорным», пыталась взять на себя вину Л. К. Брандтнера, стрелявшего в жандармов (чтобы тем самым спасти его от виселицы), не дрогнула перед суровым приговором (14 лет 10 месяцев каторги), а смягчение кары не хотела принять: когда ей объявляли о конфирмации, она «стояла, заткнувши пальцами уши» [1029].
Вызывающе смело держались перед судом и Александра Афанасьева («Шемякин суд! Убийцы!» — крикнула она судьям после оглашения приговора И. М. Ковальскому[1030]); и Ma- рия Ковалевская, заявившая от имени товарищей: «Мы считаем ниже своего достоинства говорить что-либо в свою защи- ту»[1031]; и женщины процесса «11-ти» (Мария Ковалик, Александра Малиновская, Мария Коленкина), отказавшиеся от всяких показаний [1032], причем Коленкина прервала обвинительную речь прокурора негодующим возгласом «Какая наглая ложь!», объявила, что не хочет слушать такую речь и потребовала увести ее из судебного зала обратно в тюрьму [1033]°.
Даже 14-летняя(!) Виктория Гуковская, судившаяся на процессе «28-ми» вместе с такими испытанными революционерами, как Лизогуб, Виттенберг, Чубаров, Попко, не уступала в мужестве никому из своих сопроцессников. B ответ на попытки суда вытребовать у нее какие-нибудь показания она говорила одно: «He желаю ни на какие вопросы отвечать», а когда суд затеял было экспертизу с целью определить ее точный возраст и, таким образом, выявить, «с разумением» или «без разумения» участвовала она в революционной демонстрации после суда над Ковальским, подсудимая решительно воспротивилась этой затее: «Я не желаю никакой экспертизы. Экспертиза совершенно излишня. Во-первых, я предоставляю суду определить мне сколько ему угодно лет, и, во-вторых, объявляю, что сколько бы мне ни было лет, я все делала сознательно и соответственно своим убеждениям» [1034].
Сами каратели не могли не оценить стойкости революционеров, оказавшихся в царском плену. Киевский «Торквемада» Стрельников, обычно старавшийся всячески унизить свои жертвы, и тот на процессе А.-Я. Гобета вынужден был признать «замечательное самообладание» подсудимых и «отсутствие даже и тени раскаяния» в их поведении [1035]. Последовательно занимавшие пост шефа жандармов H. Д. Селиверстов и А. Р. Дрентельн оба сетовали перед царем на «упорство обвиняемых давать показания — большинство отзывов: «я ничего не хочу говорить», а между тем «упорное молчание арестованных крайне затрудняет производство расследования»[1036]. Адмирал И. А. Шестаков, внимательно следивший за политической жизнью страны 70-х годов (сохранился его обстоятельный дневник тех лет), вспоминал о героях народнических процессов 1879 г.: «Фанатики шли на смерть с восторгом, как было н первую французскую революцию» [1037]. Даже Александр II, по словам близкого к нему генерала П. А. Черевина, как-то, в дни процесса «11-ти», сказал о народниках: «Да, странные это люди, в них есть нечто рыцарское» [1038].
И все-таки случаев (в общем, редких, немногих) малодушия и раскаяния в заключении среди террористов оказалось больше, чем среди пропагандистов, судившихся в 1871—■ 1878 гг. Заметно участились прошения о помиловании. По моим подсчетам, за 50 процессов 1871—1878 гг., на которых судились 463 пропагандиста, были поданы 14 прошений о помиловании (или смягчении наказания), а на 28 процессах с участием 160—165 террористов [1039] просили о помиловании и снисхождении 24 чел.[1040] Правда, настоящих революционеров, членов организаций в числе 24-х было чуть больше половины. Так, на процессе «11-ти» подали прошения члены центра «Земли и волн» Ольга Натансон (уже смертельно больная), В. Ф. Tpo- щанский її Адриап Михайлов [1041]. Просили смягчить наказание члсн южного ИК В. П. Лепешинскнй [1042], четверо киевских (И. В. Дробязгин, В. А. Малинка, В. Ф. Костюрин, А. А. Бого- славский) и двое елизаветградских (Л. О. Майданский, К. П. Янковский) «бунтарей» [1043], двое участников харьковского кружка Д. Т. Буцинского (В. С. Ефремов и H. В. Ядевич) и И. И. Тищенко из николаевского кружка С. Я- Виттенберга.
Остальные 11 человек (С. Ф. Строгонов, H. И. Волянский,
И. И. Орловский, JI. Ф. Мирский, Г. А. Тархов, И. А. Головин,
А. К. Семенская, М. П. Лозинский [1044], И. А. Рашко, П. А. Родин, E. И. Савенко) не были членами революционных организаций, хотя Мирский и Лозинский участвовали в крупных революционных актах. Tpoe последних из этого перечня судились вместе с В. С. Ефремовым, И. И. Тищенко и H. В. Яцевичем по делу о попытке освобождения А. Ф. Медведева («Фомина»). Таким образом, на этом процессе все подсудимые просили о помиловании — единственный случай в 70-е годы. K тому же здесь (процесс слушался в Харькове с 3 по 6 июля 1879 г.) русские революционеры вдруг выразили раскаяние в первый раз за последние два года, а террористы — вообще впервые. Корреспондент либерального «Голоса» так и напечатал поэтому поводу: «Сколько мы знаем, это первый пример раскаяния наших социалистов... Дай бог, чтоб он не был послед- ним!»[1045]. Действительно, за этим примером следовали и другие, но так редко, что не могли радовать ни карателей, ни «либеральных» корреспондентов.
Склонив ту или иную из своих жертв к раскаянию, каратели толкали ее дальше — на стезю предательства и провокации, но мало в этом преуспевали. Продолжал служить провокатором (главным на Юге) Ф. E. Курицын, завербованный еще в 1877 г. Вровень с ним выдвинулся В. Г. Веледницкий, тоже знакомый читателю. Из новых имен следует назвать И. К. Mypa- фу, который был арестован осенью 1879 г. по делу кружка М. Я. Геллиса — В. П. Верцинского и высказал «пред богом и законом раскаяние и чистосердечное признание во всем», перечислив поименно участников «Кишиневской шайки злоумышленников» [1046]. По оговору Мурафы в значительной степени был скомплектован состав подсудимых на процессе «19-ти» (Одесса, 26—30 марта 1880 г.), причем для отвода глаз здесь же судился (и был оправдан) сам Мурафа. Кстати, с той же целью, как и Мурафа, был посажен в числе «19-ти» на скамью подсудимых (и даже осужден на 3 месяца тюрьмы) известный провокатор H. JL Гоштофт. B феврале 1880 г. выразил готовность стать предателем осужденный на смертную казнь и раскаявшийся террорист А. А. Богославский («поручите кому-либо произвести мне допрос, и я укажу всех тех, кто мне известен», — просил он генерала М. И. Черткова) [1047].
B 1929 г. советский историк П. E. Щеголев разоблачил предательство Л. Ф. Мирского, который держался на суде с таким достоинством, что даже к известию о его прошении революционные круги 70—80-х годов относились с недоверием [1048]. «Революционер только по склонности к романтическим эффектам», в оценке П. E. Щеголева, без идейной и волевой закалки, но с неукротимой жаждой жизни, 20-летний шляхтич Леон Мирский после помилования 28 ноября 1879 г. был заточен навечно в Алексеевский равелин и там уже на втором году заточения пал духом. B ноябре 1881 г. за жалкую плату («маленькие льготы в режиме, послаще пища, получше табак и чтение книг») он выдал тайну сношений С. Г. Нечаева через посредство распропагандированных стражников равелина с «Народной волей» [1049].
B советское же время В. И. Невский предал гласности «откровенные» показания А. Ф. Михайлова [1050]. Однако клеймить «предательство Михайлова», утверждать, как это делал Д. Г. Венедиктов, будто каратели использовали его «несомненно, для опознания арестованных»[1051], нет фактических оснований. А. Ф. Михайлов резко отделял себя от террористов как «злейших врагов социализма» (?!) и соглашался «рассказать чистосердечно все известное ему по делу убийства генерал-адъютанта Мезенцова, не укрывая никого из партии террористов» [1052], но в действительности рассказывалосторожно и уклончиво: назвал В. С. Ивановского и С. М. Кравчинского, которых власти уже давно разыскивали, но не могли задержать, поскольку и тот, и другой (как это знал Михайлов) скрылись за границу; назвал «Тюрикова», хотя знал, конечно, что это лишь псевдоним, под которым скрывался А. И. Баранников; правда, назвал и настоящее имя своего однофамильца Александра Михайлова, но, так сказать, по малому счету («собирался идти для пропаганды в народ по Волге»). Главное же, как отметили следственные власти, многое из того, что интересовало следствие, Михайлов объяснять не стал. Так, «пробелы в показании Михайлова заключаются в неуказании лиц, которых знал он в Петербурге, и квартир Тюрикова и Кравчинского»; «проживал у разных своих знакомых, которых не объявил»; «где в это время (перед убийством H. В. Мезенцова. — H. Т.) жили Тюриков и Михайлов, последний не объяснил»; «подробностей о личности Кравчинского и о его месте жительства Михайлов не сообщил» и т. д.[1053] Наконец, нельзя забывать, что на каторге в Сибири, куда он был отправлен после помилования, Адриан Михайлов не примирился с правительством: он был в числе тех каторжан, которые 12 ноября 1889 г. в знак протеста против надругательства тюремщиков над H. К. Сигидой приняли яд[1054].
Чтобы покончить с вопросом о случаях раскаяния народни- ков-террористов, отметим, что именно на каторге (иной раз спустя много лет после суда) обессиливали, выражали раскаяние и домогались облегчения участи люди, не дрогнувшие в свое время перед судом и жестоким приговором. Из 160—165 террористов, о которых здесь идет речь, так поступили, кроме 24 человек, раскаявшихся сразу после суда, еще девять. 18 июля 1883 г. в Петропавловской крепости сделал заявление о раскаянии А. Ф. Медведев [1055], осужденный на вечную каторгу харьковским военно-окружным судом 22 февраля 1879 г. и тогда ничем себя не запятнавший. B 1884 г. в якутской ссылке выразил «искреннее раскаяние в прошлых заблуждениях» и просил снисхождения С. А. Шнее [1056], стойко державшийся на процессе «28-ми», а во второй половине 80-х годов на карийской каторге раскаялись А. А. Калюжный и А. М. Баламез из того же процесса, Г. H. Иванченко и H. П. Позен, осужденные по делу «киевских бунтарей», и H. Л. Властопуло из процесса «19-ти» [1057]. 17 мая 1890 г. из томской ссылки подал просьбу о снисхождении Г. Л. Избицкий [1058]. Наконец, в 1904 г. раскаялся и запросил помилования, обещая вырастить детей «верными слугами престола», В. С. Свитыч [1059], уже отбывший каторгу (по делу И. М. Ковальского) и лишенный только прав дворянства и жительства в столицах.
Итак, террористы 1878—1879 гг. пасовали перед карателями чаще, чем пропагандисты 1871—1878 гг. Между тем, по мере того, как росли силы и авторитет революционной партии и, с другой стороны, падал, в глазах революционеров, престиж власти, народники становились все более требовательными к революционной этике. B конце 70-х годов просьба о помиловании считалась большим грехопадением, чем в начале десятилетия. Поэтому революционер, запятнавший себя такой просьбой, испытывал (если он не отрекался бесповоротно от прошлого) тягчайшие угрызения совести при мысли о том, как оценят его поведение товарищи по делу. Сохранилось, в частности, письмо, которое написал товарищам осенью 1879 г. с пути в Сибирь после помилования В. С. Ефремов. Автор клянет свою просьбу о помиловании как «позорный акт», — не оправдывает, а бичует себя за малодушие, сознаваясь в том, что не смог бы «с достоинством выдержать всю ту ужасную процедуру, которая предшествует повешению» [1060]. И через три десятилетия Ефремов вспоминал о своем прошении со «жгучим стыдом» [1061]. Такая же «рана совести» до конца дней мучила Адриана Михайлова и А. Ф. Медведева [1062].
Это наблюдение относится и к пропагандистам. Вообще, в 1879—1880 гг. пропагандистов судилосьмало. Можно насчитать за те годы полтора десятка их процессов, где почти каждый раз скамью подсудимых занимал один человек. И по числу, и по масштабам, а главное по своему содержанию эти процессы совершенно стушевывались перед громкими делами террористов и не привлекали к себе тогда общественного интереса. B ряду этих процессов так же неприметно прошли и два дела, важные в исторической перспективе, — чигиринских крестьян и членов «Северного союза русских рабочих».
По делу о так называемом Чигиринском заговоре (т. e. попытке народников поднять крестьян Чигиринского уезда Киевской губернии на восстание против помещиков от имени царя с использованием подложной царской грамоты [1063]) судились в Киевской судебной палате 8—10 июня 1879 г. 45 крестьян из тех почти 900, которых народники вовлекли в повстанческую «Тайную дружину»[1064]. Ho количество привлеченных к этому делу само по себе не имело значения. Оно свидетельствовало лишь об энергии, напористости, тактической изобретательности, отчасти даже беспринципности народников-организаторов Чигиринского заговора (Я. В. Стефановича, Л. Г. Дейча и И. В. Бохановского), да о переплетении антикрепостнического протеста с царистскими иллюзиями в сознании крестьян, которые буквально во всем сопротивлялись помещикам, однако восстать против них согласились только с царского благословения. Ha суде ни Стефановича, ни Дейча, ни Бохановского не оказалось (онибежали из тюрьмы), а все45крестьян,большей частью малограмотные и просто неграмотные, естественно, не могли постоять за революционное дело, держались пассивно, давали (кроме семи запиравшихся) откровенные показания [1065]. Суд принял во внимание политическую отсталость крестьян, признал их жертвами революционных совратителей и вынес им снисходительный приговор: только шесть из них приговорил к заключению на срок от 2 месяцев до 2 лет 4 месяцев, а всех остальных (39 чел.)оправдал [1066].
Для историка этот процесс значим как первый на Украине симптом политического пробуждения крестьянства и его приобщения к революционной организации (пока еще малоосознанного, удавшегося лишь благодаря мистификации со стороны революционеров-интеллигентов).
Совершенно иной смысл заключал в себе процесс членов «Северного союза русских рабочих». Перед Петербургским военно-окружным судом 11 июня 1880 г. предстали основатель (наряду с С. H. Халтуриным) и руководитель «Союза» Виктор Павлович Обнорский и двое рядовых членов: Петр Николаевич Петерсон и Яков Петрович Смирнов. Bce трое (особенно же Обнорский) были вполне сознательными революционерами и могли бы придать своему процессу большое политическое звучание. Однако еще по ходу дознания и следствия выяснилось, что власти не открыли участия кого-либо из трех в «Северном союзе». Обнорский обвинялся в принадлежности к
Большому обществу пропаганды еще в 1872—1874 гг., а двое остальных — лищь в знании и недонесении «о разыскании правительством Обнорского» [1067]. Столь редкое неведение сыска, вероятно, определило и тактику подсудимых, дав им надежду выпутаться из дела. Ни один из них, разумеется, и слова не обронил о «Северном союзе». Обнорский поначалу вообще все отрицал («На все предложенные мне вопросы по настоящему делу... я отвечать не желаю... Виновным себя в участии в преступном сообществе не признаю» [1068]), но затем, под тяжестью улик, признал свою связь с «чайковцами», изображая ее как «отношение обыкновенного знакомого» [1069]. Петерсон же и Смирнов все время стояли на том, что они с Обнорским «никаких преступных разговоров» не вели, а не доносили на него из-за страха, с одной стороны, перед ним, как бы он не сделал им «за это чего-либо дурного», и, с другой стороны, перед жандармами, если они «будут спрашивать по этому делу» [1070].
Процесс, таким образом, получился бледным и малозначащим. Суд, однако, не внял объяснениям подсудимых, признал Обиорского виновным в принадлежности к Большому обществу пропаганды, а так как то общество еще в материалах процесса «193-х» значилось как главный в России цеитр революционных сил [1071], определил Обнорскому 10 лет каторги. Столь тяжкое наказание за давнее и плохо раскрытое дело, в то время как Обнорский сумел утаить от властей свою куда более крупную революционную акцию (руководство «Северным союзом русских рабочих») [1072], деморализовало его и толкнуло просить о помиловании. Петерсон и Смирнов, получившие соответственно всего лишь 3 месяца и 1 месяц ареста, тоже подали прошения «о милосердии» 21°.
Сам Обнорский, судя по косвенным данным, расценил свою просьбу о помиловании, как досадное грехопадение, покаянный срыв, и, подобно Василию Ефремову, Адриану Михайлову, Алексею Медведеву, до конца дней видел, в ней укор собственной совести[1073]. Революционная репутация Виктора Обнорского настолько высокая и прочная, что правда о том, как он единственный раз оступился, не пятнает ее, — зато помогает понять всю сложность политических, юридических и даже психологических обстоятельств, в которых первым русским pa- бочим-революционерам приходилось завоевывать себе подобную репутацию. Этого не понял биограф Обнорского И. Я. Мирошников. Желая показать своего героя не таким, каков он был вдействительности, а непременно еще более крупным и стойким, И. Я- Мирошников, во-первых, сообщает, будто «обвинительный акт преследовал одну цель — уничтожить Обнорского как революционера, руководителя рабочей организации» [1074], хотя на деле в обвинительном акте и речи не было о рабочей организации. Далее, И. Я. Мирошников придумывает, будто «в своей речи на суде Обнорский обличал жестокие страдания народа» (там же), хотя нет решительно никаких данных о том, что Обнорский выступал на суде с речью. Наконец, И. Я- Мирошников утверждает, будто в прошении Обнорского о помиловании «не было и тени раскаяния» (с. 91), хотя в нем черным по белому сказано о «глубоком раскаянии, искреннем сожалении о преступности» [1075]. Именно эта печать раскаяния, думается, и ранила потом совесть революционера Обиорского.
Вернемся теперь к террористам. Почему же все-таки на процессах, где судились террористы, случаи малодушия и раскаяния участились сравнительно с процессами пропагандистов 70-х годов? Может быть, из страха перед смертью? Ведь на 50 процессах пропагандистов 1871—1878 гг. не было ни одного смертного приговора, а здесь на 28 процессах — 29. Ho оказывается, из 29 смертников смалодушничали только восемь [1076]. Раскаивались и просили помилования на процессах террористов преимущественно люди, осужденные не на виселицу, а на каторгу и ссылку. По-видимому, обусловили все это следующие причины.
Во-первых, романтика террора вовлекла в движение много совсем еще юных, энергичных, но нестойких людей. Эти люди и составили добрую половину раскаявшихся. Иным из них (Мирский, Тархов, Волянский, Ядевич, Савенко, Мурафа, Строгонов, Родин) было по 18—20 лет, причем в революционные организации они, как правило, не входили.
B ряде случаев примыкали к движению даже уголовники, распропагандированные в тюрьмах политическими узниками.
В. С. Ефремов, знавший несколько таких людей (в частности, И. А. Рашко, А. С. Овчинникова, И. H. Гарманова), вспоминал, что «все они кончили очень скверно» [1077]. Действительно, Рашко сразу после суда подал (кстати, вместе с В. С. Ефремовым) прошение о помиловании, а Гарманов и Овчинников уже на каторге выдали «конспиратцвные тюремные мелочи» [1078]. Однако, те же Овчинников и Гарманов на судебных процессах, вдохновляясь примером революционеров, проявили героизм. Овчинников выступил с речью (стоившей ему смертного приговора), в которой он раскрыл политический и нравственный смысл привлечения к революционному делу падших, казалось бы, людей. «Перед вами, гг. судьи, — сказал он, — человек, который попал в политическую тюремную камеру прямо почти из уголовной. Это именно такое обстоятельство, которое, по мнению г. прокурора, лучше всего доказывает безнравственность социалистической идеи и ее последователей, а по моему мнению, напротив, служит самым неопровержимым доказательством святости и силы этой идеи!» [1079]
Признав, что он был испорчен («я был жертвой существующего строя, а не забудьте — таких жертв немало!»), Овчинников рассказал далее о своих встречах в тюрьме с революционером. «Частые беседы с ним открыли мне новый, неведомый доселе мир, открыли всю пошлость моей прежней жизни; под его влиянием я переродился и сделался самым ревностным приверженцем социализма. Прежде я пренебрегал нравственностью, был эгоистичен, готов был принести все в жертву своей личной выгоде; теперь я решил посвятить всю жизнь на служение правде и народному делу, отречься от всяких личных выгод, все личнос пожертвовать этому делу... Да, гг. судьи, я уже не тот Овчинников, каким был, когда мне было 15 лет; между моим прошлым и настоящим нет ничего общего... Под влиянием идеи социально-революционной партии я переродился нравственно, обновился духовно. Разве это не доказывает святости и чистоты этой идеи?» [1080]
Многозначителен и пример Гарманова. За связь с революционерами и вооруженное сопротивление при аресте 30 мая 1879 г. он был осужден Тобольским военным судом на смертную казнь. Сорок дней после этого его держали в камере смертника, выпытывая у него имена революционеров. «...Арестанты рассказывали нам, — вспоминал находившийся тогда в Тобольске В. Г. Короленко, — что чуть не каждый день к нему приезжает кто-нибудь из прокуратуры, пугает близкой казнью и убеждает назвать тех, кто его посылал и к кому он носил письма»291. Ho Гарманов никого не выдал. «Очевидно,— заключал по этому поводу Короленко, — было что-то в тогдашнем движении, что даже у каторжников и убийц вызывало чувство самопожертвования, доходившего до подвига» [1081].
Кроме засоренности движения незрелыми элементами, отрицательно сказался на поведении революционеров в царском плену идейный кризис 1878—1879 гг. Хотя силы движения, безусловно, росли, кипевшие в нем тактические разногласия осложняли политическую ориентировку и порождали фракционные настроения у иных народников. Отдельные, даже опытные революционеры поэтому чувствовали себя перед угрозой жестокой расправы с ними политически неустойчиво, ибо представляли не всю партию, а лишь какую-то одну ее фракцию, и должны были отмежевываться от другой фракции, как это делали например, Ольга Натансон, Адриан Михайлов, Василий Трощанский, Виктор Костюрин, объявлявшие себя «социалистами, но не террористами».
Наконец, следует учитывать, что и каратели с годами разнообразили и совершенствовали методы воздействия на сознание и психологию своих пленников. Прогремевшие на всю Россию в 80-е годы такие виртуозы развращения человеческих душ, как Г. П. Судейкин, А. Ф. Добржинский, М. М. Котлярев- ский, подвизались уже в 1878—1879 гг. Изощренными мастерами нравственной пытки зарекомендовали себя в конце 70-х годов также прокуроры В. С. Стрельников, В. М. Савинков, П. П. Прохоров. B частности, жертвами иезуитства Прохорова стали террористы Иван Дробязгин, Виктор Малинка, Лев Майдан- ский, согласившиеся подать просьбы о помиловании, тем самым бросившие тень на свою репутацию и все же казненные.
Как бы то ни было, случаи раскаяния, хотя и участившиеся по сравнению с процессами пропагандистов, оставались и на процессах террористов конца 70-х годов лишь исключением из правила. Как правило же, народники продолжали вести себя перед царским судом героически и тем самым давали своей партии отличный материал для революционной агитации. Партия, со своей стороны, продуктивно использовала этот материал и вообще старалась выразить каким-нибудь наиболее эффективным способом свое отношение к любому процессу.
Весьма характерным для этого отношения был мотив революционной мести. Сами подсудимые иногда прямо указывали на него и в объяснение своих личных действий (Засулич, Соловьев), и как бы в угрозу карателям от именипартии.И. М. Ковальский, выслушав смертный приговор, заявил судьям: «Месть за меня еще впереди!»[1082]. Так же («Мои товарищи отомстят за меня!») ответил на объявление смертного приговора С. H. Бобохов [1083]. Партия, в свою очередь, на страницах журнала «Земля и воля» призывала революционеров к «правой мести» и за Ковальского [1084], и за Бобохова («ты не останешься без отмщения, пока в нас есть хоть капля крови!») [1085].
Ho не месть была главной заботой осужденных и вдохновлявшей их партии. Тот же Ковальский после приговора сказал своему сопроцесснику В. С. Иличу-Свитычу: «... Важно лишь то, чтобы моя смерть была продуктивной для общего нашего дела; вот это важно» [1086]. Другими словами, революционеры заботились, в первую очередь, о разъяснении и призывном воздействии героического примера жертв судебных процессов, ибо, как говорили еще древние латиняне, «ѵегЬа docent, exempla trahunt» [1087]. Именно этой заботой проникнуто предсмертное письмо Д. А. Лизогуба, который просил товарищей, «ссли не будет печататься процесс («28-ми». — H. Т.) подробно... добыть стенографический отчет каким-нибудь путем. B высшей степени было бы важно изобразить наше дело в надлежащем виде» [1088]. «Земля и воля» еще до процесса «28-ми», изобразив «в надлежащем виде» дело А. К. Соловьева, заключала: «Пусть же борьба на жизнь и на смерть с произволом... будет нашим ответом врагам» [1089]. Несколько позднее, печатая завещание В. А. Осинского, землевольцы поклялись со страниц своего органа: «Над свежими могилами наших казненных товарищей мы даем клятву продолжать святое дело освобождения народа!»[1090].
Понятно поэтому, что все организации народников старались до конца каким-то образом морально поддерживать подсудимых, широко распространять правду о судебных процессах и привлекать к ним как можно больше общественного внимания. B день оправдания Веры Засулич, 31 марта 1878 г., в Петербурге состоялась многолюдная (1,5—2 тыс. человек) антиправительственная демонстрация [1091], а 5 апреля больше 300 студентов отслужили панихиду по убитом на демонстрации Г. П. Сидорацком[1092], причем выступивший с речью землево- лец H. H. Лопатин призвал «молящихся»: «Последуем же примеру Засулич и будем сами расправляться с притеснителями нашими...» [1093]. Политический смысл выстрела Засулич и суда над нею землевольцы разъясняли в прокламациях [1094].
Ha процессе Ковальского несколько революционеров проникли в зал суда, и двое из них (П. С. Ивановская и Г. Ф. Чернявская) вручили подсудимым букет цветов (обе за это были арестованы) [1095]. Тем временем у здания суда собралась громадная (не менее 3 тыс. человек) толпа, в которой были почти поголовно участники всех одесских революционных круж- ков и приезжие революционеры. O числе и вооружении этих последних говорила тогда вся Одесса; кто-то «видел» даже, как «один приезжий тащил пушку на своих плечах» йз5. После оглашения смертного приговора Ковальскому вся эта масса людей устроила самую крупную за 70-е годы по числу участников демонстрацию протеста, которая закончилась вооруженным столкновением с войсками.
Использовали народники в агитационных целях и другие процессы 1878—1879 гг. Жертвам процессов посвящались прокламации, вроде той, которая была обращена к В. Д. Дубровину («He ты первый, не ты и последний стал жертвою врагов наших, но никто из нас не боится смерти, и рано или поздно мы добьемся нашей цели!») [1096]. Подробные (и притом «в надлежащем виде») обзоры одних процессов, краткая информация о других, предсмертные письма и биографии казненных систематически печатались в нелегальных изданиях.
Заметим здесь, что поскольку легальная печать из-за цензурных препон менее подробно и более тенденциозно освещала процессы террористов, чем дела пропагандистов 1871—1877 гг., очень кстати оказалось возникновение внутри- русеком подполыюй ирсссы. C марта 1878 г. стала выходить газета «Начало» (первый нелегальный периодический орган впутрп России), а с 25 октября т. г.— журнал «Земля и воля» и (в качестве приложения к журналу) Листок «Земли и воли». Эти издания не только печатали правду о политических процессах и разъясняли их смысл, но и обобщали уроки процессов и увековечивали память их жертв. Так, в передовой статье № 2—3 Листка «Земли и воли» от 22 марта 1879 г. прославлялись достоинства и роль героев «красного террора»: «Эти люди были последовательны до конца. Гордыебор- цы за свободу всех, они немогли позволитьникомуналожить руку и на свою свободу. Свобода была им дороже жизни, и только с жизнью они хотели отдать ее... Это были действительно свободные люди среди миллионов рабов, для которых даже непонятно всс чудиое величие этих личностей... Это первые застрслыцики революции, осужденные на гибель, но необходимые для дела. Будущее — время массовых движений. Когда страсти улягутся ...когда дела предстанут в надлежащем свете,— перед этими людьми будут преклоняться, их будут считать за святых»[1097].
Итак, в 1878—1879 гг., по мере того как народники все решительнее отвечали на «белый террор» правительства «красным террором», царизм упорно пытался подавить революционное движение только силой: наращивал репрессии, переключал всю карательную политику с нормального на чрезвычайный лад и приспосабливал судопроизводство по делам о государственных преступлениях к потребностям «белого террора». C августа 1878 до апреля 1879 г. он фактически военизировал судебную расправу с революционерами, подчинив все политические дела военным судам и существенно ограничив их гласность. Военные суды вели политические дела крайне пристрастно и жестоко, преступали (при потворстве административных «верхов») даже исключительные законы, щедро прибегали к лжесвидетельствам, провокациям, моральным (а возможно, и физическим) пыткам. Шестнадцать смерных казней за один 1879 год по приговорам царских судов представили собой крайнее выражение «белого террора».
Судившиеся на процессах 1878—1880 гг. террористы — предшественники «Народной воли» — в большинстве своем избирали тактику бойкота суда. При грубом нарушении законности судопроизводства такая тактика была целесообразной. Ee рекомендовали народникам журналы «Вперед!» и «Работник» и устав «Земли и воли» еще до того, как царизм военизировал судопроизводство по делам о государственных преступлениях. B военных же судах, где судопроизводство нередко превращалось в пустую фикцию, бойкот почти всегда оказывался единственно реальным для подсудимых средством борьбы и протеста.
Впрочем, не только жесткость военного судопроизводства, но и фракционный разлад в народнической партии стесняли активность подсудимых. C одной стороны, они мало разоблачали политику и юстицию царизма, а с другой стороны, мало и агитировали в прямом смысле этого слова за революцию, не выступали с программными речами, отрицали свою принадлежность к революционной партии. K тому же, вследствие засоренности движения незрелыми элементами, увлеченными внешней романтикой «красного террора», теперь чаще, чем на процессах пропагандистов, случались у подсудимых грехи малодушия и раскаяния.
Таким образом, сравнительно с большими процессами пропагандистов 1877—1878 гг. («50-ти» и «193-х»), где революционеры активно использовали свои процессуальные права (особенно право защитительной речи) и держались наступательной тактики, превращая скамью подсудимых в трибуну для политических разоблачений и агитации, на процессах террористов подсудимые вели себя в общем более однообразно и пассивно. Однако в тех случаях, когда представлялась возможность, террористы тоже использовали на суде разнообразные средства отпора: мотивированный протест против судебного беззакония (Д. А. Лизогуб), юридическую полемику с обвинением (С. Я. Виттенберг), агитационную речь (А. С. Овчинников), демонстративную здравицу в честь революционного движения (В. А. Осинский). Bce это, а в особенности тот героизм, которым террористы, осужденные на смертную казнь, поражали современников с эшафота,— все это делало процессы террористов не менее, а, пожалуй, еще более сильными возбудителями революционных настроений, чем те процессы, на которых судились пропагандисты.
Пример таких героев «красного террора», как Лизогуб и Осииский, Дубровин и Виттенберг, все их поведение перед тюремщиками, судьями и палачами и посмертно опублико- паішые письма-завещания вдохновляли передовых людей па революционную борьбу. При этом судебные процессы террористов с их палачеством и героикой тогда, в отсутствие условий для восстания масс, как бы освящали именно террористический путь борьбы против царизма, поскольку они наглядно показывали ту каннибальскую жестокость, с которой царизм истреблял лучших людей нации, и тем самым толкали революционеров к наиболее радикальным средствам отпора и возмездия.