§ 4. Малыепроцессы 1871—1876гг.
Ход и результаты процесса нечаевцев не просто разочаровали ЦарИЗМ, HO И ЛИШИЛИ егО быЛОЙ уверенНОСТИ B ТОМ, ЧТО1 любое судебное дело против крамолы он непременно выиграет. K тому же после нечаевского дела власти не находили больше столь выгодных для обвинения и порочащих крамолу улик, как документально засвидетельствованные авантюры
С.
Г. Нечаева. Наконец, и революционное движение с 1871 до 1874 г., будучи в стадии накопления сил, не проявлялось так открыто и не давало властям повода судить столько людей, как в 1869—1871 гг., а участники массового «хождения в народ» 1874 г. после долгого дознания и следствия пошли под суд, главным образом, лишь в 1877—1878 гг. Поэтому за 1871—1876 гг. царизм устроил сравнительно немного политических процессов, причем, как правило,— малолюдных.Чнсло приЬлеченных к политическим дознаниям с 1871 по 1876 гг. (не считая нечаевцев) внушительно: 1734 чел., по данным Министерства юстиции [602]. Только учащихся за три года после деДа нечаевцев (1871—1874) было привлечено к политическим делам 611 чел.[603] Ho подавляющее большинство этих дел власти решили в административном порядке. Суду за 1871 (после суда над нечаевцами) — 1876 гг. были преданы всего 54 чел. на 24 процессах. Самым многолюдным из процессов тех лет оказался процесс долгушинцев (12 подсудимых), а на семнадцати из них судились по одному человеку.
Это были почти исключительно дела об «антиправительственной пропаганде». Иные из них по содержанию весьма интересны. Так, на известном процессе долгушинцев судилась первая революционная организация, которая в полном составе ушла «в народ» летом 1873 г., еще до начала массового «хождения». Кроме того, процесс долгушинцев примечателен как первое судебное разбирательство в ОППС. Ha процессе
В. М. Дьякова и его товарищей (16—17 июля 1875 г.) предметом обвинения была революционная пропаганда среди «нижних чинов» лейб-гвардии Московского полка, о которой П.
Л. Лавров сразу после суда писал: «Мы знаем теперь, ивнимательные читатели газет знают, что самая трудная часть пропаганды, перед трудностью и опасностью которой многие останавливались в недоумении, пропаганда в войске, даже в гвардии русского императора не представляет вовсе непреодолимых трудностей. Если здесь можно работать ужетеперь с успехом, то и должно работать здесь усиленно, и это поле действия привлечет на себя особенное внимание русских пропагандистов»[604].
Дела H. П. Гончарова (16 февраля 1872 г.) и H. А. Шевелева (23—24 февраля 1876 г.) интересны причастностью обвиняемых к Парижской Коммуне: Гончаров в апреле и мае
1871 г. нелегально отпечатал в Петербурге четыре номера периодического листка «Виселица» с призывом «возобновить дело» Коммуны [605], а Шевелев, как уже говорилось, возможно, сражался за Коммуну на баррикадах Парижа. П. H. Ткачев, уже осужденный по делу нечаевцев, 13 августа 1871 г. судился еще раз за перевод книги Э. Бехера «Рабочий вопрое» к комментарии к ней (в приложениях именно к этой книге был впервые на русском языке — под редакцией Ткачева — опубликован написанный K- Марксом Устав I Интернационала [606]).
Что же касается дела С. Г. Нечаева (8 января 1873 г.), то оно явилось своеобразным эпилогом процесса нечаевцев 1871 г., тем более замечательным, что царизм в деле Нечаева попытался взять реванш за поражение от нечаевцев.
Первые после суда над иечаевцами три процесса («петро- заводцев», Ткачева и Гончарова) слушались до учреждения ОППС — обычным порядком в судебных палатах. За время с 1873 по 1876 гг. в судебную палату попало еще только одно политическое дело (В. И. Серебренникова). Нечаева^судил как уголовного преступника Московский окружной суд. Тоже в окружных (соответственно в Московском и Вологодском) судах, ввиду малой значимости обвинения, рассматривались дела ГГ Т. Попова (29 ноября 1873 г.) и И. И. Лебедева (17 ноября 1875 г.). Дело Михаила Федоренко как военнослужащего разбирал в 1875 г. военный суд (какой именно, не установлено).
Всеостальные 16 процессов (из 24) прошли в ОППС.Поскольку гласность и законность судопроизводства в деле нечаевцев обернулись не в пользу правительства, на всех последующих процессах власти старались, по возможности, ущемить и законность, и гласность. Отчеты в легальной прессе за 1871—1876 гг. были опубликованы только о семи делах (Ткачева, Гончарова, Нечаева, Попова, Серебренникова, Дьякова и долгушинцбв). Кроме того, семь дел так или иначе освещались в нелегальных изданиях (главным образом, в журнале «Вперед!»)[607], а еще десять царизм сумел утаить от современников, причем два процесса (Л. H. и H. Л. Варзи- ных[608] и H. Я. Аникеева [609]) до сих пор нигде в печати даже не упомянуты.
Впрочем, и\на процессах, которые разбирались более или менее гласно 4Дьякова» долгушинцев), судьи обвиняли с пристрастием, й в обход, и в явное нарушение законности. Возможно, их поощряли, а то и понукали к этому административные властй, раздосадованные итогами дела нечаевцев. П. Л. Лавров передавал слух из Петербурга о том, что по де- лу долгушинцев, с которого начал свою многолетнюю карательную вахту суд ОППС, министр юстиции «призывал судей до начала процесса и требовал немилосердного приговора»[610]. Как бы то ни было, приговор долгушинцам был вынесен «немилосердный», а главное, юридически неоправданный. Обвинение в печатании и распространении антиправительственных прокламаций, само по себе тяжелое, опиралось на показания жены главного обвиняемого Аграфены Долгушиной, которой на следствии, по-видимому, не было сообщено, что она по закону вправе не показывать против мужа, и которая на суде отказалась от всех своих показаний. Суд, однако, невзирая на протест защиты, постановил зачитать следственные показания Долгушиной и положил их в основу обвине- ния[611]. Комментируя этот юридический казус, Лавров отмечал, что на следствии Долгушина давала показания в качестве обвиняемой, тогда как на суде она была лишь свидетельницей. Таким образом, «показания свидетельницы Долгушиной суд не имел вовсе, а показаний обвиняемой Долгушиной для него не существовало, так как такой обвиняемой перед судом не было»[612].
Подобные злоупотребления чаще и бесцеремоннее, чем на суде, чинились на дознании и следствии, тем более что закон 19 мая 1871 г. открыл для них почти безбрежный простор.
В. В. Берви-Флеровский, привлеченный к делу долгушинцев, был арестован 30 сентября 1873 г. по одному подозрению и почти пять месяцев томился в тюрьме, а «в течение этого времени,— читаем мы в заявлении Берви на имя высочайше назначенного следователя от 18 февраля 1874 г., — делались розыски и употреблялись все усилия, чтобы найти против меня какое-нибудь обвинение» [613]. Заметив, что «начиная с XII века, подобный прием употреблялся норманнами» и был характерен для средневековья, Берви возмущался: «Если бы любого из наших государственных мужей или министров запереть, как меня заперли, и начать лотом разыскивать, не совершил ли он какого-нибудь преступления, то хотя бы он был чище ангела, но против него оказались бы сотни обвинений, обставленные самыми соблазнительными доказатель^ ствами»[614]. Царские власти не нашли против Берви никаких обвинений и поэтому не стали его судить, но, ввиду полного отсутствия улик[615], сослали его административным порядком к полярному кругу, в Мезень Архангельской губ„ откуда он был переведен в Кострому в 1886 г., а освобожден из ссылки лишь в 1891 г.
Ha следствии же после процесса нечаевцев стала входить в обычай «обработка» свидетелей. У них не только выпытывали показания (пуская при этом в ход разные способы «внушения» и «воздействия»). Их, по всей видимости, специально наставляли тому, что именно и как надо говорить на суде. Есть основания полагать, что так свидетелей готовшш уже к процессу долгушинцев. Bo всяком случае, на этом процессе, если не считать Кирилла Курдаева, который заявил, что ему «ничего не известно», и Журавлева, не сумевшего опознать никого из подсудимых[616], остальные свидетели, большей частью неграмотные крестьяне, довольно бойко и, главное, утвердительно отвечали на вопросы обвинения и точно опознавали подсудимых (даже тех, кого не смогли узнать ранее на следствии)[617].
Ha следующем из гласных процессов (В. М. Дьякова) главными свидетелями обвинения были выставлены агенты сыскной полиции — Матвей Тарасов, Никифор Кондратьев, Антон Андреев. B ходе суда все они были разоблачены как доносчики. Подсудимые и защитники требовали, чтобы обвинение дезавуировало таких свидетелей. «...Указанные свидетели,— говорил адвокат Г. В. Бардовский,— сделали донос, на основании которого было сделано следствие, и обвиняемые привлечены к ответственности. Следовательно, эти лица уже заинтересованы в том, чтобы их донос оправдался, другими словами, чтобы подсудимые были обвинены»[618]. Ho суд принял показания доносчиков за основу обвинения и на этой основе осудил Дьякова и его товарищей так же «немилосердно», как и долгушинцев,
Вообще, процесс Дьякова велся с явным пренебрежением к законности судопроизводства. Прокурор H. H. Шрейбер буквально царил над судьями и, опираясь на показания- доносы, нагло гнул свою линию, абсолютно уверенный, как это подметил Лавров, в том, что судьи «лакейски-безупречно, скотски-единогласно произнесут свое «виновны» на все вопросы обвинителя» [619]. Так оно и случилось.
Самым беззаконным из процессов 1871—1876 гг. был, конечно, процесс С. Г. Нечаева. Царизм готовил и вел его с мстительным пристрастием. B отличие от процесса нечаевцев, где власти пытались сыграть и на убийстве Иванова, и на «Катехизисе революционера», и на мнимом членстве Нечаева в Интернационале, теперь был выбран для обвинения один, зато самый выигрышный и к тому же испытанный на процессе нечаевцев пункт — убийство Иванова. Спекулируя на этом пункте, царизм изобразил ненавистного ему вожака «Народной расправы» уголовником и как уголовника вытребовал его у швейцарских властей.
История ареста Нечаева, специально исследованная в свое время P. М. Кантором[620], показывает, что царизм в погоне за Нечаевым ничего не жалел и ничем не брезговал, словом, шел на все. Лучшие агенты царизма (включая знаменитого K.-A. Романа) искали Нечаева по всей Европе и даже в Америке.
Всем русским послам было сообщено, что «государь император приказать соизволил принять все меры к поимке этого преступника», и предписано оказывать в том всяческое содействие[621]. Когда же Нечаев был обнаружен в Цюрихе, царизм оказал нажим на швейцарские власти; эти последние, как явствует из переписки О. В. Эссена с К. И. Паленом, затребовали было обвинительный акт против Нечаева, но затем покорно отказались от своего требования [622].Суд над Нечаевым был инсценирован внешне на законных основаниях, как обычное уголовное дело, даже с присяжными заседателями, но фактически весь от начала до конца подтасован властями, которые нацелились и засудить, и вместе с тем унизить обвиняемого. Председатель суда (П. А. Дейер) и прокурор (К. H. ЖукОв) вполне обеспечивали заданное направление дела как юристы с палаческой репутацией, которую Они и подтвердили на процессе Нечаева, а потом закрепили на следующих процессах. Члены суда безропотно следовали за председателем. Что касается состава присяжных (пять купцов, два чиновника, один почетный гражданин, один цеховой и один крестьянин), тО, по мнению М. H. Гернета, Он был подобран специально, чтобы гарантировать обвинительный вердикт[623]. Возможно, так оно и было. Тем не менее, и прокурор в обвинительной речи, и председатель суда в заключительном напутствии присяжным для большей уверенности в успехе дела вновь и вновь подчеркивали, что Нечаев убил Иванова «с заранее Обдуманным намерением» и «в засаде», что этот факт «достаточно удОстс^ерен» следствием и «признан несомненным» на суде, что все обстоятельства дела «только Отягчают вину егО (Нечаева.— H. Т.), а никак не смягчают ее»[624], между тем как «вы, — внушал присяжным Дейер,— мОжете признать подсудимого заслуживающим снисхождения тОлько ввиду каких-нибудь обстоятельств дела. Вы не имеете права давать произвольно снисхождение»[625].
Адвокатов на процессе вООбще не былО, поскольку Нечаев Отказался от защиты, а из свидетелей выступал Один — Дмитрий Мухортов, товарищ Иванова, живший с ним вместе и, естественно, предубежденный против Нечаева. Bce прОчие девять свидетелей отсутствовали пО причинам, которые суд признал уважительными (пятеро не были разысканы, четверо отбывали катОргу). Решено было зачитывать те из свидетельских показаний, «прочтение которых будет признано нужным сторонами»[626]. Ha деле зачитывались лишь показания, нужные одной стороне — обвинению, ибо подсудимый Отказался участвовать в суде, а защита как таковая отсутствовала.
B ходе процесса суд делал упор на уголовный характер обвинения, утрируя подробности, которые отягчали вину и позорили личность подсудимого. Обвинение формулировалось ка.к «убийство из личной ненависти»[627]. Прокурор настойчиво повторял, что Нечаев убил Иванова именно «вследствие ненависти, вследствие распри, вследствие этого чисто личного чувства»[628]. Более того, подсудимого выставляли не только убийцей, но и грабителем. Отметив, чт© Нечаев и его соучастники вытащили из карманов убитого разные вещи (которые могли послужить против них уликами), хотя и признав далее, что все эти вещи убийцы сожгли, прокурор восклицал: «Совершив это преступление (убийство. — H. Т.), что делают подсудимые? Первым чувством, первым движением, обуявшим их, было желание воспользоваться чужою собственностью. Они грабят Иванова; да, они грабят его!»[629]
Едва ли судьи полагали сами и надеялись внушить публике, что Нечаев — не политический, а уголовный преступник. Слишком памятен был и в России, и за границей процесс нечаевцев, который официально квалифицировался как сугубо политическое «Дело о заговоре с целью ниспровержения правительства» и на котором Нечаев фигурировал (заочно) как центральное лицо заговора. Именно это обстоятельство с цитатами из «Правительственного вестника» как неоспоримый аргумент указали властям Швейцарии русские эмигранты — авторы прокламации-протеста против выдачи Нечаева[630]. Очевидно, устроители суда над Нечаевым раздували из политического дела уголовщину с предвзятым расчетом, с одной стороны, соблюсти юридический декорум перед швейцарским правительством, а с другой стороны, показать русскому обществу: вот, мол, каковы наши революционеры — сущие уголовники!
Суд сделал все, что власти от него ждали. Нечаев был приговорен как уголовник к высшей мере наказания за предумышленное убийство при отягчающих обстоятельствах: 20 лет каторги с последующим поселением в Сибири. Декорум был соблюден. Теперь царизм мог помыкать Нечаевым без притворства. «Заключить его навсегда в крепость», — так переиначил Александр II вердикт суда, причем слово «навсегда» подчеркнул[631]. Вместо положенной, как уголовнику, общей каторжной уголовной тюрьмы Нечаев был замурован в одиночный склеп Алексеевского равелина (т. e. главного по* литического застенка империи), и не на 20 лет, а навечно. Учитывая, что по закону и традиции царь не мог изменять, приговор суда в сторону его отягчения, (даже Николай I смягчил приговор декабристам!), следует особо выделить резолюцию Александра II по делу Нечаева как первую (но не последнюю) в своем'роде.
Приговоры на политических процессах 1871—1876 гг. во^ обще были очень жестокими: из 54 подсудимых на каторгу- сроком от 4 до 20 лет были осуждены 23 человека, семеро> были сосланы в Сибирь, десять заключены в тюрьмы, военноисправительные роты и смирительные дома, девять — подвергнуты прочим наказаниям (арест, полицейский надзор, высылка на родину) и лишь пятеро оправданы, причем оправдание четырех обвиняемых по делу о пропаганде в Петрозаводске 23 июля 1871 г. прокурор опротестовал, III отделение квалифицировало как «неправильное, несообразное решение», а царь повелел «обратить на это дело особенное внимание» министр® юстиции [632]. «Политические процессы следуют одни за другими... и кончаются сплошь каторгою — excusez dto peu [633]°, — писал I ноября 1876 г. из Петербурга в Баден-Баден П. В. Анненкову Щедрин. — Каторга за имение книги и за недонесение — это уже почти роскошь для: такого бедного государства* как наша Русь. Подумайте только, как мало нужны нам людиг и как легко выбрасываются за борт молодые силы — и Вы найдете, что тут скрывается некоторый своеобразный трагизм» [634].
Как же в таких условиях вели себя подсудимые? Главное* что отличало их поведение перед царским судом, — стойкость. Почти все они (исключая буквально единиц) твердо держались революционных убеждений и этики. B этом отношени» их воодушевлял пример не только нечаевцев, но (поскольку это касается именно поведения перед судом) и самого Нечаева.
Как подсудимый Нечаев следовал единственно правильной в его положении для революционера тактике. Он отлично понял смысл инсценированного над ним суда и бил по двум самым главным и в то же время наиболее уязвимым основаниям инсценировки. Во-первых, он разоблачал попытки суда приѵ дать делу уголовный характер: «Убиение Иванова есть факг чисто политического характера. Оно составляет часть дела о» заговоре, которое разбиралось в Петербурге...», «вся Россия знает, что я преступник политический» [635]. Больше того. Как политический эмигрант, незаконно (в качестве уголовника) выданный царским властям, Нечаев вообще отвергал правомочность суда, устроенного над ним: «Права суда надо мнок> за русским судом не признаю... Я эмигрант, подданным русского императора быть перестал...» [636].
Речей на суде Нечаев не произносил, да ему и не позволили бы это сделать. Всякий раз, когда он начинал протестовать против беззаконности суда, его немедленно (за времяі заседания трижды — едва он успевал произнести одну-две фразы) выводили из зала, причем в первом же случае жандармы избили его. Нечаев потом, когда председатель суда в. напутствии присяжным воскликнул: «Да здравствует милость в судах!», очень кстати ввернул: «А меня бил жандармский офицер...» [637].
B такой обстановке Нечаеву оставалось только демонстрировать презрение к суду, что он и делал. Когда его приводилк в зал, он, по наблюдению генерала И. JI. Слезкина, «сидел большею частию задом к судейскому столу» [638]; в ответ на' вопрос председателя, что он скажет в свое оправдание, заявил: «Я считаю унизительным для своего имени защищаться от клеветы, очевидной для всех... Правительство может отнять у меня жизнь, но честь останется при мне» [639]; после оглашения приговора заметил: «Это Шемякин суд» [640], а когда его в последний раз выводили из зала, крикнул: «Да здравствует Земский Собор! Долой деспотизм!» [641] Председатель суда в напутствии присяжным вынужден был признать: «Еще- ни разу безумец не дозволил себе на суде высказывать того, что высказал этот человек» [642].
Разумеется, никаких сведений по существу дела ни на дознании, ни на следствии, ни на суде каратели от Нечаева не> получили. Официальный отчет гласит: «Спрошенный по обсто- "щ^ёльствам настоящего дела обвиняемый Нечаев заявил, что ФН не желает давать никаких показаний и не отвечал ни на один из предложенных ему вопросов» [643].
Нечаев был из тех людей, которых ничто не могло сломить. Это он доказал и на эшафоте при исполнении над ним обряда гражданской казни, и в склепе Алексеевского равелина. Показательно, что жандармские власти, боясь апелляций Нечаева к народу, «казнили» его гражданским обрядом на рассвете (25 января 1873 г.), а в газетах время и место обряда сообщили post factum. Тем не менее, народ возле эшафота был, хотя и в малом числе, и Нечаев этим воспользовался. Он, как явствует из письма московского генерал-губернатора шефу жандармов, поднимаясь на эшафот, объявил: «Тут будет скоро гильотина, тут сложат головы те, которые привезли меня сюда!», а у позорного столба «во все время кричал изо всех сил, оборачиваясь в стороны: «Долой царя! Да здравствуаа: свобода! Да здравствует вольный русский народ!»[644]
B равелине Нечаев собственной кровью на стене (когда не давали бумаги и книг) и ногтем на книге писал заявления- протесты; шефу жандармов А. Л. Потапову, который пригрозил было ему телесным наказанием, дал пощечину; кончил же тем, что распропагандировал стражу и лишь в последний момент, только вследствие предательства (Л. Ф. Мирского), власти помешали ему осуществить то, что не удалось никому ни до, ни после Нечаева: побег из Алексеевского равелина [645].
До нас дошло письмо Нечаева на имя и. д. шефа жандармов графа H. В. Левашова от 10 января 1873 г. — гордое и страстное исповедание революционной веры только что осуж- денногонаверную смертьузника. «Россиятеперь — накануне политического переворота,— писал Нечаев.— Как у ребенка, пришедшего в возраст, неизбежно прорезываются зубы, так и у общества, достигнувшего известной степени образован- -ности, неизбежно является потребность политических прав». И далее: «Правительство, допуская подобные (инквизиторские.— H. Т.) меры, тем самым кладет семена будущего революционного террора, оно вострит лезвие на свою голову» [646]. C этим пророческим убеждением, непреклонный и фанатически преданный идее революции, Нечаев и сошел в могилу.
Героизм Нечаева на еуде и в заключении дал повод неко^ торым исследователям(П. E. Щеголев, А. Гамбаров) попью таться реабилитировать твѳрца нечаевщины как историческую личность. K этому же нризывает советских историков извесю ный польский ученый Людвик Базылев [647]. Такая реабилитация была бы неправомерной, ибо нечаевщина остается нечаевщи- ной. Что же касается поведения Нечаева перед судьями, тюремщиками, палачами, то оно, без сомнения, не только делает честь ему самому, но и может служить примером (в аналогичном положении) для любого революционера.
Стойко, хотя и с меньшей последовательностью, чем Нечаев, держались на политических процессах 1871—1876 гг. и почти все прочие подсудимые. Ha процессе долгушинцев из 12 подсудимых только 18-летний крестьянин Ананий Васильев после двухмесячного запирательства был сломлен моральными (возможно, и физическими) пытками и дал «вполне чистосердечные показания», стоившие ему тяжелого нервного припадка и умопомешательства [648]. Bce остальные долгушинцы на дознании и следствии от всего отпирались («с доходящею до дерзости, так сказать, фанатическою стойкостью совершенно отказываются давать какие-либо показания», — доносил о них в III отделение начальник Московского ГЖУ [649]), а на суде, после того как были пущены в ход свидетельские показания Аграфены Долгушиной и признания Васильева, ограничивались малозначащими уклончивыми объяснениями.
Правда, шестеро осужденных по делу долгушинцев (сам
А. В. Долгушин, а также Л. А. Дмоховский, H. А. Плотников* И. И. Папин, Д. И. Гамов и упомянутый Ананий Васильев) после суда подали на высочайшее имя прошения «о смягчении наказания» [650], но, если не считать Васильева, который и в данном случае повел себя «вполне чистосердечно», они сделали это из чисто юридических соображений, лишь отчасти поступившись своей революционной совестью. Во-первых, прошения были составлены не по форме — без достаточных верноподданнических заверений: Долгушин, Дмоховский и Плотников вообще не выразили ни слова раскаяния, а Папин и Гамов неопределенно посетовали на «преступность мечты» и «легкомысленность поступка». Понятно, почему царь смягчил наказание только Васильеву, а все остальные прошения оставил без последствий[651]. Во-вторых, и это главное, после приговора в окончательной форме, на эшафоте при исполнении обряда гражданской казни и затем в каторжном централе все дол- гушинцы вели себя мужественно. Шеф жандармов в специальном докладе царю о гражданской казни долгушинцев сообщал, что Папин и Гамов отказались целовать крест, протянутый им священником, Дмоховский «все время улыбался», а Плотников, пока стоял у позорного столба, не Преставал восклицать: «Долой царя, долой бояр, князей, долой аристократов, мы все равны, да здравствует свобода»! — «...приказано было бить барабанам, которые мало заглушали его голос» [652].
Так же смело держались на эшафоте гражданской казнп осужденные по делу В. М. Дьякова. Сам Дьяков, когда сходил с эшафота, крикнул, перекрывая грохот четырех барабанов: «Долой деспотизм! Да здравствует свобода!» [653] Кстати, и на суде Дьяков, а также его товарищ А. И. Сиряков вели себя «по-нечаевски»: не давали суду никаких объяснений; заявили, что не желают отвечать на вопрос о виновности; ог- жазались от защиты (на том основании, что «в числе свидетелей выступили три агента сыскной полиции») и от послед- щего слова[654]. Шеф жандармов А. Л. Потапов доносил царю, что «Дьяков и Сиряков во все время заседания суда держа- -ли себя дерзко и неприлично...» [655]. Из восьми подсудимых на процессе Дьякова — Сирякова только двое распропагандированных солдат (Трофим Зайцев и Юрий Янсон) дали откровенные показания.
И на всех остальных процессах 1871—1876 гг. почти все щодсудимые держали себя, по выражению корреспондента «Вперед!», «храбро и с достоинством» [656]. Студент Сергей Зо- симский, не выдавая никого из товарищей, смело признавалг «Мы имели в виду возбудить протест со стороны крестьянского населения против правительственной власти. Мысль о возмущении крестьян явилась исключительно у меня» [657]. Малограмотный рабочий А. О. Осипов на вопрос суда, понимает л» он, о чем идет речь в нелегальных изданиях, которые он распространял среди товарищей, ответил, что «не только понимает, но и вполне согласен со всем, что говорится в них о страданиях народа, о грабительстве правительства, помещиков ц кулаков и о необходимости изменить существующий несправедливый порядок вещей» [658]. Другой пропагандист из народа Феодосий Коновалов, который при аресте «произносил разную брань на государя императора и правительство» («на что нам сукин сын, подлец наш царь...!», «везде с нас кожу дерут»), на суде отказался давать какие-либо объяснения245. Ни в чем не сознавались и никого не выдавали студент Михаил Державин (родной внук поэта Г. Р. Державина) [659], сельский учитель Иван Розанов [660], выпускники средних учеб- ныхзаведенийИванТефтул [661] и Александра Бутовская [662], железнодорожный служащий Никифор Аникеев[663].
Можно отметить, как исключения, лишь три-четыре случая, когда осужденные на процессах 1871—1876 гг. раскаивались и просили о монаршем милосердии. B ноябре 1874 г. при неясных обстоятельствах подал всеподданнейшее прошение о помиловании (заклиная царя «простить заблудшего»)[664] рабочий-народник Марк Малиновский, который и на следствии, и на суде вел себя мужественно, первым из русских рабочих открыто заявив перед карателями о своих республиканских воззрениях: «по моему убеждению, — писал он на допросном листе, — всякий народ в конце своего развития должен придти к республиканскому образу правления» [665].
Царь оставил :прошение Малиновского без последствий. Прошение о «снисхождении» (правда, без раскаяния, со ссылкой на болезнь родителей), тоже в итоге оставленное без последствий, подавал и H. П. Гончаров [666]. Ha суде он вел себя странно: объяснял, что был удручен личными неурядицами
(развод с молодой женой и пр.) и напечатал-де революци- юнную прокламацию только ради того, чтобы навлечь на ce- вызывал столь Живые отклики (а иные к тому же так долго длились), что едва переставал быть злобой дня один процесс, как начинался другой. Эти процессы воздействовали на политическую жизнь страны вообще й на революционное движение в особенности сильнее, чем все, бывшие ранее, и, несомненно, заслуживают опециалыного исследования. 0 процессах террористов речь пойдет в следующей главе. Остальные (четыре самых крупных процесса 1877— 1878 гг.), не только воплотившие в себе наиболее характерные и значимые особенности борьбы революционеров-пропаган- дистов с царским судом, но и как бы увенчавшие собой эту борьбу, мы теперь и рассмотрим. Это процессы по делу о Казанской демонстрации, «50-ти», «Южнороссийского с^оза рабочих» и «193-х». Они впечатляли, прежде всего, предметом обвинения: на одіном из них царизм судил первую в России открытую революционную демонстрацию, на другом — первую же политическую организацию русских рабочих, а на двух остальных — массовое «хождение в народ».
Раньше (с 1874 г.) власти начали готовить процесс «193-х». Разгромив «хождение в народ», царизм замыслил устроить еще более грандиозный, чем дело нечаевцев, показательный процесс против крамолы и добиться-таки цели, неудавшейся на процессе нечаевцев, т. e. выставить революционеров в самом устрашающем виде как заматерелых злодеев, ополчить против них русскую и мировую общественность, вырвать с корнем всякое доброе чувство к ним со стороны русских людей. Піри этом власти твердо рассчитывали на успех потому, что, во-первых, к их услугам был гораздо более надежный, чем в деле нечаевцев, суд в лице ОППС, уже испытанный и как бы выдрессированный для большого дела почти на двух десятках малых процѳооов; во-вторых, можшо было припушуть общество невиданными ранее масштабами «антиправительственного заговрра» (больше 4 тыс. арестованных в 26 губерниях) и, наконец, в-третьих, власти собрали против обвиняемых множество документальных улик, что позволяло и разоблачить опасность заговора, и щегольнуть умением карателей выявить и пресечь любой, даже самый обширный и опасный, заговор.
18 и 26 марта 1875 г. Комитет министров специально обсуждал вопрос о подготовке процесса и нашел, что до сих пор борьбу с революционной пропагандой очень затрудняла «неизвестность разімѳров пропаганды» в обществе. «...При такой неизвестности,— гласит высочайше утвержденный журнал Комитета министров,—нельзя ставить нрямыім укором обществу отсутствие серьезного отпора лжеучениям; нельзя ожидать, чтобы лица, не ведающие той опаоности, которою лжеучения сии грозят общественному порядку, могли столь же энергично и решительно порицать деятельность революционных агитаторов, как в том случае, когда опасность эта была бы для них ясна...»[676]. Комитет министров выражал уверенность в том, что ни революционные теории, которые, мол, суть не что иное как «бред фанатического воображения», ни нрав.ственный облик революционеров, проникнутый будто бы «неимоверным цинизмом», «не могут возбудить к себе сочувствия». Поэтому, заключали царские миніистры, большюй показательный суд над пропагандистами весьма желателен, іи его должно устроить так, чтобы на нем была вскрыта «вся тлетворіность изъясненных учений и степень угрожающей от них опасности»[677].
Итак, установка была дана. Руководствуясь ею, жандармские власти, к негодованию даже К. П. Победоносцева, «повели это страшное дело по целой России, запутывали, раздували, разветвляли, нахватали по невежеству, по самовластию, по низкому усердию множество людей совершенно даром...»[678]. Пришлось наспех отделять овец от козлищ. Из 4 тыс. арестованных к дознанию были привлечены 770, но поскольку суд над восемью сотнями злоумышленников выглядел бы донельзя громоздким, власти освободили 500 привлеченных под надзор полиции и начали следствие против 265 чел. [679] Для вящей тяжести обвинения следственные органы усердно подтасовывали факты, шельмовали революционеров и науськивали на них свидетелей. B результате, следствие затянулось на три года. A тем временем арестованные томились в жутких условиях одиночных казематов, теряли здоровье и умирали (к началу процесса власти насчитали среди них 93 случая самоубийств, умопомешательства и смерти) [680].
Только осенью 1877 г. заключенным вручили обвинительный акт: суду предавались 197 наиболее опасных «крамольников». Из них еще четверо умерли, не дождавшись суда. Процесс, «умышленно раздутый «спасителями отечества» до чудовищных размеров» [681], был учинен над 193 лицами.
Обвинительный акт по делу «193-х» монтировался в духе рекомендаций Комитета министров. Дабы устрашить общество «размерами пропаганды», он наклеивал без малого на две сотни участников 35-ти кружков и pеволюционеров-одиночeк ярлык единого «преступного сообщества», сложившегося в исполнение всероссийского злодейского заговора [682]. Bce сообщество обвинялось ів том, что оно готовило «ниспровержение и изменение порядка государственного устройства» [683], а сами революционеры изображались прямо-таки чудовищами: обвинительный акт бездоказательно клеймил «готовность многих пропагандистов к совершению всяких преступлений», инкриминировал им намерение «перерезать всех чиновников и зажиточных людей», и поносил их «учение, возводящее невежество и леность на степень идеала и сулящее в виде ближайше осуществимого блага житье на чужой счет» [684]. Устроители процесса надеялись, что такое обвинение (если суд поддержит его, в чем власти не сомневались) ужаснет общество и побудит его из страха и отвращения перед крамолой пасть в объятья к правительству.
Пока готовился процесс «193-х», случились, однако, события, которые заставили правительство устроить «вне очереди» еще три, тоже очень крупных процесса. Сначала разгром организации «москвичей» летом 1875 г. повлек за собой новое судебное дело «50-ти», затем ів конце того же года был раскрыт «Южінороооийский союз рабочих», но не успел царизм начать процесс и по этим делам, как 6 декабря 1876 г. произошла на площади перед Казанским собором в Петербурге историческая Казанская демонстрация.
To была первая социально-революционная демонстрация в России[685]. «Русская революция впервые вышла на улицу» с красным знаменем [686]. B числе организаторов и участнико© демонстрации были рабочие. Правда, вопреки мнению иных~ исследователей (Э. А. Корольчук, И. В. Никитин, В. А. Прокофьев), Казанская демонстрация готовилась не столькорабо- чими, сколько народниками-землѳвольцами и отнюдь не являлась рабочей по преимуществу. Ee участники (такие, например, как Г. В. Плеханов и Петр Моисеенко) и очевидцы единодушно утверждали, что собрались на демонстрацию, главным образом, «студенты и курсистки», а «рабочих было очень мало»[687]. Тем не менее, участие рабочих в первой открытой политической демонстрации против самодержавия (характерно, что если оратором на демонстрации выступил «студент», то знаменосцем — рабочий) — факт в высшей степени примечательный для середины 70-хгодов, когда русский рабочий класс только пробуждался к революционной борьбе.
Царские власти, хотя и не разобрались в политическом и, тем более, в классовом смысле Казанской демонстрации, отлично поняли, как это заметил М. H. Покровский, одно: «что революционное движение перешло к каким-то новым приемам борьбы, что оно прежде всего страшно осмелело» [688]. Поэтому демонстрация и напугала, и озлобила власти. B тот же день, 6 декабря, министр юстиции К. И. Пален созвал экстренное совещание с участием петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова, товарища министра Э. Ф. Фриша, прокурора Петербургской судебной палаты Э. Я. Фукса, товарища прокурора K- И. Поскочина и вице-директора департамента юстиции А. Ф. Кони. B мемуарах Кони есть интересный рассказ об этом совещании. Когда Пален, который «был в нерешительности и подавлен непривычностью неожиданного события», поставил на обсуждение вопрос, как поступить с «казанцами», первым высказался Фриш. «Медленно оглянув всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал их указательные и большие пальцы и, быстрым движением от- дернув одну от другой книзу, как будто вытягивая шнурок, сделал выразительный щелчок языком... «Как» — невольно вырвалось у меня, — повесить? Да вы шутите?!» He отвечая мне он^наклонил голову по направлению к Палену и сказал спокойно и решительно: «Это — единственное средство!»» Кони и Фукс возражали, Поскочин склонялся на их сторону, Трепов молчал, а сам Пален лишь «поохал и поахал» и отпустилуча- стников совещания, «ни на что не решившись» [689].
Действительно, карателям было о чем подумать. B российском Уложении о наказаниях не было даже статьи, карающей за демонстрацию. «Составители его, —вспоминал один из «казанцев», — по-видимому, не подозревали о возможности такого явления» [690]. B конце концов, «было высочайше испрошено дозволение» применить здесь статью 252 Уложения («бунт против власти верховной, то есть восстание скопом») [691].
Судебный процесс над участниками Казанской демонстрации, таким образом, становился выдающимся именно из-за предмета обвинения. «...В истории русских политических процессов демонстрация эта играет важную роль, — отмечал А. Ф. Кони. — C нее начался ряд процессов, обращавших на себя особое внимание и окрасивших собою несколько лет внутренней жизни общества»; ,ранее «революционная партия преследовалась за развитие и распространение своего «образа мыслей», в деле же о преступлении 6 декабря впервые выступал на сцену ее «образ действий» [692].
Царизм повел судебное дело «казанцев» торопливо и бесцеремонно. Во-первых, он спешил в назидание и устрашение свокм подданным наказать демонстрантов как можно оперативнее, (по свежему впечатлению) и жестче, тем более, что о демонстрации заговорила вся Россия [693]. Во-вторых, стояли на ючереди три больших процесса («50-ти», «Южнороссийского союза рабочих» и «193-х»), из которых первый был уже почти подготовлен, и ряд малых (А. А. Быдарина, К. Я- Лебедеву
В. М. Ионова, Г. О. Бредихина, П. Я. Калашникова, С. И. Cep-- геева). Вот почему суд над «казанцами» был начат уже* 18 января 1877 г. и окончен 25 января.
Торопливость и бесцеремонность устроителей процесса выразилась прежде всего в том, что высочайшим повелением от 17 декабря 1876 г. обвиняемые были преданы суду по материалам только жандармского дознания без предварительного' следствия [694]. А. Ф. Кони рискнул было протестовать перед министром юстиции против такого беззакония, но Пален отказался даже рассматривать мотивы протеста и лишь «утешил» Кони обещанием: «Ваше письмо я прикажу приложить к производству: пусть оно останется как след вашего протеста» [695]A
Обвинительный акт был составлен наскоро и не имел никакой документальной базы, за исключением найденного у А. H. Бибергаля стихотворения «возмутительного содержания», которое, однако, не относилось к делу. Bce обвинение основывалось исключительно на показаниях свидетелей, — таких, как полицейские чиновники Васильев и Ритгер, околоточный надзиратель Успенский, солдаты Ефимов и Семенов, городовые Москвин, Трещев, Есипенко, Вишняков, церковный староста, дворники и надзиратели ДПЗ [696]. Bce они так или иначе участвовали в аресте «казанцев», а Успенский руководил избиением арестованных и на площади, и затем в полицейском участке. Подсудимый Г. И. Громов рассказал на процессе, как под руководством Успенского били в участке землевольца А. С. Емельянова (судившегося под фамилией «Боголюбов»): «Его били буквально два часа, били без всякой причины, били ужасно... Потом его втолкнули к нам в каморку. Я видел его окровавленного. При этом Успенский отпускал разные пошлости. Я удивляюсь, как такой человек приведен сюда свидетелем». Первоприсутствующий одернул Громова: «Это не ваше дело!»[697].
Конечно, такие «свидетели» говорили на процессе то, чего< ждал от них суд и что, по-видимому, было подсказано им на< дознании. Что касается приплюсованных к ним для пущей убедительности двух десятков благонадежных обывателей и студентов, то их прокурор не стеснялся «наводить на показания в- благоприятном для обвинения смысле», как на это указаді судьям присяжный поверенный А. А. Ольхин [698]. Восемнадцатилетний знаменосец демонстрации Яков Потапов с мальчишеской непосредственностью заявил, что «все свидетели врут»[699].
И подсудимые, и защитники без труда уличали «свидетелей» во лжи. Так, адвокат А. Я. Камионко, сопоставив ряд «свидетельских» показаний, из которых одно исключало другое, доказывал, что подзащитный H. Я. Фалин «в церкви не был, речи не слыхал, вообще в демонстрации не участвовал»[700]. Против подсудимой С. А. Ивановой даже «свидетеля» не нашлось. Ee защитник А. А. Ольхин не столько возмущался, сколько недоумевал: «Относительно Ивановой в деле не существует решительно ни одной улики; ни один свидетель на нее здесь не указал, она все время сидела никем не замеченная, она сама молчала, и о ней все молчали» [701]. Суд не обратил на доводы защиты ни малейшего внимания: как Иванова, так и Фалин были приговорены к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь.
Словом, юридически процесс по делу о Казанской демонстрации был поставлен так шатко, как ни один другой из круп- яых политических процессов IB России — ни раньше, ни позже. Даже самый состав подсудимых здесь оказался почти целиком случайным. Дело в том, что участниками демонстрации были все руководители «Земли и воли» (в частности, Александр Михайлов, М. А. Натансон, Г. В. Плеханов, Bepa Фигнер) [702] и передовые рабочие (Степан Халтурин, Петр Моисе- енко, Алексей Петерсон), но никого из них арестовать не удалось. Полиция спохватилась лишь к концу демонстрации и принялась задерживать пѳрвых попавшихся ей на Казанской площади, ориентируясь больше на студенческие пледы и кур- систские шапочки. Всего было арестовано 20 мужчин и 11 женщин, но из них только пятеро (Я. С. Пота.пов, А. С. Емельянов, В. Я. Иіванов, Ф. И. Шефтель, Я. E. Гурович) являлись действительными участниками демонстрации. Bce остальные пришли на площадь (кто еще до начала демонстрации, а кто и к ее концу) либо из желания узнать, не состоится ли здесь демонстрация, о иоторой заблаговременно уже прошел слух, либо из любопытства, как на зрелище, либо по чистой случайности, мимоходом. Когда полиция стала хватать и бить этих людей, они оказали сопротивление: «это и понятно, — объяснял на суде адвокат А. Я- Камионко,— потому что кто был виноват, тот не лез в драку, ему нужно было спасаться, а не драться» [703].
B числе арестованных оказались и благонамеренные обыватели и даже агенты сыска, загримированные под «студентов», причем, как отметил М. H. Покровский, настолько удачно, что дворники и городовые избили их «жесточайшим образом в первую очередь» [704]. Когда выяснилось, кто они такие, пришлось их освободить. Суду были преданы 17 мужчин и 4 женщины.
При таком составе подсудимых нельзя было ждать от них на процессе ярких революционных выступлений, хотя предмет обвинения побуждал их к этому. «Участие в демонстрации налагало на нас обязанность довершить те два дела, которые были начаты во время демонстрации Плехановым и Яковом Потаповым,— вспоминал М. М. Чернавский. — Плеханов кратко сказал, почему и против чего мы протестуем. Нам нужно было развить его речь подробно. Яков Потапов развернул на площади красное знамя с лозунгом «Земля и воля». Мы должны были развернуть на суде богатое содержание этого лозунга. K сожалению, среди нас не нашлось человека, который смог бы это сделать» [705].
Bce подсудимые держались на суде тактики запирательства, хотя перед началом процесса содержавшиеся одновременно с ними в ДПЗ «москвичи» указали им, что «если подпольным работникам запирательство позволительно, то со стороны демонстрантов, выступающих открыто, оно является каким-то страніным противоречием» [706]. Ha вопрос об участии в демонстрации 19 подсудимых (включая знаменосца Потапова) ответили отріицательно, Чернавский признал, что «решился присутствовать на панихиде по политическим преступникам и тем почтить их память», и только Ф. И. Шефтель подтвердила свое «намеренное участие»[707]. Никто из подсудимых не открыл перед судом своих революционных убеждений, а Чернавский в последнем слове только и сказал: «Так как прокурор коснулся моих убеждений, то считаю долгом заяівить, что я не обнаружил никаких своих убеждений тем, что сочувственно относился к речи (Плеханова. — H. Т.). Я обнаіружил только человеческие чувства к страдальцам за убеждения» [708].
Такая тактика подсудимых объяснялась не просто заурядностью их состава. Юридическая шаткость обвинения тоже побудила их выбрать именно эту тактику как реальное средство «івыверінуться» из дела. Поэтому они часто (с помощью защитников) вмешивались в судебное разбирательство, опровергая путаные и лживые показания «свидетелей» и тем самым подрывая самую базуобвинения (особеннонастойчивыбылиА.С. Емельянов, А. H. Бибѳргаль, H. Я- Фалин, М. Г. Григорьев). C той же целью тринадцать из них заявили кассационные жалобы на приговор суда, отметив, что суд подвел обвиняемых под статьи 252 и 264 Уложения о наказаниях искусственно, в насилие над бунвой и духом закона. Сенат основательно потрудился, чтобы выработать решение от 7 марта 1877 г. — мудреную эквилибристику статьями законов, которая позволяла оставить жалобу «казанцев» и впредь все подобные ей без последствий [709].
Внешне пассивное поведение «казанцев» перед судомпро- извело на революционные круги благоприятное впечатление. Агент III отделения с беспокойством уведомлял власти: «К подсудимым студенты относятся сочувственно и, сожалея их. говорят, что они пропадают ни за что. Полицию они обвиняют и против нее высказывают сильное негодование» [710].
Главное, все подсудимые держались стойко. Никто из них никого не выдавал. Шестнадцатилетняя Фелиция Шефтель признала, что в демонстрации участвовали ее знакомые, но на предложение первоприсутствующего «когсннибудь назвать», ответила: «He желаю» [711]. Ha оглашении приговора подсудимые, как явствует из агентурного донесения, «держали себя дерзко, причем особенно выделялись Чернавский и Бибергаль, почти все время не перестававшие смеяться» [712]. Вообще подсудимые относились к суду как бы свысока, оставив у «одной из русских наиболее известных знаменитостей», как писал об этом корреспондент «Вперед!», такое впечатление, «что они одни тут «порядочные» люди, суд же, прокуратура и прочие — все какое-то «жулье», сброд, с которым им, по воле судьбы, приходится разговаривать» [713].
После суда только один из обвиняемых (И. А. Гервасий) просил о смягченяи наказания [714]. A между тем наказание было очень жестоким. Суд признал почти все, даже крайне сомнительные, пункты обвинения доказанными и вынес подсудимым фактически заданный приговор. Шесть человек были осуждены на каторгу от 6 лет 8 месяцев (юная — несовершеннолетняя!— Шефтель) до 15 лет (Емельянов, Чернавский, Бибергаль). «Пятнадцать лет каторги за демонстрацию, мирную, невооруженную, — писал об этом в 1926 г. на страницах «Правды» М. H. Покровский, — этому едва поверят даже люди, пережившие репрессии Столыпина, даже помнящие эпоху Плѳве» [715].
Показательна здесь особенность, отмеченная в свое время Г. В. Плехановым: рабочие[716] были осуждены гораздо мягче, нежели интеллигенты. Даже Яков Потапов, уличенный как знаменосец (знамя нашли у него в кармане), отделался «покаянием» на пять лет в монастыре[717]. To же наказание получили Гріигорьев и Тимофеев, а Иванов (активный участник демонстрации) и Морошкин были оправданы. Так власти хотели показать, что рабочие сами по себе благонамеренны, но были обмануты и вовлечены в крамолу «студентами», ибо, разъяснял этот маневр суда Плеханов, «пока в качестве политических преступников выступали только представители интеллигенции, можно было уверять крестьян, что преступники эти были барами, злившимися на цаіря за уничтожение крепостного права. По отношению к преступникам из рабочей ореды подобные уверения сразу лишались всякого смысла, и образ бунтовщика должен был принимать совершенно новый, очень неприятный для правительства, вид в народном воображении» [718].
Словом, то была, по выражению П. С. Ткаченко, «попытка вбить клин между рабочим классом и интеллигенцией»[719]. Насколько она не удалась, показал следующий же, несравненно более крупный и громкий, политический піроцеос «50-ти», который открылся в ОППС меньше чем через месяц после суда над «казанцами»— 21 февраля 1877 г.
Ha скамье подсудимых по делу «бО:ти» оказалось 13 рабочих [720] — почти втрое больше, чем в деле «казанцев»,— и повели они себя, как мы увидим далее, куда более дерзко и солидарно с «интеллигентами», чем рабочие-«казанцы».
Впрочем, состав подсудимых на процессе «50-ти» был замечательным во многих отношениях. Помимо того, что здесь впервые в России предстала перед судом большая группа pa- бочих-революционеров, на этом процессе обвинялись 16 женщин. Такой, в оценке И. С. Тургенева, «знаменательный и ни в какой другой земле — решительно ни в какой — невозможный» факт[721] не только удостоверил перед общественным мнением прояівившуюся перівый раз в деле нечаевцев и с тех пор возросшую тягу русских женщин к революционной борьбе, IIO и придал особый колорит процессу «50-ти». Bce женщины этого процесса были очень молоды (только двое из них — В. H. Батюшкова и E. П. Медведева — имели по 27 лет, всем остальным было по 20—24 года). Их молодой задор, не по-женски твердая уверенность в себе, стойкость и чисто женское обаяние[722] производили сильное впечатление как на товарищей по скамье подсудимых, так и на публику.
Далее, на процессе судилась большая группа поляков (Г. Ф. Зданович, А. О. Лукашевич, М. А. Млодецкий, А. С. Хоржѳв- ская) и грузин (И. С. Джабадари, М. H. Чекоидзе, А. E. Гам- крелидзе, А. K- Цицианов), а также представители другах, кроме русской, национальностей (украинец П. А. Остров, армянин С. М. Кардашѳв, еврейка Г. М. Гельфман, сербки В. С. и О. С. Любатович), что указывает на ярко выраженный интернациональный состав подсудимых.
B отличие от «казанцев», ереди «50-ти» не было случайных лиц. Bce они ліибо принадлежали к так называемой «Всероссийской социально-революционной организации» («москвичей») [723], либо сотрудничали с этой организацией, как два члена московской группы Большого общества пропаганды H. Ф. Цвиленев и В. H. Батюшкова, а также шесть-семь человек, ко- горые, по-видимому, формально не входили ни в одну из общин «москвичей» (В. О. Ковалев, Л. А. Иванов, Г. А. Сбромир- ский, А. П. Беляевокий, И. М. Рождественский, А. E. Трубецкой, возможно П. А. Остров). Эта организационная связь между всеми подсудимыми в немалой степени объясняет, почему они так дружно и мужественно держались перед судом.
Царские власти отводили процессу «50-ти» важную роль в посрамлении крамолы, хотя они замышляли этот процесс несколько по-иному, чем дело «193-х». Там предполагалось вскрыть все зло и всю опасность нигилизма, здесь же — разоблачить лишь частные его проявления[724] и при этом лишний раз опорочить его людей, июпользуя видимую и, на благонамеренный взгляд, одиозную разіношерстность «50-ти» («мужики», «девицы», «инородцы»).
Процесс по делу о Казанской демонстрации, хотя и не порадовал карателей, но и не помешал им надеяться выиграть дело «50-ти», ибо «казанцы», как мы видели, держались стойко, но в некотором роде пассивно. Больше того. B отличие от дела «казанцев», теперь обвинение располагало надежным документальным материалом. Благодаря двум, очень выигрышным для обвинения доносам (ткача Якова Яковлева и крестьянки Даірьи Скворцовой) и конспиративной неопытности «москвичей», жандармы сумели завладеть множеством бесспорных улик против обвиняемых. Только у Г. Ф. Зданови- ча были отняты устав «москвичей», заряженный револьвер, подложный паспорт, записная книжка, конспиративные адреса и письма. Всякого рода рукописи (плохо зашифрованные) [725], адреса и нелегальная литература попали в руки жандармов при обысках конспиративных квартир «москвичей» в Москве, Иваново-Вознесенске, Туле и Киеве [726]. Очень полагались власти также на показания многочисленных свидетелей (главным образом, рабочих) и тех из обвиняемых (тоже рабочих: Ивана Баринова, Николая Васильева, Семена Агапова, Василия Ковалева, Филата Егорова), которые были деморализованы доносами Яковлева и Скворцовой и открыли на следствии выгодные для обвинения факты.
Правда, кое-кто из обвиняемых так и не был уличен. Эта незадача повергала суд в растерянность, таік как дело представлялось очень важным («состаівление противозаконного сообщества, имевшего целью в более или менее отдаленном будущем ниспровержение и изменение порядка государственного устройства»), и высшие власти ждали приговор, адекватный тяжести обвинения. Сенатор Б. H. Хвостов в дни суда откровенничал перед А. Ф. Кони: «Я сижу в ооегаіве присутствия, и мы просто не зінаем, что делать: ведь інротив многих нет никаких улик. Как тут быть? А? Что вы окажете?» — «Коли нет улик, так ацравдать, вот что я скажу...»— «Да... хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он?... Что скажет граф Пален?!»[727].
B такой ситуации суд охотно восполнял недостаток фактов измышлениями прокурора (К. H. Жукова), который, со своей стороны, изощрялся возможно больше скомпрометироватьпод- судимых — ,как раз в духе правительственной установки по делу «193-х» (не случайно Жуков и связывал с тем делом «овое» дело «50-ти»). Судьи воспринимали как истину и наветы обвинительного акта, будто «москвичи» намеревались «уничтожить правительство, дворян и произвести резню» [728], и муссирование этих наветов в пространной (занявшей два дня) обвинительной речи, которая была увенчана таким резюме: «Отрицание религии, семьи, частной собственности, уничтожение зсех классов общества путем поголовного избиения всего, что выше простого и притом бедного крестьянина — вот те идеи, которые положены в основание ,книжек, распространенных в нпроде» [729].
Подсудимые по опыту прежних процессов и на собственном примере, как только прочли обвинительный акт, поняли, что суд над ними будет сугубо пристрастным, и применили против суда тактику бойкота и разоблачения. 11 подсудимых еще до начала или в самом начале судебного разбирательства отказались от защиты [730]. Петр Алексеев, бывший до открытия процесса подзащитным у адвоката А. А. Ольхина, на первом же заседании суда, ка,к явствует из агентурного донесения, «встал и объявил, что он отказывается как от защиты, так и от дачи каких бы то ни было показаний настоящему суду, который заранее составляет свой приговор» [731]. Первоприсутствующий вскипел: «Молчать! Я прикажу вас вывести вон!», но не испугал этим ни Алексеева, ни его товарищей. Наблюдавший за ходом суда агент и в следующие дни доносил, что «обвиняемые в числе 50 человек ведут себя несдержанно, и некоторые из них позволяют себе высказывать, что они не нуждаются в защите, ввиду того, что суд уже предрешил их участь» [732]. B чаістности, Григорий Александров и Семен Агапов «заявили, что отказываются потому, что это нисколько не изменит предубеждения суда относительно их, и что они считают самый суд одной комедией, так как приговор уже давно заранее готов» [733].
Отказ подсудимых от защиты и от показаний с разоблачением предвзятости суда был не нов. H. С. Каржаінский ошибается, утверждая, будто «впервые в царском суде 70-х годов» применил такую тактику на процеосе «50-ти» Петр Алѳксе- ев [734]. Так уже поступали Сергей Нечаев, Василий Дьяков. Алексей Сиряков и другие семидесятники. Новым в тактике героев процесса «50-ти» было то, что они (не один Петр Алексеев, а так же и Софья Бардина, Георгий Зданович, Семен Агапов) первыми в России выступили перед царским судом с программными революционными речами.
9 марта 1877 г. после речей защитников слово получили обвиняемые, отказавшиеся от защиты. Первой выступила С. И. Бардина. Она построила свою речь как противовес обвинительной речи, очищая пункт за пунктом революционной программы от клеветы обвинения и разъясняя их действительный смысл. Так, она заявила, что революционеры — не против собственности как таковой: «мы только выставляем на первып план право рабочего на полный продукт его труда», ибо «каждый человек имеет право на собственность, обеспеченную его личным производительным трудом» [735]. Никто из русских революционеров не считает ни целесообразным, ни возможным «вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов» (как тщится доказать обвинитель) и вообще не имеет «тех кровожадных и свирепых наклонностей, которые всякое обвинение так охотно приписывает всем пропагандистам»: «мы стремимся уничтожить привилегии, обусловливающие деление людей на классы — на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы» [736]. «Мы не хотим также,— говорила далее Бардина, — основать какое-то царство рабочего сословия, как сословия, которое, в свою очередь, стало бы угнетать другие сословия, какдю предполагает обвинение. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству... Это может показаться утопичным, но, во всяком случае, уж крово- жадного-то и безнравственного здесь ничего нет[737].
Провозгласив таким образом со окамьи подсудимых идеалы революционного народничества и подчеркнув перед судом свою преданность этим идеалам и стойкость («какова бы ни была моя участь, я, господа судьи, не прошу у вас милосердия и не желаю его»), Бардина в заключение речи выразила непреклонную веру в правоту и неодолимость революционного дв.шкения. «Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение... не может быть остановлено никакими репрессивными мерами... Председатель суда сенатор Петерс: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены. — Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции подобного рода, и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют... Преследуйте нас — за вами пока материальная сила, господа; но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идѳи — увы! — на штыки не улавливаются!...» [738].
To была первая в стенах царского суда программная революционная речь. Знаменательно, что произнесла ее женщина [739].
Вслед за Бардиной в памятный для русского освободительного движения день 9 марта 1877 г. на процессе «50-ти» выступил с революционной речью подсудимый Г. Ф. Зданович [740]. Он тоже провозгласил ндродническую программу «полнейшей самостоятельности и автономии общин, владеющих землею и всеми орудиями производства сообща, при свободе труда и обязательности его для ^гаждого индивидуума»; защитил от наветов обвинения политйчеоиий и моральный облик русского революционера («из пустого ребячества, гг. судьи, из самолюбия, а тем паче из грязных побуждений редко люди жертвуют собой и идут на добровольные страдания», тогда как у революционеров «самоотверженность сделалась явлением обыкновенным»). B заключение же речи Зданович, по примеру Бардиной, заявил, что революционная партия «одна... имеет будущее, как потому, что представляет интересы большинства, так и потому, что одна стоит на высоте развития передовых идей нашего времени... Победа ее несомненна. Я глубоко верю в победу народа, в торжество социальной революции».
Той же вѳрой проникнута речь рабочего-котельщика Семена Агапова: «Цель моей пропаганды заключалась в том, чтобы подготовить рабочих к социальной революции, без которой им, по моему мінению, никогда не добиться существенного улучшения своего положения. Я не раскаиваюсь в своих поступках, я твердо убежден в том, что не сделал ничего дурного, а только исполнил свой долг, долг честного рабочего, искренно, всей душой преданного интересам своих бедных, замученных собратий!».
По воспоминаниям И. С. Джабадари, судьи не дали Агапову выступить с речью [741], но очевидица процесса Bepa Фигнер утверждала, что Агапов «сказал небольшую, искреннюю, впол- нелитературную речь» [742]. Судебный протокол называетАгапо- ва в числе ораторов [743]. Возможно, Агапов не досказал речь до конца. Текст же ее был передан на волю, размножен после суда в нелегальной типографии А. H. Аверкиева, опубликован в 5-м томе «Вперед!» (вместе с речами Бардиной, Здановича и Петра Алексеева), а затем перепечатан в сборнике В. Я. Бо- гучарского [744].
C революционными речами выступили 9 марта и другие подсудимые, отказаівшиеся от защиты. «Открыто заяівил свою полную солидарность с товарищами» Михаил Чекоидзе [745]. Иван Джабадари, хотя и отрицал юридически свое участие в революционном обществе, «заявил прямо, что принадлежать к такому обществу он считал бы за честь, потому что в нем — лучшие люди» [746], а рабочий Ф.илатЧДоров пропагандировал революцию даже «от священного писАния», пригрозив сенаторам отмщением за непраіведный суд «на страшном суде господнем»[747]. Князь Александр Цицианов говорил о восприимчивости рабочих к идеям революции и социализма, но не довел речь до конца «из-за кровохарканья» [748].
Последним на заседании 9 марта выступил Петр Алексеев. Ero историческая, хорошо изівестная, неоднократно бывшая предметом специального изучения [749], речь по содержанию не являлась программной. Алексеев говорил о тяготах «первобытного положения» экономически закабаленной и политически бесправной, «всеми забитой, от всякой цивилизации изолированной» рабочей массы, несколько раз подчеркнув: «Мы крепостные!» Ho революционный пафос всей речи и, в особенности, ее заключительное предсказание («подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» [750]) придавали ей агитационно-программный характер.
Как идейный памятник эпохи речь Алексеева показательна в двояком отношении. C одной стороны, в ней выражен народнический взгляд ца рабочий класс лишь как на часть «крестьянского народа» и оттенена роль народнической интеллигенции как наставника и организатора рабочих («она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаіво построенной ловушки до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общѳму благу народа»^ [751]. Для 70-х годов, когда пролетарская струя еще не выделилась из общего потока народничества, такой взгляд был в порядке вещей.
C другой стороны, речь Алексеева как первое публичное политическое выступление представителя нарождавшегося российского пролетариата [752] уже свидетельствовала, что передовые рабочие начинают сознавать историческое предназначение своего класса. Прямо говррят об этом заключительные слова речи, которые В. И. Левин оценил как «великое пророчество русского рабочего-революционера...» [753]. Здесь уместно подчеркнуть, что речь Алексеева, а также выступления на процессе «50-ти» других рабочих (Агапова, Егорова) прозвучали в то время, когда готовился суд уже над целой (первой в России) организацией революционногопролетариата— «Южнороссийским союзом рабочих».
Итак, на процессе «50-ти» впервые в России революционеры превратили скамью подсудимых в трибуну для провозглашения и обоснования революционной программы. Заметим, однако, что подсудимые выступали не от лица своей организации, а от имени «пропагандистов» вообще (Бардина), «народной партии», под которой явно подразумевались все борцы за интересы народа (Здаінович), от имени всего «рабочего люда» (Алексеев, Агапов, Егоров). Никто из них не признал себячле- ном организации, чтобы не дать судьям лишнего шанса проникнуть в ее тайны и тем самым обнаружить ее слабость. Такая тактика вполне отвечала характерному для 70-х годов организационному анархизму.
Bce речи героев процесса «50-ти» несли на себе также печать типичного для того времени народнического аполитизма. Бардина подчеркивала, что русские революционеры отнюдь не стремятся к «политическому coup d’ etat» [754], а добиваются «анархического устройства общества», хотя и разъясняла, что анархия в народническом понимании «вовсе не означает беспорядка и произвола... Она есть только отрицание той утесняющей власти, которая подаівляет всякое свободное развитие общества» [755]. «Ошибочность взгляда» обвинения на подсудимых как на «политичеоких революционеров» отмечал и Зда- нович[756]. Друше ораторы из числа подсудимых, выступавшие после Бардиной и Здановича, в защиту аполитизма ничего более не говорили, но и политических требований в своих речах не выдвигали, делая упор на необходимости «социальной революции» (Агапов). Тем не менее, безусловное осуждение и отрицание существующего режима каждым из ораторов и, в особенности, «великое пророчество» Петра Алексеева сообщали всем выступлениям героев процесса «50-ти» объективно политическую напраівлѳнность.
Важно отметить, что речи подсудимых, отказавшихся от защиты, были, как об этом свидетельствовал И. С. Джабадари, заранее согласованы между членами организации «москвичей», причем Петру Алексееву, который выучил написанный им и правленый «москвичами» текст речи наизусть, «за день или за два» до 9 марта товарищи устроили нечто вроде генеральной репетиции[757]. Успех каждой речи все подсудимые воспринимали как свою общую победу. Агент-осведомитель не преминул донести, что после речи Алексеева они прямо в судебном зале «пожимали Алексееву руки... благодарили его и поздравляли» [758].
Более того, отчасти еще до начала суда, а затем на суде, «по- кадлился обычный опрос обвиняемых о летах, звании и прочем», подсудимые согласовали общую линию поведения и условились отрицать наличие между ними организации, хотя иные изних сомневались, верный ли это шаг[759]. Держась, что называется, локоть к локтю, он.и фактически сорвали попытку суда разбить их на восемь групп и учинить расправу над каждой группой в отдельности. От имени подсудимых И. С. Джабадари потребовал, чтобы прокурор в таком случае отказался от обвинения «50-ти» в принадлежности к одной и той же организации [760]. Суд подтвердил свое решение о группах, но вынужден был допустить к разбирательству дела по каждой группе всех подсудимых, после чего затея с разделением их на группы вылилась в пустую формальность.
Отсюда видно, сколь неоснователен вывод H. С. Каржан- ского, будто процесс «50-ти» «разбился на 50 индивидуальных дел» и «каждый (из подсудимых. — H. Т.) выступал за свои страх и риск» [761].
Именно сплоченность подсудимых давала им силу и бодрость, достаточные для того, чтобы после двух лет предварительного одиночного заключения и перед угрозой многолетней каторги не только пророчить гибель своим тюремщикам и судьям, но и смеяться над ними. Дружный смех подсудимых звучал и в тюрьме, когда на перекличке перед отправкой в суд конвойный офицер не мог прочесть фамилии Гамкрелидзе и Долго по-собачьи лаял: «Гам... Гам...» [762], и в судебном зале, когда Александр Цицианов в ответ на вопрос о подробностях его вооруженного сопротивления полицейским под начальством прапорщика Ловяшна «рассказывал с большим юмором, как прапорщик, испугавшись выстрелов, на четвереньках убежал в ватер-клозет. Что же касается повреждений на пальцах у полицейского, то он (Цицианов. — H. Т.) также объяснял это тем обстоятельством, что этот полицейский, бросившись вслед за прапорщиком туда же, в ватер-клозет, так его перепугал, что тот, запирая дверь ватер-клозета, прищемил емѵ пальцы» [763].
Сплоченность подсудимых на процессе «50-ти» во многом определяла ход процесса. Сильные увлекали тех, кто был послабее. Даже те из них, у кого на следствіии жандармы сумели вырвать «откровенное сознание», здесь, на суде, воодушевившись поддержкой товарищей, «все, — как это признал прокурор,— отказались от прежних объяснений» [764]. Неграмотный рабочий Василий Ковалев при этом сообщил, что на следствии о,н «находился во время всех допросов всегда пьяным и поили его те, кто допрашивал, т. e. жандармы и полицейские власти»[765]. Мужество и стойкость товарищей по скамье подсудимых так потрясли Ковалева, что в последнем слове он заявил: «Я не был пропагандистом. Теперь, здесь на суде, я сделался пропагандистом. И теперь, господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепко, не выпускайте, потому что если выпустите, я буду знать, что делать» [766].
B общем, хотя на следствии кое-кто из обвиняемых по делу «50-ти» отступил перед жандармами до «откровенности», на скамье подсудимых все пятьдесят держались с точки зрения революционной этики безупречно. Приговор, жестокость которого они, впрочем, предвидели (пятнадцать человек, включая шесть женщин, были осуждены на каторгу) [767], никого из них не сломил. Bepa Фигнер не ошиблась, заметив в свое время, что из всех многолюдных политических процессов B царской России «ни один процесс не был таким стройным, ни в одном не было такой идеалистической цельности, как в этом» [768]. Поданное через 2,5 месяца после суда единственное прошение о помиловании (рабочего Николая Васильева) [769], конечно, диссонирует с этой «идеалистической цельностью», но заслуживает оправдания, поскольку Васильев в то время был поражен тяжелым душевным расстройством, которое уже на следующий год свело его в могилу.
He удивительно, что героическое поведение подсудимых, среди которых, напомню, впервые в царском суде фигурировала большая группа рабочих, нашло сочувствие у свидетелей, собранных (весьма опрометчиво) властями почти исключительно из рабочей среды. Bcex свидетелей было 99 [770]. Из них только два доносчика — Яков Яковлев и Дарья Скворцова — свидетельствовали в пользу обвинения. Bce остальные уклонялись от показаний, выгодных обвинению, либо даже выгораживали обвиняемых [771].
Все, что происходило на суде, тотчас получало широкую огласку. Правда, власти, памятуя об уроках прежних процессов, ограничивали доступ публики (не больше 50 человек на судебное заседание по именным билетам) и цензуровали официальный отчет о процессе (ни одна из речей подсудимых в отчет не попала). Однако землѳвольцы сумели изготовить поддельные билеты и тем самым открыть доступ в суд своим людям (в числе которых были Александр Михайлов и Валериан Осин- окий) [772], а главное, отпечатали ів нелегальной типографии А. H. Аверкиева речи подсудимых. Аверкиев за это в июне 1878 г. был осужден на поселение в Сибирь [773], но свое дело он сделал: тексты речей Бардиной, Алексеева, Здановича, Агапова разошлись по России (где только ни находили их жандармы при обысках!) [774], а после того как П. Л. Лавров перепечатал их все в 5-м томе «Впѳред!», они получили громкую известность и за границей.
B результате, впечатление от процесса, как подчеркнул «Вперед!», «оказалось совсем не то, какое желали произвести наши социалистоеды» [775]. Это признали даже царские сановники. П. А. Валуев возмущался тем, как неудачно «разыграна трагикомедия политического процесса»3/0, сенатор М. H, Похвиснев в докладной записке министру юстиции К. И. Па- лену усомнился в способности ОППС успешно решать таікие дела[776], а государственный канцлер кн. А. М. Горчаков будто бы (по свидетельству В. Д. Спасовича, переданному И. С. Джабадари) заяівил графу Палѳну: «Вы думали убедить наше общество и Европу, что это дело кучки недоучившихся мечтателей, мальчишек и девчонок, и с ними нескольких пьяных мужиков, а между тем, вы убедили всех, что это не дети и не пьяные мужики, а люди вполне зрелые умом и крупным самоотверженным характером, люди, которые знают, за что борются и куда идут» [777].
Итак, процесс «50-ти» царизм проиграл. Между тем, надо было открывать новый, еще более» грандиозный процесс («193-х»), который власти готовили уже три года. Мало того, на очереди стояли еще около десятка малых процессов. Связывая особые (теперь, после дела «50-ти,» и реваншистские) надежды с процессом «193-х», царизм не стал форсировать его подготовку, а тем временем, с конца апреля до начала июня 1877 г., провел через ОППС восемь прочих дел. Bce они прошли сравнительно тихо и почти не затронули общественного мнения, еще занятого в то время толками вокруг процесса «50-ти». Вторым по порядку в ряду этих восьми дел слушалось дело «Южнороссийского союза рабочих», которое должно было привлечь сугубое внимание общества и числом подсудимых (15 человек) и, главное, их беспрецедентной для России особенностью («противозаконное сообщество» из рабочих!), но не привлекло. «Тускло и неприметно прошло это негромкое дело среди ярких процессов, приковывавших всеобщее внимание, как дело «193-х» и процесс «50-ти», — пишет о нем его участник М. П. Сквери 373.
Секрет не только в том, что процессы «50-ти» и «193-х» были гораздо более крупными, громкими, яркими, HO и в том, что царизм удержал процеос «Южнороссийокого союза» большей частью в тайне от общества. Публика на процесс почти не допускалась, легальная пресса не дала о нем ни строчки. Задумываясь над причинами этого, М. П. Сквери предположил одно из двух: «Правительство или не придавало этому делу серьезного значения, или же старалось окрыть, что в революционное движение втянуты рабочие маосы» 374.
Первое из этих предположений тѳперь можіно отбросить. Из документов по делу «Южноросоийокого союза», опубликованных после воопоминаний Сквери, яівствует, что власти понимали серьезность дела. Начальник Одесского ГЖУ К. Г. Кноп уже через две недели после начала дознания докладывал шефу жандармов: «Настоящее общество имеет, — по крайней мере, на Юге, — совершенно новый и весьма серьезный характер... если дознания, произведенные до настоящего времени, преследовали сеятелей революционной пропаганды, преимущественнолюдей интеллигентных ...нынеобнаруженное общество, состоящее преимущественно из мастеровых и вполне организованное, является созревшим плодом революционныхи социальных учений ...пропаганда проникла в народ» 376.
373 Сквери М. П. Первая рабочая социалистическая организация в- Одессе (1875 г.). Одесса, 1921, с. 8.
374 C к в e p и М. П. «Южнороссийский союз рабочих».— «Каторга и ссылка», 1923, Кя 5, с. 17.
375 Рабочее движение в России в XIX в., т. 2, ч. 2, с. 103. Выделеш> мною. — H. Т.
m
Зато второе предположение М. П. Оквери вполне справедливо. Именно потому, что власти поняли «совершенно новый и весьма серьезный характер» политического дела, возникшего среди рабочих, т. e. уже в толще народа, они попытались приглушить, затушевать его остроту и значимость. Оно терялось в ряду малых процессов как «дело Заславокого и др.» (таково было его официальное наименование), но вовсе не дело о политической организации рабочего класса. Такой подход к делу «Южнороссийокого союза» со стороны властей определялся их стремлением противопоставить крамольников-интеллиген- тов как национальных отщепенцев верноподданной масее народа. Это стремление, заметное и на процессах долгушинцев, участников Казанской демонстрации, «50-ти», в деле «Южнороссийского союза» проявилось особо.
Кроме заведомо ограниченной гласности, процесс «Южнороссийского союза рабочих» внешне ничем более не отличался от множества политических дел 1870-х годов. Фактическую базу обвинения составили, главным образом, предательские показания лиц, которые не входили в «Союз», но так или иначе были связаны с ним: машиниста П. Г. Толстоносова (донос которого, собственно, и положил начало 10 декабря 1875 г. дознанию о «Союзе»), слесаря П. С. Тисельского, литейщика И. К. Незабитовского, маляра Я. H. Пантелеймонова. Их показания фигурировали на суде как свидетельские, хотя ни один из них на суд не явился и, таким образом, не мог быть подвергнут перекрестному допросу со стороны обвиняемых и защиты. Помогли обвинению также оговоры шести членов «Союза» (В. Я. Мрачковского, М. П. Сквери, М. Ф. Курганского, П. М. Силенко, М. Я. Ляховича, М. Р. Короленко), открывших на дознании некоторые планы и организационные тайны «Союза». C помощью доносчиков был обеспечен и круг вещественных доказательств: кипа революционных изданий (журналы «Вперед!», «Работник», пропагандистские брошюры народников), которые услужливо доставил Толстоносов; список членов «Союза», отнятый у Силенко (тоже по доносу Толстоносова) и, наконец, устав «Союза», добытый, вероятно, агентурным путем: по официальной версии, «случайно найденный в снегу на улице» каким-то мальчиком [778].
Обвинительная речь прокурора E. Ф. де-Росси строилась по шаблону, который в 70-е годы повторялся из процесса в процесс: «социализм есть не что иное, как бредни», это «явление не русское, порождение Запада»; [779] сами же социалисты — недоучки и невежи, они (как передавал лексику прокурора очевидец) «грязные, грубые, шершавые, угловатые, четырехугольные» и пр. [780] Главное же, прокурор старался так представить дело, будто рабочие, как и вообще весь народ,— это не субъект, а объект социалистической пропаганды. Субъектом же ее являются, мол, все те же подстрекатели из нигили- стов-интеллигентов, которые теперь «кинулись в народ, составляют целые шайкц, привлекая в них даже крестьян и рабочих». Инкриминируя социалистам намерение «возбудить кровожадные инстинкты нашего народа», прокурор буквально запугивал суд такими пророчествами, что если зло социализма не будет вырвано из русской земли «с корнем и без всякого снисхождения» в самом начале, то социалисты совратят и поднимут народ на резню, перережут его руками «высшее начальство» (включая судей!), капиталистов и вообще «всех, владеющих собственностью» [781].
Трудно оказать, насколько всерьез приняли сенаторы пророчества обвинителя, но его концепцию о злонамеренной интеллигенции и патриархально верноподданном народе целиком разделили. B мотивированном тексте приговора муссировалась подстрекательская роль интеллигента E. О. Заславского как «составителя сообщества, склонявшего к поступлению в оное других, и главного руководителя действий прочих членов», а к рабочим (даже таким деятельным, как И. О. Ребиц- кий и Ф. И. Кравченко) была приложена оговорка, что они «совершили преступление по легкомыслию и неведению важных последствий противозаконного их деяния» [782].
Обвиняемые держались на суде твердо. Правда, Р. С. Ган- кина несколько преувеличивает «стойікость, сплоченность, солидарность подсудимых в защите общих интересов»[783]. Подсудимые Курганский, Мрачковский, Короленко и Силенко на первых допросах действительно не выдавали никого и ничего («книг запрещенного содержания никогда не читал и ни у кого их не видел», о преступном сообществе, «ни OT кого не слышал», «ничего не знаю») [784]. Ho по ходу дознания все четверо, а также Ляхович и Сквери, рассказали о сходках, об уставе «Союза», назвали «главных лиц» (Заславского, Кравченко, Сквери, Ребицкого), показали, что Заславский выработал устав, а Сквери его переписал и т. д. [785] Ha суде все оговорщики отказались было от своих показаний, пояснив, каким образом жандармы заполучали такие показания. Мрачковский рассказывал: «Мои показания составлены в жандармском управлении, а я только их переписал. Ha это я согласился потому, что меня содержали в отхожем месте» [786]. Ляхович сказал: «Жандармы мне насчитали человек до двадцати, которых, по их словам, выпустили, собственно, потому, что они дали такие показания, какие с них требовали. Вот так-то и мне обещали скоро свободу. Я был готов решиться на все, находясь под этими впечатлениями» [787].
Суд, однако, игнорировал саморазоблачения оговорщиков и опирался (вслед за прокурором) именно на их оговоры, которые, таким образом, очень повредили обвиняемым. Более того, суд не посчитался и с тем, как настойчиво подсудимые (Мрачковский, Курганский, Ребицкий) и адвокаты (П. А. Потехин, С. А. Сребдольский) разоблачали измышления сви- детелей-доносчиков. Перед началом судебного разбирательства подсудимые и защита потребовали даже отложить процесс до тех пор, пока не будут разысканы эти свидетели [788]. Суд разыскивать свидетелей-доносчиков не стал, показания их принял на веру, а все протесты обвиняемых и защиты оставил без внимания.
Стойкость подсудимых на процессе «Южнороссийского союза» выражалась в пассивной форме. Подсудимые, главным образом, отпирались и вывертывались изыюд обвинения. Наиболее последователен был Заславский, который с первого допроса и до последнего слова на суде упорствовал в том, что он «никогда не вел никакой пропаганды противу правительства», а рабочие сходки «посещал с чисто научной целью», полагая, что «рабочие сами лучше знают, что им делать и как поступить; его же дело — наблюдение для теоретических выводов»[789]. Ни Заславокий, ни кто-либо другой из подсудимых не только не признавали себя членами революционной организации (или партии), но и самый факт существования такой организации категорически отрицали. Подобная тактика позволила обвиняѳмым скрыть от карателей часть средств, планов и связей «Южнороссийокого союза», а также в какой-то мере облегчить свою судьбу, хотя, с другой стороны, она ослабила значение процесса как революционной акции.
Приговор по делу «Союза» был менее суровым, сравнительно с делами участников Казанской демонстрации и «50-ти». Суд определил каторгу лишь Заславскому (10 лет), Ребицкому и Кравченко (по 5 лет). Пятеро (Сквери, Мрач- ковский, Силенко, Наумов и Ляхович) были приговорены к ссылке в Западную Сибирь, еще пятеро — к заключению на срок от 3 месяцев до полутора лет и двое (Курганский и Лу- щенко) отданы под надзор полиции на 4 года.
Прошения о помиловании после суда подали только Курганский, Лущенко [790] и Силенко [791]. Позднее, из Сибири, просил (безответно) о помиловании и Сквери [792]. Bce остальные участники процесса пошли на каторгу, в тюрьмы и ссылку, как сказал бы Герцен, «с святою нераскаянностью». Это делает честь рабочим-революционерам, которые не имели тогда ни такой идейной закалки, ни такого опыта борьбы, как разночинцы-народники, но в первом же поединке с царским судом уже проявили знаменательную пролетарскую стойкость.
Организатор «Южнороссийского союза рабочих» Евгений Осипович Заславокий погиб на следующий год после суда 33 лет отроду. Он заболел еще в /предварительном заключении. Власти определили у него «веселое бурное помешательство», главным образом потому, что на допросах он отвечал «в шуточном или оскорбительном для спрашивающего тоне»[793], и 8 сентября 1876 г. водворили его в больницу св. Николая Чудотворца (для душевнобольных). История болезни Заславского во многом загадочна. Сохранившиеся протоколы осви- детвльствования его умственных способностей рисуют его не СТОЛЬКО больным, сколько затравленным: «Где вы находи- ТвСЬ? — B сумасшедшем доме... По ікакому же поводу вы находитесь в больнице душевнобольных? — Да потому, что в присутственных местах много людей малосведущих, малообразованных, не могущих отличить здорового от сумасшедшего, ну и посадили» [794]. В. И. Невский, читавший эти протоколы, спрашивал себя: «Да не симуляция ли это? Да не самый ли умный человек здесь — подозреваемый в сумасшествии Заславский?» [795].
Думается, могло быть и так, что не Заславский симулировал, а власти (скорее намеренно, чем по недоразумению) приписали ѳму сумасшествие и лечили действительно больного Заславского не от той болезни, которая уже сводила его в могилу. Как бы то ни было, болезнь Заславского склонила царя, который утвердил было приговор Сената, снизойти к просьбам жены осужденного, а также к ходатайствам за нее кое-кого из знати, и сначала сбавил срок каторги Заславскому до 6 лет, а затем вообще заменил каторгу ссылкой в Западную Сибирь. Ho перед отправкой в ссылку 13 июня 1878 г. Заславский умер в тюрьме от ...туберкулеза.
Таков был заключительный аккорд процесса по делу о «Южнороссийском союзе рабочих» — процесса негромкого, но большого. Масштабность его определялась не столько числом подсудимых (в этом отношении он несоизмерим с грандиозными процессами «193-х», нечаевцев, «50-ти»), сколько предметом обвинения и существом дела. Хотя легальная пресса и замолчала его, революционеры-народники усмотрели в нем явление исторической важности. Вот что писал П. Л. Лавров сразу по окончании дела: «В ряду других социалистических процессов, которыми так богат был нынешний год, этот процесс занимает особенно выдающееся положение и заслуживает самого серьезного внимания как потому, что почти все обвиняемые— за исключением лишь Заславского и Ребицко-. го...[796] — принадлежат ,к среде рабочих, так еще более потому, что процесс этот касается -попытки самостоятельной организации для революционных целей рабочих сил на юге России, организации, естественно и исторически выросшей на почве местных интересов рабочего класса» [797].
Разумеется, ни Лавров, ни кто-либо другой из народников не могли признать рабочий класс главной революционной силой. Они приветствовали выход пролетариата на политическую арену в качестве важного подспорья для крестьянской революции. Для нас же теперь дело «Южнороссийского союза рабочих» значимо как «первый в России политический процесс того класса, который тогда только еще формировался, но уже сделал заявку (пока неотчетливую, полуосознанную) на роль гегемона грядущей национальной революции.
Между тем, процесс «193-х» все еще готовился. Ряд государственных и судебных деятелей (вел. кн. Константин Николаевич, К. П. Победоносцев, А. Ф. Кони), трезво оценивая трудности внутреннего положения страны (в частности, удар по авторитету правительства на процессе «50-ти») и неудачи в войне с Турцией (троекратный провал штурма Плевны), предлагал решить дело «193-х», целиком или большей частью, без суда, в административном порядке, дабы оно не вылилось в «четвертую Плевну» [798]. Победоносцев 10 октября 1877 г., за неделю до открытия процесса, в письме на имя цесаревича предостерегал, что «только совсем ослепленное или совсем безумное и неспособное правительство может возбудить такой процесс в такое время!» [799]. Ho граф Пален внушил царю, что прекратить столь громко начатое дело значило бы для правительства выказать слабость, и 14 октября царь «хотя изволил признавать неудобства ведения в настоящую минуту политического процесса, но ввиду доводов, высказанных министром юстиции, мнение его изволил утвердить, обратив внимание на точность соблюдения всех полицейских предосторожностей (а не законности. — H. Т.) при производстве дела» [800].
Процесс «193-х» (т. e. дело о «хождении в народ» 1874 г.) открылся 18 октября 1877 г. в ОППС [801]. По масштабам дела и числу подсудимых то был самый крупный судебный процесс в царской России, «процесс-монстр», как называли его современники. B истории русского освободительного движения OH
нередко фигурирует под названием «Большой процесс» 40°.
K началу процесса ббльшая часть подсудимых уже согласовала линию своего поведения, поставив ее в зависимость от характера суда. B том случае, если суд будет гласным, открытым, подсудимые намеревались использовать его как трибуну для революционной агитации[802]. Если же суд будет закрытым, они решили бойкотировать его [803].
Власти, со своей стороны, нашли возможность сделать процесс ни закрытыім, ни открытым. Процесс был объявлен публичным, но для него избрали такое помещение (Петербургского окружного суда), где едва уместились судьи и подсудимые. Ha обычные места для подсудимых (возвышение за барьером, метко названное кем-то из обвиняемых «Голгофой») были усажены мнимые организаторы «сообщества»: Мышкин, Рогачев, Войнаральский, Ковалик [804], а все остальные подсудимые заняли места для публики. Ha оставшиеся 15—20 мест, отгороженные в уголке зала, допускалась -по именным билетам лишь проверенная «публика», которую «цементировали» агентами III отделения. Сановные зеваки заполняли проход за судейскими креслами. «...В залах суда, — вспоминал А. Ф. Кони,— были во множестве расставлены жандармы, и ворота здания судебных установлений, как двери храма Януса, заперты накрепко, будто самый суд находился в осаде» [805]. Bce это, по мысли устроителей процесса, позволяло и соблюсти юридический декорум, и гарантировать власть от излишней огласки возможных на суде эксцессов.
Подсудимые, как только процесс открылся, разоблачили эту профанацию гласности суда. Мышкин от их имени заявил первоприсутствующему: «Мы главным образом настаиваем на необходимости публичности и гласности. Правда, вы ...изволили объяснить, что судебное разбирательство производится публично, что публика и там, и здесь (жест рукой вперед и назад). Да, действительно, за судейскими креслами есть несколько імест, вероятно, для лиц судебного ведомства; и здесь, за двойным рядом жандармов, примостились три-четыре €убъекта. Неужели это та самая хваленая публичность, которая дарована новому суду на основании судебных уставов? Называть это публичностью — значит иронизировать, насмехаться над одниім из основных принципов нового судопроизводства». Невзирая на окрики первоприсутствующего («Довольно! Довольно!»), Мышкин закончил свое заявление такими словами: «Мы глубоко убеждены в справедливости азбуч- нойистины, что света гласности боятся только люди с нечистой совестью, старающиеся прикрыть свои грязные, подлые делишки, совершаемые келейным образом. Зная это и искренно веря в чистоту и правоту нашего дела... мы требуем полной публичности и гласности!»[806]
Судьям было высочайше приказано оставить это требование без внимания. Более того, чтобы облегчить расправу над 'подсудимыми, суд поделил их на 17 групп для раздельного разбирательства дела «ввиду недостаточности помещения» [807].
Подсудимые ответили на это юридическое шулерство самым энергичным протестом. 120 из них бойкотировали суд, т.е. отказались являться на судебные заседания (их назвали про- тестантами» [808]), и только 73 человека, прозванные в отличие от них «католиками», согласились участвовать в суде. Бойкот суда «протестанты» мотивировали так: «Останемся чисты в глазах России. Она видит... что не мы дрогнули перед гласностью, перед судом России, а враг наш; она видит, что, убедившись в невозможности употребить суд как средство дать ей отчет в наших действиях и разоблачить перед нею действия нашего и ее врага,— мы прямо и открыто плюнули на этот суд...»[809]. При этом каждый из 120 «протестантов» не только заявил о непризнании суда, но и сопроводил свое заявление смелыми обличительными репликами. Подсудимый Виктор Осташкин, например, в ответ на вопрос о его занятиях отчеканил: «Готовился встать в ряды народа для борьбы с его вампирами!» [810] Феофан Лермонтов вообще отказался отвечать на вопросы суда и насмешливо добавил: «Я просил бы Особое присутствие вместо всего другого лучпю прочитать мне сегодня же окончательный приговор, который, вероятно, уже давно заготовлен у суда...»[811] Мария Гейштор, тоже отказавшаяся отвечать на вопросы суда, воскликнула: «Я должна заявить, что настоящий строй в Росрии мне ненавистен, потому что в нем всем живется очень гадко, не исключая и вас, господа судьи!»[812]
Характерной для поведения «протестантов» была следующая сцена. Когда первоприсутствующий K- К. Петерс прервал вызывающе дерзкое заявление подсудимого Ивана Чернявского окриком «Довольно!», «протестанты» с мест потребовали: «Слушайте, когда вам говорят!». Петерс дослушал Чернявского до конца и только потом распорядился вывести .erc из зала. Тогда все «протестанты» дружно поддержали своего товарища возгласами: «Всех уводите! Мы все не признаем суда! K черту суд!»[813]. Первоприсутствующий вынужден был удалить всех подсудимых и закрыть судебное заседание. Такие сцены продолжались до тех пор, пока «протестантов» вообще не перестали приводить в суд. Ничего подобного в истории царского судопроизводства не было ни до, пи после этого процесса.
Шокированные столь досадным для правительства оборотом дела власти не решились печатать нормальные отчеты о* заседаниях суда. «Известия о судебном следствии стали без исправления передаваться в совершенно бессмысленном по своей краткости виде...»[814] Подсудимые и эту уловку властей не оставили без протеста. «В отчете о заседании 20 октября, — заявил на суде от их имени Мышкин, — мы, подсудимые, представлены в очень непривлекательном виде, как будто мы выслушали в благоговейном молчании ваше нравоучение, как будто в нашей среде не нашлось ни одного голоса, который решился бы возразить на это нравоучение!...»[815]
Положение сенаторов становилось тягостным. Расчеты дискредитировать на процессе революционеров перед Россией и Европой рушились с самого начала; наступательная тактика активного бойкота, избранная подсудимыми, выбивала из рук судей их главное оружие — инициативу обвинения. Перед бойкотом они оказывались беспомощны, несмотря на огромные полномочия, поддержку всех реакционных сил[816] и постоянное внимание к ним самого царя[817]. Сенаторы начали роптать иа свою миссию, жалуясь, что им приходится выслушивать от подсудимых оскорбления «то чайной ложке» ежедневно и ежечасно[818]. Первоприсутствующий Петерс, уже переживший в роли главного судьи процессы участников Казанской демонстрации, «Южнороссийского союза рабочих» и «50-ти», теперь не выдержал напряжения и заболел. C 30 ноября его заменил сенатор К. К. Ренненкампф [819], который и довел процесс до конца.
После того как скандально провалился суд над «протестантами», сенаторы занялись разбирательством дел «католиков». «Протестанты» же были размещены в ДПЗ. Здесь 28 октября подсудимые А. О. Лукашевич и М. Д. Муравский обратились к товарищам по заключению с воззванием[820], предлагая составить сборник речей, подготовленных ими к началу процесса, но не произнесенных из-за вынужденного бойкота суда. Сборник предполагалось снабдить вступительной статьей и своевременно издать за границей. Bce «протестанты» откликнулись на это предложение и начали собирать материал. Однако работа над сборником осталась незавершенной. Тюремные власти узнали о намерении узников с помощью, такого сановитого шпиона, как помощник петербургского: градоначальника генерал А. А. Козлов, который не гнушался время от времени устраиваться в одной из центральных камер и подслушивать, о чем говорят арестанты 42°. 11 ноября все «протестанты» были возвращены из ДПЗ в одиночные камеры Петропавловской крепости и полностью изолированы от внешнего мира.
Между тем, ход суда над «католиками» тоже не оправдывал надежд правительства. За исключением отдельных лиц. все подсудимые держались гордо и смело[821]. Представить их извергами и циниками не было никакой возможности. Разоблачительных улик недоставало. B лучшем (для суда) случае выяснялось, что тот или иной подсудимый вел «предосудительные беседы» и раопространял «запрещенные книжки». Даже свидетели, бывшие главным козырем для обвинения [822], в-боль- шинстве своем (исключая лишь платных агентов) отказались чернить подсудимых, ссылаясь на то, что за долгие годы дознания и следствия они забыли все, что знали. Судьи попытались наводить свидетелей на желательные для суда ответы, нс тщетно, ибо одни свидетели стояли на своем («забыл и вес тут») [823], а другие даже объявляли свои прежние показания «ложными», поясняя, что прокурор запугивал и принуждал свидетелей к таким показаниям, диктовал им или же заставлял подписывать «уже готовую бумагу» [824]. Наблюдавший за ходом процесса агент III отделения доносил начальству: «Большинство свидетелей, будучи вызвано со стороны обвинительной власти, стоитша стороне подсудимых, самымбеспо- щадным образом нарушая присягу и показывая в ущерб истине» [825].
Центральным событием процесса «193-х» стала речь подсудимого Мышкина 15 ноября 1877 г. — одна из самых замечательных в истории политических процессов и, в оценке С. М. Кравчинокого, «наиболее революционная речь... которую когда-либо слышали стены русских судов» [826].
Ипполит Никитич Мышкин — этот, как назвал его В. Г. Короленко, «страстотерпец революции» [827], —■ «обладал всем, что делает великим оратора в полном смысле слова» [828]; когда он говорил, то магнетизировал слушателей, и даже враги не могли не поддаться его обаянию [829]. B рѳчи на процессе он ярко и страстно, голосом, который, по отзывам очевидцев, звучал «как священный гром», изложил революционную программу народников.
Речь Мышкина специально и очень обстоятельно исследована В. Г. Базановым [830]. Мы отметим здесь только некоторые ее особенности. Важно, что и эта речь, так же, как речи героев процесса «50-ти», была предварительно согласована с другими подсудимыми и выражала их общую точку зрения[831]. Мы- шкии для того и не присоединился к бойкоту суда (по договоренности с товарищами), чтобы выступить перед судьями и публикой с такой речыо. Что касается содержания речи, то вся она, подобно речам Петра Алексеева, Софьи Бардиной, Георгия Здановича, сводилась к обоснованию (с позиций народнического аполитизма 70-х годов) неотвратимости в России «социальной революции». «He нужно быть пророком, — заявил Мышкин,— чтобы предвидеть неизбежный исход вещей, неизбежность восстания» [832].
Следуя характерной для 70-хгодовтрадицииорганизацион- ного анархизма, Мышкин и его сопроцессники не признавали себя членами какой-либо организации, но речь Мышкина более точно и ясно, нежели речи героев процесса «50-ти», определяла понятие партии, от имени которой и провозглашалась со скамьи подсудимых революционная программа. Именно в этом суть дела, а не в том, что Мышкин будто бы на суде «первым во всеуслышание произнес слово «партия»» [833]. Это слово произносил и Зданович («социализм... создал свою самостоятельную партию», «победа ее несомненна»), не разъяснив, однако, как подсудимые понимают его. Такое разъяснение дал Мышкин. «Мы, — оказал он, — составляем не более как ничтожную частицу в настоящее время многочисленной в России социальной революционной партии, понимая иод этими словами всю совокупность лиц одинаковых убеждений, лиц, между которыми хотя существует преимущественно только внутренняя связь, но эта связь достаточно тесная, обусловленная единством стремления, единством цели и большим или меньшим однообразием тактических действий» [834].
Председатель суда то и дело прерывал Мышкина, одергивал его, грозил лишить слова. Тогда Мышкин бросил в лицо судьям убийственное обвинение: «Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет...дажевозможностивыяснить истинный характер дела, и где же? B стенах зала суда! ...Здесь не может раздаваться правдивая речь... за каждое откровенное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия...[835] или... нечто худшее, бодее отвратительное, позорное, более позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и окладов торігуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества» [836].
Друзья, защищая Мышкина от жандармов, дали ему возможность досказать речь до конца. B полицейском отчете сообщалось, что уже после того как Мышікин умолк, вокруг него «более пяти минут происходила борьба с ужасным шумом, криком и бряцанием оружия. Наконец, Мышкин был вытащен со скамьи через головы других подсудимых, причем жандармы тащили его за волосы, руки и туловище несколько человек разом» [837]. Когда Мышкина поволокли из зала, подсудимый Сергей Стопане бросился к судьям и в упор кричал на них: «Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы!» [838]. Богатырь Дмитрий Рогачев «подбежал к решетке, отделявшей сенаторов от подсудимых, и привел судей в ужас, с огромной силой сотрясая эту решетку, от которой его едва удалось оттащить жандармам» [839].
Очевидцы вспоминали, что в тот момент в зале царило величайшее смятение: первоприсутствующий сбежал, забыв
объявить о закрытии заседания, члены суда последовали за ним; подсудимые выкрикивали проклятья, публика металась по залу, несколько женщин упали в обморок. Наконец, многочисленная свора жандармов с саблями наголо выпроводила публику из зала. Прокурор Желеховакий, который в замешательстве сновал между покинутыми судейскими креслами, мог только сказать: «Это настоящая революция!» [840].
Речь Мышкина отныне и надолго была воспринята в России как могучее оружие революционной агитации. B представлении народников, эта «страстная, боевая речь... прозвучала смертным приговором существующему общественно-государственному строю»[841]. He случайно реакционные силы были так напуганы и озлоблены этой речью. Обвинительная власть решилась даже передать дальнейшее слушание дела в военный суд, и только настояния адвокатуры во главе с проф. H. С. Таган- цевым склонили сенаторов к продолжению процесса в обычном порядке[842]. С. М. Кравчинский передавал очень характерный отзыв о речи Мышкина из уст царского генерала: «Сотни нигилистов за целый год не могли сделать нам столько вреда, сколько нанес этот человек за один-единственный день» [843].
Впрочем, и последующие дни на процессе не принесли лавров царизму. 23 января 1878 г. процесс «193-х» закончился так же бесславно для его творцов, как и начался. «Четырехлетние усилия почти всего правительственного аппарата по искоренению крамолы, которую хотели было демонстрировать перед обществом в устрашающем и непривлекательном виде, таким образом не только пропали даром, но дали как раз обратные результаты, — заключал H. А. Чарушин. — Демонстрация не удалась, и поругание крамолы и крамольников не состоялось. Фактически же все эти три месяца в устрашающем и непривлекательном виде демонстрировали себя не подсудимые, а правительственная власть и ее исполнительный орган — Особое присутствие Сената» [844]. «Едва ли наше правительство когда-нибудь и чем-нибудь оскандалилось так, как настоящим процессом», — читаем мы в перлюстрированном письме из Москвы в Архангельск от 10 января 1878 г.[845]
Дабы как-то сгладить невыгодное впечатление о суде, Особому присутствию не оставалось ничего другого, как смягчить приговор по сравнению с тем, на что рассчитывали правительственные верхи [846] и что надо было ожидать, судя по длительности следствия и масштабам процесса. Суд и в заключительной резолюции настаивал (по-видимому, только из попечения о своем престиже) на существовании всероссийского «преступного сообщества», но дифференцировал степень участия в нем обвиняемых одиннадцатью параграфами со множеством оговорок[847]. Из 190 подсудимых[848] 90 (включая 37 «протестантов»), многие из которых отсидели по три-четыре года в предварительном заключении, были оправданы; 39 человек приговорены к ссылке, 32 — к заіключению на срок от 3,5 лет до...
5 дней, один[849] — к отрешению от должности и штрафу и лишь 28 человек — к каторге сроком от 3,5 до 10 лет [850]. Мало того, •сформулировав приговор, суд перечислил обстоятельства, смягчающие вину подсудимых, и ходатайствовал перед царем
6 уменьшении наказания для половины осужденных, включая всех приговоренных к каторге, кроме Мыпжина, которому судьи не могли простить его речи. Подсудимый JI. А. Тихомиров не без оснований утверждал, что «с тех пор как Россия существует, никакой суд не выносил более независимого приговора»[851].
Разумеется, реакционные круги подняли злобный вой против такого приговора. Князь В. П. Мещерский назвал его «фальшивым актом милосердия» с «растлевающими последствиями» [852]. III отделение опротестовало приговор в специальном докладе царю, выразив особое возмущение тем, что сенаторы судили не лиц, как делалось ранее, а действия подсудимых, и, в результате, освободили многих недостаточно уличенных, но заведомо «опасных» людей [853]. H. В. Мезенцов и К. И.
Пален настаивали, чтобы Александр II отклонил ходатайство суда [854]. Царь послал на каторгу вместе с Мышкиным еще 12 человек [855]. Более того, с санкции царя 80 человек из 90 оправданных судом III отделение упекло в административную ссылку. После дела С. Г. Нечаева это был второй и еще более разительный пример в истории царокой тюрьмы, когда монаршая прерогатива использовалась не для омягчения наказания, а для его отягчения.
Никто из осужденных по делу «193-х» не просил о помиловании[856]. Напротив, 24 «протестанта», рискуя еще более ухудшить свою участь, 25 мая 1878 г. перед отправкой на каторгу и в ссылку обратились к «товарищам по убеждениям», оставшимся на воле, с революционным завещанием, которое гласило: «Мы пснпрежнему остаемся врагами действующей в России системы, составляющей несчастье и позор нашей родины, так как в экономическом отношении она эксплуатирует трудовое начало в пользу хищного тунеядства и разврата, а в политическом — отдает труд, имущество, свободу, жизнь и честь каждого гражданина на произвол «личного усмотрения»'. Мы завещаем нашим товарищам по убеждениям идти с прежней энергией и удвоенною бодростью к той святой цели, из-за которой мы подверглись преследованиям и ради которой готовы бороться и страдать до последнего вздоха» [857].
Процесс «193-х», «этот долгий поединок между правительст- вом и революционной партией» [858], произвел громадное впечатление на современников. «Каждый день Петербург молнией облетали известия о происходящем» [859], и наиболее чутко реагировала на эти известия демократическая среда: «волновалась учащаяся молодежь, возмущались либеральные круги; вокруг революционного дела возникли острые вопросы, создавалась атмосфера общественного сочувствия» [860].
Сильнее всего впечатляла та особенность процесса, которой заслуженно гордились сами подсудимые. «06 нашихпред- шественниках, политических осужденных, нередко далеко превосходивших каждого из нас своим индивидуальным внутренним ростом (как, например, Чернышевский), истории приходится говорить в момент фигурирования этих людей на суде, как о людях, закончивших свою деятельность и теперь лишь расплачивающихся за нее, — писал в агитационной листовке еще до окончания процесса Ф. В. Волховский. — 06 нас история скажет: каков бы ни был индивидуально каждый из этих людей, как бы ни вели они сѳбя до суда (об этом история даст особый отчет), но совокупный удар, нанесенный большинством их полицейско-сословному государству в момент, когда, по-видимому, им приходилось только принимать удары, заставляет историю сказать о них свое слово: этим людям удалось впервые сколько-нибудь чувствительно и осязательно не только говорить о безобразии совершающихся насилий, но и на деле оказать фактическое сопротивление существующей системе насилия и безобразий»[861].
Естественно, что эти люди в глазах радикально настроенной части общества стали «образцом величайших гражданских добродетелей» [862], а суд над ними, задуманный оруженосцами царизма как посрамление крамолы, вылился в демонстрацию величия и притягательной силы революционного движения. Процесс «193-х» превзошел даже ту «может быть, еще никогда не виданную, поразительную двадцатидвухдневную манифестацию в пользу социалистического движения» [863], которую устроили подсудимые по делу «50-ти». B результате же этих обоих процессов, «кредит социалистов» в России (как выразился один из корреспондентов «Вперед!») «поднялся до небывалой прежде высоты» [864].
Под впечатлением процесса «193-х» все революционные силы в России заметно активизировались. Народники во врем» процесса расширили пропаганду и агитацию среди интеллигенции. Усиленно работала нелегальная типография «Земли и воли», в которой печатались отчеты о заседаниях суда и прокламации (в частности, написанный Г. В. Плехановым проект адреса министру юстиции Палену от учащейся молодежи — протест против башибузукской расправы царизма с социалистами) [865]. Агенты III отделения сокрушались, что «распространение этих отчетов не ограничивается одним Санкт-Петербургом, значительное количество их обращается и в губерниях» [866]. Особенным успехом пользовалась, наряду с речами героев процесса «50-ти», речь Ипполита Мышкина [867] — каждая из них, говоря словами почетного академика AH CCCP Э. К. Пекарского, производила «впечатление пушечного выст- рела по существующему строю» [868]. Революционизирующее влияние оказал процесс «193-х» на передовых рабочих Петербурга («Мы,— рассказывал Петр Моисеенко,— ловили на лету все, что выходило из зала суда. Bce это давало массу материала для пропаганды» [869]), а по некоторым данным, — и на «городских работников и крестьян» провинциальных губерний 47°.
Большие процессы 1877—1878 гг. сыграли важную роль в преодолении анархистских иллюзий 70-х годов. Безусловно, решающим фактором, определившим переход народников от анархистского аполитизма к политической борьбе с царизмом* явились, как уже сказано[870], неудачи их революционной работы среди крестьянства. Ускорили же этот переход правительственные репрессии и в первую очередь политические процессы участников Казанской демонстрации, «50-ти» и «193-х», которые столкнули народников лицом к лицу с царским правительством и помогли им убедиться в необходимости поставить борьбу против деспотизма правительства во главу угла. Воздействие процессов на политическую жизнь страны было столь сильным, что сами народники переоценили его, считая, что именно процессы (особенно — «193-х») «раскрыли глаза обществу», и «резко изменили настроение революционной партии» от пропаганды к терроризму [871]. Эта сторона вопроса отмечена в известном резюме В. И. Ленина: «...Решено было... что дело не в мужике, а в правительстве, — и вся работа была направлена на борьбу с правительством» [872].
Как бы то ни было, стимулирующая роль больших процессов 1877—1878 гг. в преодолении народнического аполитизма неоспорима. Показательно, что с 1878 г., вслед за процессом «193-х», и начался новый, террористический фазис народнического движения. Самый крупный из первых террористических актов—убийство шефа жандармов H. В. Мезенцова — был задуман как отмщение Мезенцову за его демарш перед царем об изменении приговора по делу «193-х» [873].
Участники процесса «193-х», освобожденные судом (А. И. Желябов, С. Л. Перовская, H. А. Морозов, Л. А. Тихомиров, М. Ф. Грачевский, А. А. Франжоли, М. В. Ланганс, Т. И. Лебедева, А. В. Яікимова, H. А. Саблин), выступили в роли зачинателей и вождей политического направления в народничестве 70-х годов. Остались в строю революционных борцов и многие из осужденных по делу «193-х» на каторгу и в ссылку. Откликаясь на их завещание, редактор журнала «Община» Д. А. Клеменц в сентябре 1878 г. пророчески утверждал: «Суждено ли нашим товарищам погибнуть в тюрьме среди пыток и мучений, удастся ли им снова попасть на вольный свет — все равно: они будут жить между нами, будут жить, пока останутся на Руси живые люди, способные понимать живое слово... Hu казни, ни осадные положения не остановят нас на пути исполнения завещания наших товарищей — и оно будет исполнено!» [874].
* * *
Итак, в 1871—1878 гг., по мере того каік нарастал революционный подъем, царизм все настойчивее пытался пресечь его одними репрессиями, усиливал карательное начало во всей своей внутренней политике и ради этого фактически осуществлял судебную контрреформу, последовательно изымая политические дела из общего порядка судопроизводства. Созданное в 1872 г. специальное (по делам о государственных преступлениях) судилище в лице ОППС, где судьями были сенаторы, которых назначал сам царь из числа наиболее одаренных карательными способностями, а сословные представители играли роль безгласных статистов, понятых, — это судилище вело политические дела при меньшей гласности, публичности и правомочности подсудимых, но зато с большим пристрастием и жестокостью, чем узаконенные для таких дел в 1864 г. судебные палаты.
Если царизм считал политические процессы карательным орудием и надлежаще обеспечивал такое их назначение законодательными и административными мерами, то революционеры рассматривали каждый процесс как генеральное испытание всех своих сил и тоже готовились к этому, вырабатывая обязательные принципы поведения на случай ареста, следствия и суда. Именно с 1870-х годов, когда, с одной стороны, более интенсивной и многообразной, чем когда-либо ранее, стала революционная борьба, а с другой стороны, участились и стали важной ареной этой борьбы политические процессы, русские революционные организации занялись выработкой таких принципов, требуя в первую очередь «руководиться интересами дела, а не личными».
Судившиеся в 1871—1878 гг. пропагандисты, разночинцы- народники и рабочие, как правило, вели себя перед царскими судьями (особенно, на двух крупнейших процессах тех лет: «50-ти» и «193-х») мужественно и активно. Скамью подсудимых они превращали в трибуну для разоблачения царизма и пропаганды революции, а сами, обвиняемые, становились об- винителяіми. Если в прошлом для русских революционеров (декабристов, петрашевіцев, ишутинцев) активная деятельность заканчивалась с арестом, а на суде они лишь терпели за нее муку расправы, то революционеры 70-х годов почти на каждом судебном процессе продолжали революционную борьбу, используя такие (совсем или почти не применявшиеся ранее) средства, как организованный бойкот суда, программная речь, агитационный призыв, обличительные выпады против власти.
Вопрос о том, почему именно с 70-х годов (конкретно, с процесса нечаевцев) русские революционеры иначе — более смело, непримиримо, гордо, чем раньше, — стали относиться к царскому суду и к власти вообще, решается просто. Оказалось совокупное, хотя и не единовременное, действие ряда новых обстоятельств. Во-первых, после реформы за 60-е годы существенно демократизировался социальный состав движения: все большее место в нем занимал и все большую роль играл разночинец с его воинствующим нигилизмом по отношению ко всем устоям, традициям и предрассудкам старого мира. Во-вторых, русские революционеры в течение 50—60-х годов получили основательную идейную закалку, преимущественно благодаря трудам Герцена и Чернышевского. Далее, стимулировал активность и стойкость семидесятников начавшийся в исходе 60-х годов и с тех пор непрерывно, больше десяти лет, нараставший революционный подъем. Переход царизма от ограниченных реформ к необузданной реакции конца 60-х годов тоже укреплял революционеров в их, говоря словами В. Г. Короленко, «презрении к власти», еще недавно, даже в 60-е годы, сохранявшей известное «обаяние». Наконец, важным стимулом активности семидесятников перед царским судом служила гласность судопроизводства, впервые допущенная на процессе нечаевцев.
Все, даже самые героические и содержательные, выступления подсудимых на политических процессах 1871—1878 гг. были отмечены печатью характерного для тех лет анархизма и аполитизма: подсудимые отрицали свою принадлежность к революционным организациям, предпочитая выступать от имени «рабочего люда», всего народа и лиШь в единичных случаях (Мышкин, Зданович) от имени партии; не выдвигали политических требований, делая упор на необходимости «социальной революции»; при случае подчеркивали свое стремление к анархистскому началу в будущем обществе. Однако все эти выступления, поскольку они безусловно отрицали существующий (как социально-экономический, так и государственный) строй, имели объективно политическую направленность.
Активность революционеров на политических процессах росла вместе с ростом революционного подъема. При этом опыт процессов не только отражал в себе тактические повороты революционной борьбы, но, в свою очередь, и влиял на них. Сталкивая народников лицом к лицу с государственной машиной самодержавия, процессы ускоряли переход от анархистского аполитизма, довлевшего над русским революционным движением с середины 60-х до конца 70-х годов, к политической борьбе против самодержавного строя.