Война 1914~1918 гг. и ее последствия
Великим кодификациям конца XIX в. вскоре предстояло подвергнуться испытаниям. Немного потребовалось времени после 1 августа 1914 г., чтобы выяснить, что скептики, похоже, были правы.
Жалобы и обвинения слышались отовсюду, и каждая сторона без обиняков возлагала вину на другую сторону. Обвинения в жестокости и беззакониях давно уже стали стандартными инструментами военной политики и пропаганды, но теперь их разнообразие и изобилие в газетах, журналах и на киноэкранах (замечательное новое средство обработки масс) в наиболее развитых странах были беспрецедентны, а разжигаемая ими ненависть среди населения была невиданной по своей силе. Недавние кодификации законов войны стали подручным средством обливания друг друга грязью. Никогда ранее воюющие стороны не имели возможности подвергать столь уничтожающим нападкам своих врагов за нарушение обещаний, которые были даны совсем недавно и столь торжественно. В этом отношении, как и во многих других, опыт 1914—1918 гг. был абсолютно новым. Но самые глубокие причины и предполагаемых, и засвидетельствованных жестокостей и всего прочего, а также устремления и наклонности остались теми же, что и всегда. Новые возможности и экспансия насилия стали следствием новизны масштаба и научной новизны.Под новизной масштаба я подразумеваю тот факт, что война продолжалась так долго, несмотря на скорость, на которую была способна ее техника: железнодорожные поезда, двигатели внутреннего сгорания и паровые турбины, телеграф, телефон, радио и, наконец, аэропланы. Было широко распространено мнение, что все это (несмотря на по-прежнему повсеместное использование лошадей и мулов) будет способствовать тому, что война станет хотя и, возможно, жестокой, но короткой. И никто, за исключением немногих визионеров и писателей-фантастов (которые действительно справились с этой задачей), не мог предвидеть наступления других, еще более грандиозных последствий развития науки и технологий.
Именно с этого времени наука передала в руки тех, кто ведет войну, невообразимые по разрушительной силе оружие и возможности, а масштаб войны породил у них доселе немыслимые потребности и удобные случаи для использования всех этих средств.Получилось так, что Германия, предполагая, что ее шансы на победу тем выше, чем более скоротечной окажется война, сделала ставку на реализацию плана, который предусматривал нарушение гарантированного договором нейтралитета Бельгии, и в своем стремлении побыстрее довести дело до конца свирепо реагировала на неповиновение бельгийцев. Затем оказалось, что оккупация Бельгии продлилась намного дольше, чем ожидалось. Поскольку раздел гаагских правил о «военной власти на территории неприятельского государства» (маленькая, несчастная нейтральная Бельгия — «неприятельское государство»!) рассматривает главным образом такие старомодные вопросы, как собственность, налогообложение и репарации, Германии пришлось изобрести политику оккупации, которая со временем стала включать и насильственную депортацию рабочей силы в Германию, и эксплуатацию скудных ресурсов Бельгии в таком масштабе, что только благодаря реализации нейтральными государствами плана помощи голодающим был предотвращен массовый голод в стране. Вопрос о том, намного ли Германия отступила в своих оккупационных методах от неопределенного, но безусловно признанного обычного юридического обязательства обходиться с гражданским населением занятых территорий настолько гуманно, насколько позволяют обстоятельства, стал предметом яростных споров и до сих пор является в какой-то степени открытым. Ответ Германии на этот упрек, как и на многие другие, касающиеся ее методов ведения войны, заключался в том, что другие страны, окажись они на ее месте, были бы вынуждены во многом вести себя так же. На что наиболее очевидный ответ других стран — по сути дела состоящий в апелляции к jus ad bellum, а не к jus in bello — состоял бы в том, что они прежде всего не стали бы оккупировать Бельгию.
В то же время Великобритания, для которой наилучшие шансы на победу обеспечивало экономическое давление на
Германию с помощью классических средств морской войны — которое, однако, требовало длительного времени и учета реакции со стороны нейтральных государств, — отказалась от традиционной идеи ближней блокады конкретных портов в пользу дальней и общей, одновременно перейдя от освященного временем строго военного определения контрабанды к предельно расширительному, включающему снабжение продовольствием гражданского населения.
Это убийственное давление продолжалось и после объявления перемирия, чтобы гарантировать, что немцы поставят свою подпись под договором в Версале. На эту стратегию измора Германия отреагировала симметрично, воспроизведя британские методы блокады с точностью до мины и, что намного важнее, разработав для этой цели не имевшие аналогов в истории методы подводной войны. В ходе этого военно-морского джиу-джитсу и сопровождающей его взаимной брани обе стороны объявили огромные участки открытого моря «зонами военных действий», куда пассажирские судна и флот нейтральных стран могли заходить только на свой страх и риск. Практически весь корпус права, который до 1914 г. как будто регулировал отношения воюющих сторон друг с другом и с нейтральными государствами во время войны, практически полностью оказался выброшенным за борт, как и должно было произойти, учитывая лежавшие в его основе посылки об ограниченной войне и неизбежную его неспособность предусмотреть изобретение радикально новых видов вооружения, на применении которых обязательно будут настаивать государства, оказавшиеся в состоянии тотальной войны. Фишер и Тирпиц наконец смогли сделать то, что обязательно сделали бы Нельсон и Наполеон, будь у них такая возможность.Так, важнейшая функция новых видов вооружений состояла в том, чтобы сделать возможным для воюющего государства продолжение действий в среде, в противном случае для него недоступной, каким мог бы стать, например, океан для Германии; немецкие подводные лодки продолжали оставаться серьезной угрозой для Великобритании и тогда, когда линкоры Тирпица давно уже потеряли всякое значение. Но были и другие функции, не менее впечатляющие. Отравляющий газ сулил перспективы прорыва в среде, которая становилась все более непроходимой — на плоской равнине. Именно эта перспектива прорыва подтолкнула немецкую армию к тому, чтобы так неблагоразумно применить газ на Западном фронте весной 1915 г.; неблагоразумно отчасти из-за крайней ненависти, которую это средство вызвало по отношению к тем, кто первым его применил, но главным образом из-за того, что противники Германии оказались в полном праве использовать это изобретение, раз кто-то уже это начал.
Было ли это «незаконно» или нет — вопрос, вызвавший самые яростные споры. Германия утверждала, что, согласно самому строгому, буквальному прочтению Гаагской декларации в отношении удушающих газов, ее действия не были незаконными. Нельзя отрицать, что такое применение давало повод обвинить применившую сторону в том, что она действовала «в противоречии с обычной практикой ведения войны», но ведь любое новшество ей противоречило, причем совсем немногие из них оставались в данном качестве надолго.Третья радикальная функция новых видов вооружения состояла в том, чтобы создать для воюющих сторон возможность действовать в еще одной, ранее недоступной среде, а именно в воздухе. Теперь появилась возможность устраивать бомбардировки с воздуха. Воюющие стороны теперь могли с помощью одной быстрой избирательной операции достичь того, что ранее если и достигалось, то очень медленно, средствами эффективной блокады (плюс перехват контрабанды) и точного артиллерийского обстрела (там, где это позволяло местоположение арсеналов, верфей и пр.) — речь идет о разрушении военной промышленности противника и всей экономической системы, ее поддерживающей. Таков был аспект вопроса, укладывающийся в рамки права. Другие аспекты, ставшие предметом споров с самого первого применения воздушных средств войны, были более сомнительными и остаются таковыми по сей день. Риск, которому бомбардировки, блокада и ее сухопутный аналог — осада подвергали гражданское население, теперь стал намного большим. Артиллерийский обстрел никогда не был совершенно точным, даже когда артиллеристы сами к этому стремились; бомбардировки с самолетов были еще менее точными, тем более когда бомбардировщики к этому не стремились. Вопросы избирательности и соразмерности приобрели беспрецедентно важное значение, но самым злободневным стал вопрос намерения: какие именно составляющие экономики противника и группы населения подверглись атаке?
Ни в одной области ведения боевых действий центральный юридический принцип неприкосновенности гражданских лиц не был окутан столь опасным туманом.
Те воюющие стороны, которые на самом деле хотели угрожать гражданскому населению страны-противника и терроризировать его, но не осмеливались доставить себе такое удовольствие, поскольку воспринимались бы как нарушители закона, нашли здесь идеальный выход из положения. То, что на деле было намеренным действием, могло быть оправдано как случайное происшествие. «Сопутствующее» воздействие бомбардировок на гражданских лиц и гражданские объекты не всегда сопровождалось выражением сожаления, а иногда было и намеренным. Блокада и осада, номинально предназначенные для поражения комбатантов и их средств вооруженной борьбы, попутно поражали также и гражданское население, и их средства к существованию — и именно это могло быть целью воюющей стороны, считающей, что воля социально сплоченного противника к борьбе имеет своим источником гражданский сектор в не меньшей степени, чем военный. История нечасто предоставляла возможность добраться до центров гражданской жизни и промышленности, расположенных далеко от побережья и зон военных действий. Разрушительный и намеренно устрашающий внутриконтинентальный поход Шермана через Джорджию и Южную Каролину в 1864 г. стал самым необычным, как будто возникшим в результате искажения времени прообразом того, что стало повседневным делом стратегических бомбардировщиков в конце войны 1914—1918 гг. и впоследствии.Гаагские конференции до некоторой степени кодифицировали нормы права в отношении артиллерийских обстрелов и бомбардировок. Они подтвердили давние принципы, в соответствии с которыми преднамеренные нападения, имеющие своей мишенью гражданских лиц (не упоминаемые в явном виде, но часто подразумеваемые или предполагаемые) и «незащищенные» места, являются незаконными. Кроме того, эти конференции и ввели в корпус права лишь недавно оформившийся принцип уважения к гражданской собственности и «культурным» ценностям, т.е. к тому, что очевидно не представляло первоочередной ценности для вооруженных сил или государственной администрации. Но они по необходимости оставили незатронутыми причины несовершенства права, состоявшие в неясности определений, субъективности восприятия и возможностях для обмана.
Эти недостатки никоим образом не могли быть устранены, когда, спустя два поколения, слово «гражданское лицо» формально вошло в лексикон международных договоров.Оценка законности артиллерийских обстрелов и бомбардировок[41] может быть весьма щекотливым делом. Здесь требуется, чтобы по сути каждый конкретный случай оценивался по градуированной шкале, на которой только крайние противоположности свободны от постоянной проблемы — туманности формулировки. Крайняя точка на том конце шкалы, который соответствует полному соблюдению закона, разумеется, соответствует тому случаю, когда атакуемая цель является бесспорно военной. Но не все цели во время сражения и очень немногие в условиях экономической войны поддаются столь простой квалификации. Возражения возникают практически немедленно, как только мы начинаем перемещаться по шкале. Процесс определения целей для удара, предшествующий любым серьезным и законным операциям по нанесению бомбовых ударов, может содержать в себе множество тонких разграничений. Если гражданское население очевидным образом присутствует на территории, выбранной объектом бомбардировки, какие меры предосторожности должны быть предприняты, чтобы его предупредить или избежать удара по нему? Если оно пострадало, есть ли для этого оправдания военного характера? Если цель атаки — не военнослужащие в зоне боевых действий, а заводы, железные дороги, шахты и фермы, т.е. объекты, служащие для поддержания боеспособности военнослужащих, сразу же встает бесчисленное множество вопросов. Не выбраны ли эти заводы лишь потому, что до них легко добраться, а не потому, что их необходимо разрушить? Зачем подвергать бомбардировке вокзал в центре города, а не железнодорожный мост вне городской территории? Почему вообще надо бомбить угольные шахты, хотя достаточно разрушить ведущие к ним дороги? Кто будет больше голодать вследствие опустошения полей и разрушения ирригационной системы — военнослужащие или гражданские лица?
Вопросы приобретают другое звучание, когда гражданское население принадлежит к нации, которая переходит в состояние «единого военного лагеря», мобилизуя (как это часто делалось в прошлом) все взрослое трудоспособное население и подростков на работу в военной экономике и ставя под ружье всех мужчин в возрасте от 16 до 60 лет. Где бы это ни происходило (впервые в истории Нового времени это впечатляющим образом было осуществлено в революционной Франции), вероятное участие гражданского населения в экономике, едва ли не полностью мобилизованной для нужд национальной обороны, сильно затрудняет отнесение его к некомбатантам с той четкостью и определенностью, как того требует принцип неприкосновенности некомбатантов. Более того, трудность носит двоякий характер. Она состоит не только в различении, но и самом понимании предмета. Возникновение массовой политики породило неудобные вопросы по поводу того, отделено ли в реальности гражданское население от военных действий. Ответ убежденного гуманиста — состоящий в том, что любое сомнение должно толковаться в пользу гражданского лица, как оно определяется юридически, — может быть сочтен неприемлемым не только по соображениям военной необходимости (а также исходя из прячущегося в их тени мотива военной выгоды), но и по моральным основаниям. Почему «гражданское население» экономически развитого региона государства-нации, участвующего в тотальной войне, не должно нести свою долю опасностей и страданий, на которые оно обрекает своих солдат (вопрос, на который даже такой совестливый и гуманный человек, как Авраам Линкольн, не нашел утешительного ответа)? Проблема нарастала, и на протяжении более ста лет с ней ничего не удавалось сделать. Простого или недвусмысленного правового решения для нее не существует... пока не достигнут другой конец шкалы, соответствующий абсолютному беззаконию, когда невооруженное гражданское население является единственной и исключительной целью нападения. Аргументы, иногда выдвигаемые в поддержку таких атак, никаким мыслимым образом не могут устоять против критики, если рассматривать их в рамках классических, «европейских» идей о праве войны. Однако европеец, прежде чем отметить, что такие аргументы в других культурных регионах продолжают выдвигаться и использоваться для обоснования действий, должен признать, что они в прошлом выдвигались и использовались в его собственном культурном регионе.
Фундаментальные гуманитарные принципы защиты больных и раненых, а также гуманного обращения с военнопленными благополучно пережили войну и, более того, укрепились, поскольку миллионы людей на протяжении столь продолжительной войны познакомились, с одной стороны, с работой санитарных бригад и госпиталей и, с другой стороны, с трудным положением военнопленных и их семей. Репутация Международного Комитета Красного Креста и национальных обществ Красного Креста значительно укрепилась во время войны, возросло уважение к ним, так что наименее спорным пунктом в послевоенной программе кодификационного процесса стала выработка в 1929 г. новой Женевской Конвенции, призванной усилить защиту военнопленных по сравнению с довольно кратко сформулированными требованиями главы 2 Гаагских правил.
Тем не менее претворению в жизнь этих провозглашенных «женевских» принципов по-прежнему мешали те же препятствия и то же давление, что и раньше; более того, эти трудности даже усилились в связи с появлением новых революционных идеологий и опять-таки военных технологий. Марксизм- ленинизм, с одной стороны, и фашизм, вскоре появившийся на свет, чтобы с ним бороться, с другой стороны, в своем отрицании значительной части европейского культурного наследства отвергли и многие базовые предпосылки международного права, в том числе и права войны. Однако на практике необходимость действовать в реальном мире изменила воздействие этих идеологий. Первоначальная идея Ленина о том, что его новое государство обойдется без внешней политики, была почти сразу же отброшена. Специалисты по международному праву были востребованы в новой России не меньше, чем в старой, чтобы приводить в действие рычаги системы, которую их идеология осуждала. Новая Россия также обнаружила, что ей необходима армия, которой будет полезен опыт даже дореволюционных войн. Фашистская идеология была менее склонна к тотальному обновлению. С радостью восприняв из европейского наследия идеи государства-нации и войны между государствами-нациями, фашизм, во всяком случае на ранних этапах, выступал за прагматический альянс с традиционными военными профессионалами, взращенными для участия в таких войнах. И антигуманные по своей сути тенденции этих новых идеологий, уже вполне заметные во внутренней политике, проводимой в мирное время, начали четко прослеживаться в методах ведения войны не ранее конца 30-х годов. Нигде не наблюдалось более явное пренебрежение женевскими принципами, чем там, где новая революционная идеология схватилась в смертельном клинче со своей контрреволюционной противоположностью, а именно в Восточной Европе.
Воздействие новых военных технологий на соблюдение гуманитарных норм стало ощутимо и заметно намного раньше. Вряд ли красные кресты когда-либо прежде наносились так крупно на палатки полевых госпиталей и борта санитарных судов, но пилоты самолетов, которые бомбили эти госпитали, и капитаны субмарин, которые торпедировали эти суда, всегда потом заявляли, что не могли ясно различить опознавательные знаки, и можно не сомневаться, что в ту войну, когда честь и рыцарские принципы еще что-то значили, пилоты и капитаны обычно говорили правду. (По поводу аналогичных опознавательных знаков для судов, перевозящих военнопленных, и соответствующих гарантий так и не было выработано никаких договоренностей. В Первую мировую войну это не создавало больших проблем, но во Вторую привело к тяжелым трагическим последствиям.)
Однако это было не единственным способом проявления той отличительной черты XX в., которая состояла в увеличении дистанции между оружием и целью. Законы войны исторически разрабатывались на основе предположения, что человек, старающийся ранить или убить врага, в состоянии видеть то, что он делает. И это предположение не было неразумным. Вплоть до начала XX в. это в целом соответствовало положению вещей в отношении всех основных видов вооружения, за исключением дальнобойной артиллерии. И, как мы уже видели, именно в тех случаях, когда артиллерия использовалась при осаде против целей, находящихся вне пределов видимости, основные принципы права войны, как считалось, подвергаются наибольшему риску. Но в нашем веке возможности для ударов по невидимым целям, находящимся на большом расстоянии, становились все более доступны, а неизбежной характеристикой таких ударов является то, что для людей, которые их наносят, понимание того, что они делают, может пред- ставлять значительные трудности. При некотором размышлении ситуация может показаться настолько очевидной, что едва ли стоит об этом специально упоминать; однако всего лишь три поколения назад она не была столь очевидной, соответственно о ней необходимо говорить всякий раз при объяснении того, как на старые фундаментальные принципы права войны порой влияли современные революционные разработки в области средств, методов и целей войны, с которыми эти принципы взаимодействовали. Наверное, довольно трудно испытывать чувство общей принадлежности к человеческому роду в отношении людей, находящихся на пятнадцать миль дальше или на пять миль ниже. Да и точно прицеливаться на таком расстоянии, вероятно, затруднительно. И, без сомнения, трудно узнать, намеренно ли действовал тот, кто, вроде бы целясь в военные объекты на таком расстоянии, вместо них разбомбил находящихся по соседству гражданских лиц, а потом выразил сожаление по этому поводу.
Первая мировая война очень сильно изменила весь контекст, в рамках которого оперировало право войны и в котором оно только и могло быть правильно понято. Год 1919-й стал таким же потрясением в истории права, как и 1945 г. От современников (как, возможно, и от исследователя, который не смотрит дальше сборников документов) это было заслонено тем фактом, что кодификация продолжала осуществляться теми же путями, что и ранее, причем внимание уделялось тому, что, так сказать, «пошло неправильно» в период между 1914 и 1918 г. Новое оружие, вызывающее всеобщие протесты, было запрещено Женевским «газовым» протоколом* 1925 г. Две новые системы доставки боеприпасов, вызвавшие наибольшие споры, — подводные лодки и бомбардировщики — без конца обсуждались и стали объектом ряда попыток установить контроль над их применением (практическую реализуемость и авторитет которых нет необходимости обсуждать на этих страницах)[42] [43]. Был сделан шаг к усилению защиты «культурных ценностей»[44]. Наиболее весомыми в этом тощем пакете были Женевские конвенции 1929 г., причем одна из них была попросту усовершенствованным вариантом уже устоявшихся правил защиты больных и раненых. Другая заметно расширила гаагские правила минимально гуманного обращения с военнопленными и институционализировала многие из дополнительных практик, которые получили развитие в ходе Первой мировой войны (в значительной степени по инициативе и с участием Исполнительного комитета Красного Креста). Еще одна новая конвенция была заключена в качестве подготовительного шага в деле защиты гражданского населения на оккупированных территориях — категории жертв войны, к которой та же война привлекла большое внимание; но Вторая мировая война разразилась раньше, чем конвенция успела вступить в действие.
Однако впечатление, произведенное на это поколение переживших Великую Войну, как они ее называли, было столь глубоким и пугающим, что их дальнейшая реакция вышла далеко за рамки простого внесения поправок в существующее jus in bello. Было бы в высшей степени желательно, если бы войны никогда не велись такими жестокими способами, которые были характерны для Великой Войны. Но гораздо более желательным было бы, чтобы «великих войн» вообще больше не было, а применение вооруженной силы между государствами, если уж от него невозможно полностью отказаться, подлежало бы контролю ради всеобщего блага! Попытка добиться этого по сути состояла в том, чтобы возродить и адаптировать в форме, соответствующей представлениям эпохи, ряд идей jus ad bellum. Устав Лиги Наций подтверждал согласие ее членов принять обязательство «не прибегать к войне». Далее, Устав перечисляет пути, посредством которых можно было бы ослабить факторы, подталкивающие к войне (в основном речь идет о разоружении), и перейти к разрешению споров и разногласий между государствами без применения насилия путем передачи на рассмотрение в третейском суде и/или полагаясь на мудрость Совета Лиги. Устав выражал уверенность, что те члены организации, справедливость позиции которых Совет не мог единодушно определить, тем не менее останутся верны делу «поддержания права и справедливости», когда будут вынуждены прибегнуть к навязанному им насилию; государствам, настроенным столь антисоциально, что они предпочитают сразу прибегнуть к насилию, Устав угрожал санкциями (в первую очередь экономическими, но в крайнем случае и военными), которые будут настолько эффективны, что эти государства будут вынуждены прекратить боевые действия.
Лигу Наций можно задним числом критиковать за то, что она сделала недостаточно, чтобы заново утвердить и укрепить право войны. Однако рассуждать об этом было бы не совсем справедливо, если не принять во внимание разумность попыток Лиги сделать это право излишним. Многие из этих попыток были сами по себе достаточно разумными, насколько это позволяло преобладавшее на тот момент представление о причинах войны 1914—1918 гг.
Придавая огромное значение наращиванию сил и вытекающей из него «гонке вооружений», Лига поощряла и поддерживала меры по разоружению и ограничению вооружений. В краткосрочном плане результаты, как теперь знает весь мир, были разочаровывающими, но тем не менее это были первые шаги, за которыми последовали серии конференций и заключенных соглашений, ставших неотъемлемой частью международной политики нашего времени. Барьеры, поставленные Уставом против развязывания агрессивной войны (при широком толковании этого термина, при котором он означает любое использование оружия, за исключением ситуации самообороны), были дополнены Женевским протоколом 1924 г. и Парижским договором 1928 г. Таким образом, задолго до Второй мировой войны было задано направление, которым предстояло следовать Организации Объединенных Наций сразу после войны и вплоть до наших дней.
Еще одно из основных направлений деятельности ООН, которое фактически зародилось во времена Лиги Наций, коренится в убеждении, как никогда громко провозглашенном Вудро Вильсоном, главным инициатором ее создания, что развязывание войн было бы намного менее вероятным, если бы все правительства были демократическими и если бы все народы сами избирали свое правительство. Политика мирного урегулирования споров возлагала большие надежды на демократические выборы и парламентское правление везде, где только можно было их организовать. Эта политика способствовала еще большему распространению уже достаточно популярной идеи о том, что самоопределение наций — это своего рода естественное право (следующее поколение назовет его одним из прав человека), но при этом стремилась к тому, чтобы частично предотвратить вред, который наверняка стал бы результатом буквального следования столь пуристской доктрине, для этого понуждая некоторые новые государства и государства с расширившимися границами к уважению гражданских, политических и культурных прав этнических меньшинств. В этих так называемых договорах о меньшинствах, как и в других делах Лиги, можно увидеть постепенное предвосхищение той всемирной программы защиты прав человека, которая немного позднее будет вдохновлять множество аспектов деятельности ООН. Как для Лиги Наций, так и для ООН основополагающей философией было убеждение, что уважение к справедливости, неявно присутствующее в идее о правах, является необходимой предпосылкой мира, и только мир даст возможность людям в полной мере пользоваться этими правами.
Технические дефекты и идеалистическая непрактичность проекта менее воинственного мира, продвигавшегося Лигой Наций, вполне очевидны. Не столь очевидно утверждение, что Лига была неправа, попытавшись его осуществить. В конце концов, этот проект был не более, не менее успешным, чем бывает успешным в своих действиях обычное национальное правительство, когда оно, например, объявляет о введении скоростных ограничений на дорогах — всем знакомый и очевидный пример несовершенного закона. Средства, использованные Лигой Наций для «поимки нарушителей скоростного режима», точно так же несовершенны, и индивидуальный эгоизм, агрессивность и глупость, которые являются причиной большинства проблем на дорогах, создают намного худшие проблемы в своем коллективном варианте. Однако все это не означает, что идея Лиги Наций была плохой. Хотя исторически война была основным средством измерения относительных изменений богатства и силы народов, это очевидно ненадежный механизм разрешения международных споров, не говоря уж о том, что она оказывается слишком соблазнительным способом удовлетворения коллективной алчности, гордыни, паники и вожделения. То, что Лига предложила альтернативный, бескровный способ разрешения таких споров, само по себе было разумным и привлекательным; это предложение появилось, можно сказать, наутро после кошмарной ночи, пережитой Европой, и было по крайней мере таким же разумным, каким всегда бывает призыв отказаться от необдуманного поведения.
Можно говорить много и убедительно об Уставе Лиги Наций и последовательных ее усилиях, направленных на ослабление угрозы войны. Но вместе с тем в основных ее идеях относительно источников и причин вооруженных конфликтов присутствовало немало вопиющих пробелов и изъянов. Как и идеи, лежащие в основе бессистемных кодификаций права войны, разрабатывавшихся в те же годы, они были обращены в прошлое. Порожденные стремлением выяснить, что же пошло не так с цивилизацией, какой ее изъян привел к катастрофе 1914—1918 гг., они вряд ли могли помочь понять или представить (разве что тем, кто обладал особым даром проницательности), каковы те новые источники и причины, которым предстоит вскоре вновь поглотить мир. Один из этих новых источников уже был явлен достаточно впечатляющим образом: большевизм. Подписавшие устав Лиги страны поначалу не видели возможности ужиться за одним столом с новым революционным коммунистическим государством, которое смеялось над их принципами и объявляло о своем желании свергнуть их конституции. Какое там! Главные учредители Лиги одновременно со своими действиями по установлению мира в Западной и Центральной Европе посылали экспедиционные войска в Россию, чтобы подбросить горючего в топку гражданской войны и привести страну, если удастся, к контрреволюционному финалу. Не впервые красный призрак лишал сна имущие классы Западного мира, разница состояла лишь в том, что на сей раз российская революция и всемирная революционная сеть, подпитываемая русским примером, добавила новый опасный пункт в классический список оснований для крупномасштабной вооруженной борьбы.
Однако эти правящие классы не смогли увидеть, что вскоре к этому списку будет добавлен еще один и в том, что касается международной безопасности, еще более опасный пункт, и он будет связан с идейным противником большевизма и его зеркальным отражением — фашизмом. На протяжении нескольких лет осознать это было весьма нелегко для всякого, кто не принимал коммунистических идей, а для яростных антикоммунистов так и просто невозможно, поскольку в оркестре фашистской идеологии громче всех звучала антикоммунистическая труба. Именно поэтому фашизм в целом и его крайняя разновидность — германский национал-социализм в частности были в состоянии так долго и комфортабельно плыть под фальшивыми флагами. Поскольку коммунистам нравилось обличать традиционные христианские и либеральные ценности, фашисты могли выставлять себя поборниками этих ценностей. Поскольку коммунисты не делали секрета из своего стремления свергнуть «буржуазный» общественный строй, фашисты позволяли себе выступать в роли его защитника. Поскольку коммунисты так много говорили и пели об интернационализме и превосходстве классовой лояльности над служением собственной нации, фашисты получили идеальную позицию для отстаивания патриотизма. А поскольку (как у нас уже был повод заметить) линия партии, выработанная в советских академиях, состояла в объявлении международного права изобретением буржуазии, обслуживающим ее классовые интересы, можно было предположить, что фашисты убеждены в его необходимости.
Все эти толкования фашизма на деле оказались ошибочными, как стало ясно к середине 30-х годов всем, кроме наиболее предвзятых наблюдателей. Фашистский милитаристский ультранационализм взращивал преклонение перед войной и культивировал отрицание любых ограничений, которые система международных отношений стремилась на нее наложить. Нацистские фантазии по поводу всемирной империи столь же враждебны свободе и независимости народов, как и фантазии Коминтерна по поводу мировой революции. Со временем, когда начала прослеживаться связь между степенью социальной гармонии внутри государств и их поведением в качестве соседей в международном сообществе, быстро выяснилось, что фашизм точно так же несовместим с плюрализмом, как и коммунизм, способен на точно такие же зверства по отношению к группам, объявленным «внутренними врагами», и на деле будет заходить так же далеко, как и коммунизм, в своем стремлении их истребить, как только представится возможность.
Эти вопросы не относились к числу тех, к которым могло применяться международное право, как его в целом понимали на протяжении трехсот лет, предшествовавших Первой мировой войне. Разумеется, исключительно жестокое обращение правительств со своими подданными всегда шокировало просвещенную элиту других стран и вызывало соответствующие комментарии. Преследование отдельных групп, по отношению к которым элита, а со временем и широкая публика, могла проявлять сочувствие, исходя из расовых, религиозных или идеологических соображений, действительно иногда приводило к мерам силового вмешательства, которое могло перерасти в полномасштабную открытую войну — как это имело место на определенных стадиях отношений христианских европейских государств с Оттоманской империей и в случае империалистических войн, которые вели США и Великобритания в 1898—1899 гг. Развитие теории международного права оставляло некоторое слабо очерченное пространство для такого рода деятельности, которая теперь получила название гуманитарной интервенции, создавая для нее ауру возможной законности. Однако баланс мнений тяготел к противоположной оценке, поскольку то, что на поверхности выглядело как гуманитарные соображения, слишком часто оказывалось на деле преследованием собственных интересов, а также на том основании, что в любом случае то, что государство делает со своими подданными, является его внутренним делом и более ничьим. Ни одна из аксиом международного права не считалась более фундаментальной, чем суверенная неприкосновенность «внутренней юрисдикции», и вплоть до периода между двумя мировыми войнами она нерушимо соблюдалась. Согласно Ст. 2 (7) Устава ООН, она по-прежнему остается в силе. Но, в соответствии с Уставом и развивающейся практикой ООН, другие принципы международного права приобретают, по-видимому, столь же важное значение — в частности, требование соблюдения прав человека. Соответственно после Второй мировой войны мощным потоком полились многочисленные усложнения. Но именно Устав и практика Лиги Наций впервые попробовали проверить на прочность барьер внутренней юрисдикции, который прежде полностью блокировал эти процессы.
Таким образом, критика политики и поведения государств по отношению к собственному населению в мирное время была тем, против чего фашистские и коммунистические правительства «в межвоенный период» (такое саморазоблачительное название придумали для этого периода) могли возражать с той же видимой легитимностью, что и правительства, придерживавшиеся другой идеологии. Разумеется, то, как государства, подписавшие Женевские и Гаагские конвенции, вели себя во время войны, было предметом законной озабоченности других участников конвенций, при условии что «война» явным образом подпадала под одну из двух категорий вооруженных конфликтов, к которым принципы и нормы международного права только и были применимы: война между суверенными государствами или восстание столь крупномасштабное и столь «цивилизованное» по методам, что третьи стороны могли счесть благоразумным и уместным «признать его участников воюющей стороной». Внутренние конфликты такого рода были единственными, к которым в то время было допустимо применять международное право.
Гражданская война в Испании 1936—1939 гг., как оказалось, технически не соответствовала этому описанию, потому, что стороны, заинтересованные или участвующие в ней — открытые и тайные интервенты, нейтральные и так называемые нейтральные страны, сочувствующие мятежникам или, наоборот, их противникам, — проявили необычайную изобретательность в своем стремлении не создавать прецедент, когда это им было не нужно. Тем не менее эта война была одной из трех представившихся до 1939 г. возможностей оценить, действительно ли фашистское и коммунистическое влияние на войну приведет к действиям, чем-то отличающимся от тех, к которым в любом случае прибегли бы современные индустриальные государства. На этот интересный вопрос не так легко ответить — менее всего в этом трагическом случае с Испанией, где устоявшиеся обычаи гражданской войны все равно были варварскими и где отборные марокканские войска повстанцев продолжали делать в Испании то, что они привыкли делать в Северной Африке. Возможно, императивы классовой войны, с одной стороны, и воинствующего антикоммунизма — с другой, действительно в дальнейшем умень-
шили вероятность попасть в плен живым и усугубили тяжелое положение тех, кто тем не менее оказался военнопленным. Скорее всего, эти императивы легко соединялись с тоталитарными тенденциями по обе стороны перемещающегося фронта с целью усилить степень контроля над гражданским населением, зачастую неотличимого от правления методом террора.
«Террор» систематически применялся в те годы как коммунистами, так и фашистами, но необходимо в данном контексте отметить, что применяли они его не одинаково и что фашизм специализировался на применении террора в войне. Хотя начало тому, что во время Второй мировой войны получит достаточно легкомысленное название «стратегических бомбардировок» (terror bombing), было положено обеими воюющими сторонами во время Первой мировой войны, представляется бесспорным, что именно фашизм несет особую ответственность за взращивание этой практики в годы, предшествующие 1939 г. Вызывать страх и вселять ужас путем показательного и эффектного разрушения всего, что можно разрушить, — все это доставляло огромное удовольствие фашиствующему мышлению. Мой вывод состоит в том, что Герника, Мадрид и Барселона, а также (на другом конце света, где умами многих милитаристов владела идеология, близкая к европейскому фашизму) Нанкин не подверглись бы таким разрушительным бомбежкам, если бы фашизм не приложил к этому руку. Британцу хотелось бы думать, что только фашизм мог столь изобретательно использовать жидкий горчичный газ против полуголых племен в Абиссинии, но существует множество доказательств того, что некоторые британские проимперски настроенные головы привлекла идея совершить нечто подобное с беспокойными афганцами и сомалийцами[45].
Фашистские новшества с особой яркостью знаменовали поворот к худшему в методах ведения войны в период между 1919 и 1939 г. И, судя по всему, поворотов к лучшему не наблюдалось. Все потенциальные воюющие стороны, по мере того как перспектива грядущей войны становилась все более очевидной, готовились к худшему: переносить то, что представлялось неизбежным и, если хватит силы проявить инициативу, причинить как можно больше вреда противнику. Не было недостатка в заверениях со стороны основных военных держав в наилучших намерениях в том, что касается соблюдения законности. Однако все эти заверения были предназначены главным образом для того, чтобы служить политическим и пропагандистским задачам. Они сосуществовали в головах по крайней мере некоторых влиятельных персон, как гражданских, так и военных, с готовностью делать все что угодно, если это можно делать безнаказанно, и с вполне предсказуемыми arrieres-pensees[46] о том, что в конечном счете основным принципом является взаимность — т.е. что можно использовать аргумент о необходимости и об ответных мерах в качестве предлога, чтобы оправдать почти любые эксцессы, — и что, как бы то ни было, в безвыходной ситуации дозволено все.