<<
>>

К. РИДЕЛЮ 1839

Дорогой К. Р.! Великие шаги культуры человечества достигают горожан по эстафете, а к нам, сельским жителям, приходят per pedes Apostolorum [с помощью ног апостолов]. Не удивительно, что и без того тяжелый на подъем сельский житель всегда значительно отстает от проворного горожанина.
Так и я получил только в прошлую субботу, 16 марта, «Ежегодник литературы. Первый год издания. 1839. Гамбург», в котором ты поместил краткий очерк о моей скромной особе. Но уже сегодня, 19 марта, только что закончив одну работу, я берусь за перо, чтобы добавить к штрихам твоего рисунка отдельные контр- штрнхи. В очерке ты говоришь, между прочим: «Было бы весьма желательно, чтобы Фейербах как можно скорее вступил в область определенной действительности. В сферах, которые стоят ближе к жизни и искусству, его талант заблистал бы, в то время как ученые компиляции, за которые он получает мало благодарности современников, оп мог бы предоставить другим ученым». Возможно, но как это сделать, если человек сейчас еще не хочет блистать или никогда не хотел блистать? Если он предпочитает тень некой неизвестности солнечному свету блестящей знаменитости? Разве все растепия хорошо растут только при солнечпом свете? Можешь лп ты упрекнуть рыбу, которая хорошо себя чувствует только в глубине потока, в том, что она не всплывает на поверхность, чтобы полежать на солнце перед лицом собравшихся зрителей? Можешь ли ты сказать цветку, который цветет только в тени темного соснового бора: жаль, что ты не находишься в месте, предназначенном для массовых прогулок или увеселений? Не является ли цветок тем, что он есть, только в той области, где он растет? Не относится ли место произрастания к характеристике растения? Не имеет ли каждое [из растений] свою почву? Не ищут ли некоторые растения прямо-таки сами соответствующую им почву? Конечно, бывает так, что бурная судьба забрасывает семя растения в места, ему чуждые, но в подобном случае оно или не взойдет, или создаст себе существование, восполняя посредством собственных сил недостаток почвы веществами из воздуха.
Разве пе видел ты часто сам, как [ветви] березы развеваются на стенах и даже на церковных башнях? Как? Неужели и человек, благороднейшее создание органического мира, должен быть предоставлен капризу случайности? Разве он не дол- жеп найти почву, соответствующую его природе? Ни в коем случае. Каждый — кузнец своей судьбы. Так п я нашел почву, которая для меня полезна, и нашел ее, с тех пор как сменил положепие доцента на положение простого частного лица — положепие, которое единственно, по крайней мере в настоящее время, подходит мне. Мое местопребывание как место является, правда, простой местной шуткой, которая может быть понята только на месте в тихий осенний вечер или громкое весеннее утро — впрочем, это место, которое уже само по себе настраивает сухого ученого прошлого столетия так, чтобы он предался поэтическому вдохновепию. Но духовное качество места — а ты, конечно, знаешь, какое важное значение имеет это качество как в жизни, так и в философии,— совершенно превосходно. Здесь чистый, здоровый воздух; но как важен для важнейшего органа человека, органа мышления, чистый, свежий воздух^ Спекулятивная философия Германии является примером вредных, влияний загрязненного городского воздуха. Кто может отрицать, что ее орган мышления именно в лице Гегеля был прекрасно организован; но кто может также не заметить, что функция центрального органа была слишком отделена от функции чувств, что в ней был закупорен именно тот канал, через который проникает к нам целебное дуновение природы? Я сам знаю это из опыта. Я постоянно мыслил свободно и ясно; но у меня всегда бывали приступы насморка, которые мешали притоку свежего воздуха природы. О как превосходно естественное состояние для мыслителя! На след скольких иллюзий человечества я по-настоящему папал только здесь! И сколько пробелов своего знания я заполнил в тиши! Сколько я еще заполню! Хорошо, что ты не колдун. Иначе твои желапия могли бы помешать мне мирно заниматься необходимыми для меня по крайпей мере еще несколько лет моими, впрочем, ни в коей мере пе только «учепыми», а очень разнообразными исследованиями и лишить меня почвы, на которой я чувствую себя духовно и телесно лучше, чем где-либо, бесконечно лучше, чем в каком-либо университете, где кроме возделывания картофеля хлебпых наук процветает еще только благочестивое разведепие баранов.
Не превратная, а благоприятная жнзпеппая судьба, мой собственный гений поэтому переместили меня на эту почву. Не измеряй никогда других собственной меркой! Что для одного отрава, для другого отрада. Очень различны пути, которые ведут человека к цели. Один едет в омнибусе по шоссейной дороге, другой одипоко бредет пешком по малохожепным тропам навстречу своей цели. Я достигну своих целей, насколько их достижение зависит от меня, но я пойду дальше беззаботно и без оглядки по-прежпему плапомерным для меня и соответствующим моей натуре путем. Тише едешь — дальше будешь; всему свое время — это основпые положения, которые руководят мной. Нообще- то только ученое, т. е. историческое, писательство во всяком случае не моя профессия; наоборот, оно противоречит моей сущности. Но как раз потому, что оно претит мне, я взял этот труд на себя. Я хотел преодолеть в чисто объективном элементе собственную субъективность, паучиться спачала говорить путем молчания, получить сначала путем отказа наслаждение самосо- зиданпя (Selbstzeugung), путем самоотрицания — право на самостоятельность. Но я не мог и не хотел, конечно, преодолеть себя таким образом, чтобы пожертвовать более низкому более высокое, историку — мыслителя, научному интересу — философский. Если ты поэтому назовешь мои исторические работы учеными компиляциями, то ты судишь только по поверхностной видимости. Сутцествеппый момент в них по изложение, а развитие осповного пункта изложенных философских систем, который всегда можно свести к отдельпому (по видимости или действительно) парадоксальному предложению. Так, у Декарта — к предложению «я мыслю, следовательно, я существую»; у Мальбрап- ша —к предложению «мы познаем все вещи в боге»; у Спинозы — к предложению «не только существенное свойство духа, мышление, но также существенное свойство материи, протяженность, относится к сущностному (Wesenheit) в абсолютной сущности (We- sen)». Если бы я нашел разъяснение смысла этих предложений в имеющихся книгах по истории, то мпе никогда пе пришло бы на ум писать о Декарте, Маль- браише, Спинозе.
Так же обстояло дело с Лейбницем. Только один трудный пункт его философии, касающийся значения материи, по поводу которого я, кроме совершенно случайного и беглого намека у Якоби, ие нашел разъяспенпя, по крайней мере в известных мне книгах, собственно побудил и склонил меня к тому, чтобы я изложил и развил его, напротив, другие моменты, как время и прострапство, на достаточном основании представлялись мне основательно разобран- пымп, и я касался их поэтому только en passant [походя], так как считаю излишним повторять еще раз то, о чем уже было достаточпо сказано, притом 30 или 50 лет назад, и так как существенная цель моей истории ограничивалась только тем, что казалось мпе требующим философского развития и пригодным для него. Но развитие является не чем иным, как раскрытием подлинного смысла философии. Каждая философия прошлого для последующего времени есть парадокс, апомалия, противоречие с его разумом. Задача развития — разрешить это противоречие, устрашіть этот парадокс, показать чужую мысль как (по крайней мере при известных обстоятельствах) возможную нашу собственную мысль. Развитие не есть эмпирическая деятельность, которая имеет дело только с данным; не есть деятельность только историческая, которая рабски, с филологическим педантизмом передает оригинал, лично сопровождая его объясняющими или содержащими придирки заметками на нолях; развитие —это воспроизводящая, свободная, духовная деятельность, которая передает свой предмет не целиком, а проясненным, пронизывает его светом разума, делает его прозрачным. Но, как свободная, возникшая из собственного воззрения деятельность, развитие заключает в себе возможность заблуждения и ошибок. Поэтому я всегда предпосылаю развитию ради контроля чисто объективное изложение, средством которого является, кстати, историческая компиляция, ибо разрозненные места нужно прямо-такп сшивать, чтобы получить целое, — трудоемкая, неблагодарная, лишенная духа работа. Но если бы мы хотели работать всегда только с воодушевлением, не ДОЛЖНЫ ЛІІ были бы мы в конце концов все без исключения отказаться также от писательства? Не является ли писание как писание лишенной духа деятельностью? Не имеется ли достаточно умных людей, которым стоит ужасного усилия сменить благородную умственную работу пнзким ремеслом пера? Не значит ли перейти от работы головы к работе руки то же самое, что пересесть с лошади на осла?

Что касается внешних обстоятельств, [связанных с опубликованием] моих исторических работ, то я получил от читательского мира благодарность, которую ожидал, если я вообще таковую ожидал, не больше, но и не меньше.

Кто пишет историю новой философии, тот заранее отказывается от того, чтобы произвести шум, eclat, зная, что она пайдет только таких читателей, которые интересуются Декартом, Спинозой, Бэконом. А много лн таковых? Вообще же историю философии можно было бы также вполне хорошо трактовать иптересным для всех и поучительным образом. Но для такого рассмотрения, не говоря уже о том, что при нем более глубокий философский интерес все же всегда бывает обойденным, не наступило еще времени, когда я начал [писать] свою историю \ потому что материал еще не был должным образом обработан. Научные идеи вообще могут достигать воплощения в жизни, воплощения, которое опосредовано всегда эстетикой, лишь тогда, когда они обстоятельно, научно развиты; поэтому слишком опрометчиво поступают те молодые таланты, которые хотят внести в жизнь идеи новой философии, так как последние сами еще нуждаются и многообразных модификациях п даже критических исправлениях. И все же я никогда — ни на самых крутых высотах философии, ни в отдаленных долинах истории — не терял из виду отношение к жизни, практическую тепденцшо. Правда, тот способ, каким некоторые более молодые писатели выдвигают практическую тенденцию в литературе, я, хотя и очень оправдываю в противоположность ученому педаптпзму, все же никогда не признавал и не признаю, так как он, будучи проведен последовательно, сводится к уничтожению самого благородного момента научной деятельности — заботы о науке ради ее самой — и вследствие этого к самому низменному и пошлому утилитаризму. Самое благородное всегда в жизни является также в подлинном смысле самым полезным; и как раз этим является умонастроение. Но важнейшее средство образования и облагораживания умопастроепия парода лишается силы, если науки и виды искусства расценивают только по их отношепию к жизни, как будто культ искусства и науки не есть самый высокий жиз- неппый акт. Сущностью того, что обычно называют жизнью, оказывается при более точном рассмотрении всегда только эгоизм, который, дабы продлить свое существование, берет в качестве отправного пупкта самое пустое, протаскивает даже само по себе незначительное и ненужное — [излишнюю] роскошь — под видом необходимости.
Народ, неспособный совершать благородные дела в области науки, не способен также больше ни на какие благородные дела в жизни. Только благородный, свободный греческий народ может гордиться тем, что оп дал [миру] Парменида, Платопа и Аристотеля. Сохранение благородных, свободных воз- зрений в человечестве поэтому связано с не зависящими от чего-то иного сохранением и заботой об абстрактных, или философских, чисто естественнонаучных, классических исследованиях; правда, [это должно осуществляться] пе достойным проклятия, педантичным, подавляющим дух образом, который имеет место в наших школах. Поэтому прежде всего необходимо, чтобы свободный дух не бросался прямо в объятия эстетики, которая даже при самых серьезных тенденциях в копечпом счете все же заигрывает с красотой формы и поэтому подвергается опасности превратиться в самое пустое тщеславие и самодовольство, и чтобы оп пе оставлял ученость — мощное оружие, если им руководит дух, — педантизму, религиозному фанатизму или политическому абсолютизму. Связь с этой потребностью была практической теидепцией, которая легла в основу моей истории, по которая, правда, не бросается в глаза там, где опа совпадает с объективной, чисто научной тенденцией.

Практическая (в более высоком смысле) тенденция моего писательства проявляется, впрочем, уже в его методе. Этот метод состоит имеппо в постоянном соединении высокого с кажущимся низмепным, далекого с близким, абстрактного с конкретным, спекулятивного с эмпирическим, философии с жизнью; оп излагает всеобщее в особенному впадая в элемент чувственности, но таким образом, что мысль, оставаясь в упоении фантазией, не теряет сознания, присутствия духа, наоборот, в состоянии вне-себя-бытия чувственности она находится непосредственно у самой себя и таким образом, но совершенно инкогнито полемизирует против учепия, которое видит в природе или чувственности только бытие в другом или вне-себя-бытпе духа. Средпим звепом, terminus medius между высоким и низким, абстрактным и конкретным, всеобщим и особепным является практически любовь, а теоретически — юмор. Любовь соединяет дух с человеком, юмор — науку с жизнью. Любовь сама является юмором, а юмор — любовью. Моим стремлением было ввести в науку юмор, юмор, который, впрочем, пи в коей меро не состоит только в добродушных шутках или произвольных связях и разрывах [связей] и вообще в области науки может быть использован только в силу своих существенных свойств. Произведение «Писатель и человек» 2 является не чем иным и не должно было быть чемчлибо иным, как самостоятельным изложением моего метода при помощи частного примера. Задачей этой работы было, собственно, только определить пустой призрак души и тем самым поставить на место бывшего ранее субъективным и только количественным бессмертия, которое в качестве своего характерного выражения имеет вечное продолжение, объективное и качественное бессмертие, которое измеряет ценность человека не количеством, а содержанием, качеством его жизни. «То,— говорится здесь,— что не дает человеку покоя ни днем ни ночью, что никогда не выходит у него из головы и сердца, вследствие чего он забывает совершить свою вечернюю и утреннюю молитву... то, что всю жизнь водит его за нос... будь опо лишь суммой из ста дукатов, или же копъектурой в Евтропии, или изобретением повой сапояшой ваксы, или орденской ленточкой со словечком «фон», только это и ничто другое составляет душу человека».

В качестве образа и примера этой общей мысли я избрал частную, хотя и самую одухотворенную, и поэтому высшую сферу деятельности и жизпи человека — сферу писателя, будь он поэтом, философом или ученым вообще; и я пытался поэтому всегда, так сказать, убивать одним ударом двух зайцев, определяя одновременно со значением сочинения в противоположность обыкновенной жизни значение души в противоположность миру духов и призраков потустороннего мира, но только в юмористических образах. Образ не имеет у меня, впрочем, значения создания богатой фантазии, которая бездумно вторгается между рассудком и предметом п которая должна или только украсить, или совсем заменить мысль. Наоборот, образ у меня есть сам предмет, но в конкретном случае, а сама мысль выступает одновременно как предмет воззрения. Юмористическое создание образов у меня является методом мысли, полностью владеющей самой собой и осознающей саму себя. (Смотри предисловие к имеющемуся в виду произведению.) «Здесь, — говорится в нем,— шутка и фантазия не что иное, как сама себя познающая и ясно проникающая мысль, которая добровольно отчуждает себя в образ, которая могла бы выразить себя иначе, если бы она пожелала, которая лишь из глубокой иронии скрывает иод маской шутки и образа крайнюю серьезность истины. Но существенным атрибутом мысли, которая себя так выражает, является юмор, здесь, однако, не имеющий никакого иного значения, кроме того, что он приват-доцент философии» 3.

Заметьте, приват-доцент; так как если бы юмор захотел высказываться в обычном тоне государственного доцента, то хитрец сказал бы, наверное, сухо: мне недостает в спекулятивной философии эмпирического элемента и в эмпирии элемента спекуляции; мой метод поэтому стремится объединить оба, по не материал, а элемент, т. е. эмпирическую деятельность, со спекулятивной деятельностью. И связующим звеном этих обоих действительных противоположностей — а не только противоположных определений, абстракций — для меня является скепсис или критика как только спекулятивного, так и только эмпирического. Но не является ли юмор скептическим юмором?

Этот метод ты должен был бы выделить, если бы вообще хотел вытащить иа свет повседпевной печати мою скрытую в самой себе темноту. Le style c'est l'homme meme [стиль — это человек]; насколько более это относится к методу! Вместо этого ты подчеркиваешь только мысли о смерти и бессмертии 4, анонимное произведение, произведение, на котором — о как страшно мне! — лежит проклятие всего духовенства. О, оставил бы ты его в темноте, пока автор сам не снимет вуаль анопимно- сти! Только в том заключается «своеобразие» этого произведения в его теперешнем виде, что оно безымянное, да, безымянпое в любом отношении. Но я воздержусь теперь от более подробных высказываний об этом произведении и затрону в конце еще только одно место твоего очерка, где ты занес меня на черную доску недовольных и [само]разорваииых, говоря: «Мне присуща таинственная тяга к наслаждению болью, стра- дапием, [само]разорвашюстью». Если ты понимаешь под этой болыо [само]разорвашюсти обіцую боль современности, осознающей лучшее будущее, или боль недовольства самим собой, которая неутомимо движет вперед все целеустремленные умы, или боль того опыта, что рассудительность [все еще] не приходит с годами, или этическую боль сознания, что мы в жизни всегда ниже нашего познания, то ты прав, не освобождая меня от этих видов боли. Но ты не прав, когда говоришь о боли [само]разорванности в другом значении; пе прав, когда приписываешь мне даже наслаждение болью, страданием, [само]разорванностыо. Я люблю, наоборот, повсюду простое, цельное, неразделенное. Я цешо, например, определенные водяные существа, костистых рыб и хрящекостных рыб выше, чем класс пресмыкающихся, как среди животных, так и среди людей, только потому, что жизнь последних является [само]разорванной, хотя и выше организованной, жнзныо. Часто меня уже тянуло, как рыбака в балладе Гёте, к немой рыбке в ее чистой стихии; но никогда еще я пе испытывал искушения позавидовать легким земноводным (лягушкам, жабам и т. п.) пли двуязычным гремучим змеям, ужам и ящерицам в связи с преимуществами их организации перед классом костистых и хрящекостных рыб. Нет! Для меня рыбка, которая остается в своей стихни, приятнее, чем жаба, которая разделяет одну и ту же почву с человеком, однако по своему происхождению и сущности принадлежит болоту; лучше снегирь с его простым, но собственным, естественным пением, чем попугай, повторяющий чужие слова; лучше осел, который не хочет быть никем, кроме осла, чем обезьяна, которая хочет стать выше животного, однако обречена оставаться животным. И это внутреннее чувство и ощущение безраздельного, единого с собой одобряют вплоть до мельчайшей детали все мои чувства. Мои глаза любят больше цветы и растеппя с целыми, чем с разрезанными и разорванными листьями; их любимые цветы принадлежат не к dei/дольпым, а к однодольным. Мои руки аплодируют этой оценке моих глаз; они охотнее охватывают прямой простой ствол восточной пальмы, чем горбатый, разделенный, ломающийся ствол двудольного христианско-германского растения. Даже мой обонятельный нерв .монотеист; хотя оп и преклоняется в области прогрессирующей культуры перед парижанином (именно перед нюхательным табаком), но в области природы для меня нет ничего лучшего, чем ландыш, который относится к однодольным растениям. Хотя мой вкус пикантен, он друг кислого, горького и соленого, но как раз поэтому он является решительным антиподом всех противоестественных композиций; он отвергает даже всем полюбившиеся смеси, как, например, смеси кофе с сахаром и коровьим молоком, только чтобgt;ы сохранить кофе в его полной оригинальности и целостностиу чтобы не интерполировать в текст природы чужеродные ингредиенты. Наконец, мои уши гораздо меньше оскорбляет осел, говорящий, как человек, чем человек, думающий, как осел, дабы противоречие сверхъестествеппого Валаамовой ослицы посредством неразумных причин привести в гармонию с разумом. Теперь решай, но прошу тебя, всегда принимай в расчет важнейшие обстоятельства. Два свидетеля имеют силу перед судом, а у древпих индийских мудрецов только одно-единствепное чувство, вкус человека, считалось достаточным свидетельством нравственности. На моей стороне не меньше пяти, скажем пять, чувств. Как ты можешь требовать большего? Будь здоров!

<< | >>
Источник: Людвиг ФЕЙЕРБАХ. ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ. СОБРАНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЙ В ТРЕХ ТОМАХ ТОМ 3. АКАДЕМИЯ Н AVK СССР ИНСТИТУТ философии. ИЗДАТЕЛЬСТВО СОЦИАЛЬНО - ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ЛИТЕPAТУРЫ «Мысль » МОСКВА —1974. 1974

Еще по теме К. РИДЕЛЮ 1839: