4.5. Какой конец ждет «критическую эпоху»?
Будет искание — будет и обретение.
Вяч. Иванов. Религиозное дело Владимира Соловьева
Как я, ты — бог; как ты, я — человек .
Вяч. Иванов. Прометей
Расцвет творчества Вяч.
Иванова выпадает на два первых десятилетия ХХ века, оказавшихся и в жизни России, и в жизни мира кризисными. Это был кризис экономических отношений, кризис политический, кризис общекультурный. Мир готов был к поиску новых форм человеческого существования и с трудом, мучительно расставался с укоренившимися традиционными формами, как болезненно оставляет старую кожу змея, страдая и прячась до тех пор, пока не отрастет новая. Поэт считал причиной кризиса утвердившийся в жизни общества индивидуализм, достигший своего предела в идеях ницшеанского сверхчеловека; индивидуализм же — это результат духовных процессов Просвещения, утверждения решающей роли науки и веры в могущество самодостаточного человеческого разума, стремления людей если не обойтись вовсе без религии, а значит — и Бога, то основательно ее ограничить. Истоки всех этих просвещенческих процессов поэт-философ находил в творчестве Канта, провозгласившего свой призыв «Sapere aude!» — «Умей пользоваться собственным разумом!»; объявившего, что человек сам для себя — своя последняя цель, что выше и достойнее человека нет иных существ ни на земле, ни на небе; а все существа ангельского чина во главе с Богом, как равно и дьявольского во главе с Сатаною, — плод человеческого разума, результат неверного использования своего сознания, способного творить не только идеалы, но и идолов, демонов. Всю эпоху, пережитую человечеством с XVIII века, Вячеслав Иванов называет «критической» эпохой, эпохой господства «критического разума», начатой тремя «Критиками» Канта. «Критическая эпоха — эпоха люцеферического мятежа индивидуумов, пожелавших44 г- " 293
стать как боги » , вызванная становлением «критической культуры», которую поэт характеризовал так: «Критическая культура — та, где
группа и личность, верование и творчество обособляются и утверждаются в своей отдельности от общественного целого, и не столько проявляют сообщительности и как бы завоевательности по отношению к целому, сколько тяготения к сосредоточению и усовершенствованию в своих пределах (Я бы с этим «столько — сколько» не согласился, отметив интеллигентское прекраснодушие Вяч.
Иванова, так как он следует здесь за Кантом достаточно точно, отличаясь тем не менее от последнего тем, что Кант стремление к «усовершенствованию индивидуумов в своих пределах» относил к весьма длительному историческому периоду, когда процесс этот приведет к массовому перерождению и перевоспитанию в себе личностей, не определяя этот период хронологически; Вячеслав же Иванов имел дело с конкретной исторической эпохой, все процессы и свойства которой мы в России переживаем во второй раз спустя целое столетие — ХХ век пропал для нас впустую. А в этой конкретной исторической эпохе массовым является не столько «тяготение к сосредоточению и усовершенствованию в своих пределах», сколько «завоевательность по отношению к целому», воровство у целого, пустое обыденное стремление сделать целое своим ради того только, чтобы оно было этим «своим» — частная собственность ради самой частной собственности. Он имел дело с дворянско-буржуазной интеллигенцией России Серебряного века, мучившейся синдромом Толстого, то есть страданием личности от не по заслугам получаемых и потребляемых благ, переживанием индивидом этой ситуации как тяжелейшей своей вины перед обделенными, и особенно обделяемыми в данный момент; но до такого синдрома надо еще дорасти, надо вырастить в себе культуру Льва Толстого. Однако вернемся к характеристике Иванова), что влечет за собой дальнейшее расчленение в отделившихся от целого микрокосмах. Последствиями такого состояния оказываются: все большее отчуждение, все меньшее взаимопонимание специализировавшихся групп, с одной стороны, с другой — неустанное искание более достоверной истины и более совершенной формы, искание критическое по существу, ибо обусловленное непрерывным сравнением и переоценкой борющихся ценностей, неизбежное соревнование односторонних правд и относительных ценностей, неизбежная ложь утверждения отвлеченных начал, еще не приведенных в новозаветное согласие совершенного всеединства»[80]. Ученика Вл. Соловьева видно, как говорится, невооруженным глазом, даже и простых очков не нужно.Критическая эпоха, возвеличившая роль науки, саму науку заставляет специализироваться до бесконечности и вечного пересмотра своих начал, влекущих в этом процессе истину к небытию.
Однако гордое
выделение науки есть еще не самая большая их бед. Куда большая беда следует из пересмотра природы права, понимаемого в эпоху критическую как человеческое установление, а не божественное, в чем виновен, разумеется, не один Т. Гоббс — вновь не обошлось без Канта; но самая большая беда, самый незамолимый грех кёнигсбергского профессора заключается в отрыве от религии морали, утверждение «отвлеченной», абстрактной морали, основывающейся на самодостаточном и абсолютном моральном законе — категорическом императиве.
Как всегда у Вячеслава Иванова, его глубокие философские размышления находят итоговое выражение в поэзии: грех мефистофельского обольщения морали совершается Кантом, а не чертом, оставляющим мораль Богу, в отличие от Канта, — вот смысл стихотворения «В альбом студента-эстета». Это редкий пример стихотворения-шутки обычно возвышенно-серьезного поэта, а студентом-эстетом, кому стихи адресованы, был, по всей вероятности, Сергей Михайлович Соловьев, приходившийся внуком знаменитому московскому историку С.М. Соловьеву, а Владимиру Сергеевичу Соловьеву — племянником. Друг Андрея Белого, С.М. Соловьев был моложе его и в момент знакомства с Вяч. Ивановым обучался в стенах Московского университета и активно общался с младшими символистами, сам очень быстро войдя в их ряды. Стихотворению предпослан эпиграф и завершает его апостроф, образующие вместе внешнюю двучленную параллель, дословно повторяющуюся и отличающуюся всего одним словом. Эпиграф взят Вяч. Ивановым из гётевского «Фауста», а апостроф построен им самим по модели Гёте. Несмотря на различие всего в одном слове, параллелизм этот оказывается содержательно антитетическим. Параллелизм, подобно раме в произведении живописи, ограничивает семантическую область содержания. И само стихотворение построено на двучленной параллели, но внутренней, развертывающей содержание внешней антитетической параллели; рождается еще одна — сложная — параллель между внешней и внутренней параллелями.
Безупречное и остроумное использование приема фольклорной поэтики в произведении философского содержания и очень специального жанра, приоткрывающее перспективу громадной гуманитарной учености поэта! Итак:В альбом студента-эстета
Eritis sicut Deus, scientes
Bonum et malum.
(Goethe, Faust, II)
297
Чертит студенту черт — Magister Рукою Фауста в альбом: «Познай (пока не впрямь филистер!) Различье меж добром и злом, — И будешь ты, как боги.» Я же — Не Фауст и не Сатана; А памятка — почти что та же. Как изменились времена!
Мораль сообразую с веком И чужд, ей-ей, бесовских злоб: «Добро (по Канту) вспомни, сноб, И станешь просто — человеком».
Eritis sicut homines, scientes Bonum et malum.
Поэт не вставлял это произведение ни в один из своих сборников, поскольку, видимо, считал, что адресовано оно конкретному человеку и иронический смысл его понятен не просто хорошему ученику классической гимназии, но только в том случае, если между автором и адресатом неоднократно предварительно шли беседы и о философских идеях Владимира Соловьева, и об основных постулатах и винах Канта. Ведь у Гёте Мефистофель пишет в альбом студента от имени Фауста, приняв на себя роль профессора университета, обязанного заинтересовать студента и не подвести Фауста, доверившего ему беседу под своим именем. Мефистофель предельно честно исполняет условия договора с Фаустом; вот почему он пишет студенту посвятительную надпись в согласии и со всеми правилами теологического факультета, а одним из таких важнейших правил было полное согласие и соответствие Ветхого и Нового Завета. Формулу Библии Мефистофель исправляет в соответствии с данным положением: «Eritis sicut Deus scientes bonum et malum»[81], — вместо языческого политеистического dei употребив согласное с ортодоксальным богословием Deus. Вместе с тем самою этой формулой змей соблазнил Еву, поскольку она чревата человеческой гордыней, первым и величайшим из смертных грехов, почему Мефистофель вслед уходящему удовлетворенным студенту злорадно подытоживает:
Змеи, моей прабабки, следуй изреченью,
Подобье божие утратив в заключенье![82]
Вячеслав Иванов, как видим, точно воспроизводит библейскую формулу, отступая от данного Гёте ее варианта, что не может быть случайностью, потому что в стихах Вяч.
Иванова нет ни одного случайного слова. Он следует тексту не «Фауста», а Библии, поскольку богословие его в данном случае не занимает — куда важнее подчеркнуть змеиную греховность этого изречения, а в устах змея она, разумеется, не должна быть теологически строгой и, напротив, обязана содержать чуждый христианству политеизм. Вот почему он прямо и заявляет, что он, Вячеслав Иванов, «не Фауст», чтобы заботиться об ортодоксальном богословии, и «не Сатана», чтобы коварно желать погибели тому, кому пишется посвящение. Однако и мораль по Канту, согласно которой ты только человек, только существо, обязанное самому себе и, кроме себя, никому более, взвалившее на себя все бремя ответственности и вины за безнадежно канувшие уже и столь же безвозвратно ныне пропадающие в бездну небытия возможности, — такая мораль Вячеслава Иванова не устраивает. Он ищет гарантии конечного спасения, абсолютной уверенности в пришествии царства Богочело- вечества. «Просто человек» — существо еще и телесное, подверженное всем превратностям тела, без Божьей помощи, без чуда абсолютно лишенное возможности одухотворить материю тела, претворить тело в Дух, обожить материю, хотя легко такому просто человеку внушить «гордую мечту богоравного бытия»297. «Если самодеятельно, — пишет Вяч. Иванов о человеческом бытии как творчестве, — то человек противопоставляется Христу как его соперник, следовательно — антихрист.»[83]. Кант и выступает в роли такого антихриста. Ф.М. Достоевский видит Канта в лице черта, являющегося Ивану Карамазову, что Вяч. Иванов отмечает специально. Выходит, что Кант — такой же черт, как Мефистофель, поэтому и «памятка» в новой ее форме «почти что та же», хоть времена изменились, сделав модным Канта и его трансцендентальный идеализм. Для символистов круга Андрея Белого, в который в числе первых входил С.М. Соловьев, это было именно так. Их символизм, окрещенный Вяч. Ивановым в качестве идеалистического, вырастал из Кантова учения о символическом употреблении понятий и вообще идеалистически понимаемой гносеологии Канта. Их, прежде всего, имел в виду Иванов, когда предупреждал, что «чистый морализм (то есть морализм «Критики практического разума». — Л.К.) не может мириться с духом православия»[84]. И поскольку Вл. Соловьев был авторитетом и для московских символистов, объединенных вокруг журнала «Весы» А. Белым и В. Брюсовым, появляются у Вяч. Иванова суждения вроде следующего: «.категорический императив есть совесть, возведенная в отвлеченное начало»[85].Вячеслава Иванова не устраивает не только позиция Канта, но даже позиция Н.А. Бердяева, который в этом вопросе исходил из того, что человек творит природный мир сам, но не абсолютно самостоятельно, а с помощью недеятельного, пассивного согласия Божества. Бог как бы играет роль средства, но средства, не определяемого целью, но определяющего цель. Энергично он возражает Бердяеву: «.не человек творит через Бога, но Бог через человека»[86], Бог не мыслим в качестве средства, даже столь активного, являясь единственно конечной целью.
Творчество Вячеслава Иванова приходится на первую половину ХХ века, особенно интенсивное в первые два десятилетия этого теперь уже прошлого столетия; но именно первые десятилетия века были временем эффективного воздействия Канта на духовные процессы в российской обществе. Кёнигсбергский философ стал модным в образованных кругах, его широко переводили и издавали, как ни в какой другой европейской стране, переводили и издавали самые значимые исследования о нем, труды философов-неокантианцев появлялись в России почти сразу же по выходе в свет в Германии. Сотни студентов ехали изучать Канта в прославленные немецкие университеты, что так хорошо описал, например, Борис Пастернак. Философия Канта сделалась предметом журнальной полемики и фактом художественной жизни, ее излагали, пародировали, прославляли все виднейшие поэты. Можно было бы при желании издавать антологии стихов по поводу отдельных самых известных идей и выражений Канта. Как видим, Вячеслав Иванов был в их числе.
Громадная образованность поэта-символиста, как сказал А. Белый, «крупнейший экстракт культуры», засвидетельствована в том числе и его стихами, где так или иначе звучит имя родоначальника классиче-
ского немецкого идеализма и витают его идеи. Вступая в сложное взаимодействие с вековечной философией, база которой — Аристотель. Отрадно, что «большая затрудненность», по характеристике М.М. Бахтина, поэзии Вячеслава Иванова все больше и чаще оказывается не препятствием, а стимулом знакомства и наслаждения ею.