<<
>>

ИЗ ИСТОРИИ ЕВРОПЕЙСКОЙ РИТОРИКИ СО ВРЕМЕН ЕЕ ЗАРОЖДЕНИЯ. ФИЛОСОФСКАЯ И СЕМАНТИЧЕСКАЯ ЦЕННОСТЬ ОПЫТА РИТОРИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ 

Вводные замечания. Современному состоянию риторики присущи два доминирующих признака. Во-первых, некоторые западные авторы склонны рассматривать риторику как символ новой идеологической переориентации в среде либеральной интеллигенции буржуазного общества.

С этой переориентацией связывают надежды на реставрацию некоторых гуманистических черт европейской культуры. Например, В. Онг считает, что современной технологической эпохе предшествовал тип культуры, который благодаря специфическим интеллектуальным и академическим манифестациям может быть назван риторической культурой. Ссылаясь на мнение других авторов, Онг подчеркивает, что в риторике больше, чем где-либо еще, видна непрерывность европейской культурной традиции. По его мнению, этот повышенный интерес к вопросам культуры объясняет, почему в средине XX в. ученые вновь и вновь обращаются к истории риторики. При этом в риторической традиции пытаются усмотреть особый жизненный стиль, отличный от стиля жизни современного человека, человека технологической эпохи

Другие зарубежные исследователи, а их большинство, не обольщаются относительно идеологической ценности риторического наследия. Их прежде всего интересует связь риторической проблематики с проблематикой семантической и семиотической, а также с проблематикой герменевтической философии. В этом ключе написан ряд работ П. Рикера, известного французского специалиста по истории, теологии, философии и литературоведению. В разряд видных теоретиков неориторики следует также отнести X. Перельмана, автора книги «Новая риторика и гуманизм» 2.

Что касается представителей современной неориторики, то, по мнению Рикера, их исследованиям языка и семантики присущ структуралистский уклон, поскольку она базируется на концепции языка, восходящей к учению Ф. де Сос- сюра. Общая цель работ по новой риторике заключается в том, чтобы существенно обновить таксономию классической риторики посредством разработки и классификации форм операций, которые имеют место на всех уровнях языковой артикуляции.

В этом плане неориторика существенно зависит от семантики в ее структуралистской трактовке3.

Не полемизируя с Рикером по вопросу хронологизации этапов развития идей неориторики, хотелось бы обратить внимание иа тот знаменательный факт, что книга видного английского ученого А. А. Ричардса «Философия риторики», опубликованная в 1936 г., заинтересовала широкие круги научной общественности, включая философов, филологов и психологов. Поэтому не будет преувеличением сказать. что книга Ричардса сыграла исключительную роль в становлении неориторики, и, очевидно, не будет ошибкой отнести начальный период в истории иеориторики к 20— 30-м годам XX в.

В контексте данной работы интерес к риторике обусловлен желанием выявить те аспекты семантики, которые по тем или иным причинам не получили должной оценки со стороны филологов, философов языка, психологов и логиков.

Становление древнегреческой риторики. Античная риторика была тесно связана с литературной традицией греческого общества. Литературная проза возникает в VI в. до н. э. в Ионии, справедливо считающейся колыбелью греческой науки. В этот период истории греческой культуры происходит важное событие — отделение прозы от поэзии. Свою лепту в становление нового литературного языка внесла и философия. Философские сочинения в те времена имели большое общелитературное значение, способствуя созданию особой формы художественной речи 4. К концу V в. до н. э. прозаический язык становится общеупотребительным и сохраняет свое монопольное господство до конца аттического периода.

Этот процесс в литературной сфере совпал с интенсивным развитием ораторского искусства, что повлекло за собой разработку основных видов ораторской прозы (судебные речи, политическое и торжественное (эпидиктическое) красноречие). Но только с возникновением софистики эти «речи» получают статус литературного жанра.

Наряду с практическими задачами, софисты пытались как-то систематизировать и обобщить накопленный опыт искусства красноречия, что в конечном итоге привело к появлению риторики как науки об ораторской речи.

По замыслу софистов, риторика призвана была научить умению убеждать, т. е. действовать на сознание, чувства и волю слушателей. Для успешной реализации этой цели требовалось знание психологии оратора и слушателя. Поэтому в заслугу античным риторам можно поставить ряд оригинальных трактовок вопросов психологии коммуникативного акта.

Первые работы по риторике появились в Сицилии. В V в. до и. э. сицилийцы пытаются создать теорию судебной речи, указать способы ее построения, классифицировать приемы аргументации. Видными греческими риторами были: Горгий, Фрасимах, Лисий, Исократ, Демосфен.

Горгий сыграл решающую роль в развитии теории и форм художественного прозаического языка. Одной из особенностей стиля Горгия была насыщенность метафорами. Другой античный ритор, Фрасимах, занимаясь искусством красноречия, сопровождал это изучением психологии восприятия речи. Благодаря усилиям первых риторов знаменитые «горгиевы фигуры», метафоричность становятся неотъемлемыми компонентами стиля художественной прозы 5.

Лисий прославился как знаменитый логограф (писатель речей) и тонкий характеролог. Главная цель его характерологической техники заключалась в том, чтобы в судебной речи оратор мог создать у суда благоприятное впечатление о личности говорящего. В эпоху эллинизма поклонником его таланта был Дионисий Галнкариасский, с уважением к нему относились Цицерон и Квинтилиаи.

Большой вклад в развитие теории красноречия внес Исократ. Фигура Исократа занимает видное место в античной интеллектуальной культуре. Как писал Ф. Ф. Зелинский, могучее влияние Исократа захватило всю область греческой литературы. Отличительной чертой исократовского учения было унаследованное от своего учителя Горгия широкое понимание задач риторики в духе «софистического идеала»®. Исократ считал риторику важнейшей общеобразовательной дисциплиной. Столь высокая оценка знаменовала новую ступень в развитии риторики. «Исократ во многих отношениях может быть признан основоположником всей позднейшей греческой прозы, вплоть до стиля византийских ораторов» 7.

Риторика способствовала осознанию различий между языком обыденной речи и литературным языком.

С ее помощью закладывается новая отрасль специализированной познавательной рефлексии — литературная критика.

Развитие ораторского ремесла и его тесная связь с язы- ком художественной и научной прозы воплотилось не только в составлении «рецептов» и теоретизировании, но и в написании таких речей, чьи художественные достоинства превращали их в предмет литературно-художественного чтения.

Дальнейшее усовершенствование древнегреческая риторика получила в эллинистический период, когда были созданы три основополагающих учения — о тропах, фигурах и стилях.

Аристотель и риторика. Во времена античности сложились два подхода к риторике — философский и филологический. Первый опыт философской риторики представлен одноименным произведением Аристотеля. Однако в силу того что Аристотель основное внимание уделил логическому анализу средств риторической аргументации, его «Риторика» не получила широкого распространения в качестве учебного пособия. Кроме того, Аристотель не был ни выдающимся учителем красноречия, ни практикующим ритором; он был логиком и с этой точки зрения следует оценивать его «Риторику»8. Сюда же можно присоединить слова П. Рикера, отмечавшего, что Аристотель был первым, концептуализировавшим сферу риторики 9.

Согласно Аристотелю, риторика — это умение пользоваться двумя способами аргументации. К первому способу относится использование риторического силлогизма (энти- мемы), где логическое доказательство представлено не полностью, а с некоторыми пропущенными, но подразумеваемыми членами. Риторический силлогизм Аристотель называет «самым важным из способов убеждения» ,0. Ко второму способу аргументации относится использование примеров, то есть использование даказательства по индукции.

Методы доказательства Аристотель делит на три группы: (1) научная демонстрация, (2) диалектика, (3) риторика. Научная демонстрация развивается в 1-й и 2-й «Аналитиках» как метод обнаружения и демонстрации истины. Диалектика объясняется в «Топике» как метод обнаружения того, что является вероятной истиной.

Риторика понимается как метод обнаружения имеющихся в нашем распоряжении средств убеждения. Диалектика и риторика отличаются от научной демонстрации тем, что имеют дело с вероятностями, а не с аподиктическими истинами. Риторика может «пользоваться в целях анализа средств убеждения как индукцией, так и дедукцией.

Аналитический подход к риторике позволяет Аристотелю выяснить не только связь риторики с логикой и диалектикой, но и предложить новую классификационную схему риторического дискурса. Так, если исократовская школа признавала доказательство фрагментом дискурса, то для Аристотеля доказательство — это не компонент риторического дискурса (речи), а важная функция дискурса, наряду со стилем и диспозицией. Иными словами, если исократи- ки делили речь (текст, дискурс) на 4 части (вступление, изложение, доказательство, заключение), то аристотелевская классификация риторического дискурса построена на выделении функциональных особенностей дискурса в целом

Как и в «Поэтике», Аристотель в «Риторике» анализирует метафору, стремясь вскрыть механизм, управляющий семантическими изменениями. Но в данном случае он усиливает аппарат логического анализа, вводя понятие энтимемы. Стоит отметить тот немаловажный факт, что большинство античных риторов рассматривали энтимему как стилистическое -понятие, т. е. как особый способ вербальной формулировки мысли. Аристотель же стремится отмежеваться от энтимемы в стилистическом (семантическом) смысле и превратить ее в разновидность доказательства. Со временем эта точка зрения на энтимему настолько укоренилась в сознании философов, риторов и логиков, что семантические функции энтимемы начисто выпали из поля зрения, а вместе с этим было обеднено и понятие «доказательство», поскольку его ограничили операциями со знанием вне языкового функционирования этого знания.

Несмотря на более чем скромную популярность аристотелевской «Риторики» в качестве учебного пособия, многие положения этого произведения оказали решающее влияние на разработку теоретических разделов всех последующих произведений по риторике и логике.

Психологизм риторических учений эллинизма.

Эпоха эллинизма, начало которой обычно датируется IV в. до и. э., а конец — V в. н. э., знаменуется глубокими изменениями в социально-экономической, политической и культурной жизни античного общества. Это была эпоха бурных социальных потрясений, распространения христианства, нашествий варваров, изменений в системе культурных ценностей.

В период раннего эллинизма, примерно в III в. до н. э., происходит расцвет эллинистической культуры. Центром эллинистической учености становится столица греко-египетской монархии Александрия. Здесь основывается знаменитая александрийская библиотека, называвшаяся «Музеем» («храм Муз»), своеобразный дворец науки и литературы. Ученые александрийской и пергамской библиотек создают новую научную дисциплину — филологию. Рождение филологии во многом обязано исследовательской деятельности, направленной на анализ и выявление норм общегреческого литературного языка. Например, александрийскими учеными был установлен полный текст поэм Гомера. К плеяде выдающихся александрийских филологов принадлежали: Зенодот, Аристарх Самофракийский, Дионисий Фракийский, Аполлоний Дискол и др. Их кропотливая исследовательская деятельность заложила основы всего последующего европейского литературоведения. Александрийские представители грамматической науки дали определения и систематизировали части речи настолько рационально и подробно, что до сих пор их систематика лежит в основе современной грамматической терминологии.

Значительные эволюционные пертурбации претерпело и античное красноречие. В III—II вв. до н. э. красноречие все больше превращается в школьную дисциплину с низким теоретическим потенциалом. Теоретизирование подменяется дотошной классификацией на основе эмпирической интуиции. Примером подобных классификаций служит классификация тропов. Некоторые авторы указывают на 14 видов тропов (Квинтилиан), другие — на 24, 27, 33, 37 ,2.

Упадок теоретической риторики не означал ее повсеместного краха. Большое развитие получила риторическая проза, риторические школы превращаются в главные распространители образования, риторика налагает свой отпечаток на всю литературу того времени 13. К этому периоду относится деятельность таких известных риторов, как Ке- килий (Цецилий) Калактинский, Зенон, Деметрий, Дионисий Галикарнасский.

Отличительной чертой многих риторических учений того времени является их повышенный психологизм. Фактически учения о стилях речи — это одновременно косвенное выражение опыта наблюдений за характером восприятия звукового и письменного текстов. Психологизация стилей в свою очередь предполагает типологизацию характерных условий речевого общения. Этот психологизм в понимании стиля оказался на редкость живуч ,4.

В эпоху эллинизма наивысшего расцвета ораторское искусство достигло в последний век Римской республики в лице Марка Туллия Цицерона (106—43 гг. до н. э.). Цицерон осуществил важное по значению разграничение между видами метафорических изменений. Он различает лингвистическую метафору, которая является катахрезисом (греч. Katachrfsis — злоупотребление), т. е. соединением несовместимых значений (например, красные чернила), и литературную метафору, которая является собственно метафорой. Цицероновский подход к метафоре менее логичен и более психологичен. В своих воззрениях на метафору он исходит не из лингвистической или философской точки зрения, а преимущественно из оценки эффекта воздействия ораторского слова на публику.

Как считает А. Д. Лиман, основным вкладом Цицерона в рассмотрение метафоры (после Аристотеля) было то, что Цицерон видел в метафоре проблему, а не нечто окончат тельно решенное ,5.

К знаменитым римским риторам принадлежит Марк Фабий Квинтилиан (35—ок. 100 г. н. э.), чей труд «Ораторское наставление» как бы подводит итоги развития античной риторики. Это произведение обнаруживает недюжен- ное педагогическое мастерство автора. Отметим, что риторика, начиная с софистов, была одним из важнейших факторов высшего образования в жизни древних греков и римлян ,6. Это особенно проявилось в эллинистический период. Ораторство рассматривалось римлянами как великая цивилизующая сила в истории человечества. Характерно, что видные греческие философы отрицали эту роль риторики (например, Платон). Напротив, римляне, высоко оценивая риторику, включали в нее философию, психологию и этику. В этом заключается фундаментальное различие между типично греческим и типично римским взглядами на отношение между теорией и практикой 17.

Квинтнлиановское риторическое произведение, ДОВОЛЬНО внушительное по объему, состоит из 12 книг, в которых рассматриваются начала грамматического образования, дается определение риторике, излагаются различные риторические предметы, а самая последняя книга посвящена собственно оратору и его социальным правам. Квинтилиан сближает грамматику и риторику, рассматривая при этом грамматику как общеобразовательную дисциплину, как пропедевтику к риторике.

Анализируя феномен семантических изменений, Квинтилиан указывает, что мы пользуемся переносами слов или в силу нужды, или по причине большей выразительности переносимого слова. Метафора им оценивается как самый красивейший и самый употребительный из тронов,8. По мнению Квннтилиана, структура метафоры в полном объеме раскрывается в сравнении; метафора — это свернутое сравнение ,9. Как видим, в этой характеристике метафоры Квинтилиан не оригинален.

Основные функции метафоры Квннтилнан усматривает .в следующем. Метафора употребляется для (1) поражения ума, (2) сильнейшего означения предметов, (3) более наглядного представления предметов, о которых идет речь20.

Для Квинтилиана, как и для большинства его предшественников и современников на риторическом поприще, одним из главных предметов риторики является изучение эффекта психологического воздействия ораторской речи на слушателя. Поэтому «относительно внутреннего содержания речи оратор должен помнить, что при всем разнообразии дел у него есть одна и единственная цель, которую он может достигнуть только своим собственным трудом. Эта цель — вмешательство в психику слушателей, например судей, возбуждение в ней чувства и страсти, умение распоряжаться чувствами и страстями слушателей»2|.

Одно из наиболее интересных квинтилиановских наблюдений касается трактовки памяти в связи с учением о стиле, хотя эти наблюдения и перегружены утилитарными, дидактическими соображениями. При рассмотрении платоновской философии и его воззрений на язык уже отмечалось, что с понятием «память» в античной и средневековой философии была ассоциирована гносеологическая проблематика. Этот факт (подчеркивается многими исследователями античного наследия, в частности Г. Каплан пишет, что, согласно сократикам, память является хранилищем высших духовных ценностей п.

В эллинистическую эпоху вместе с философией в риторику было включено и понятие памяти, но при этом значение данного понятия было чрезвычайно сужено.

Доаристотслевская риторика преимущественно имела дело с изобретением тематических идей, расположением их в речи и стилем. Благодаря Аристотелю и Тсофрасту был добавлен еще такой структурный компонент, как «произнесение речи». И, наконец, в эллинистический период было добавлено понятие «память», тесно связанное с понятием «стиль речи», поскольку от стиля зависит легкость или трудность запоминания текста23. Эту трактовку памяти можно несколько расширить, вернув понятию «память» первоначальный платоновский смысл, сопряженный с гносеологической проблематикой (ориентированность познающего интеллекта, формы познания). В таком случае различные стилистические эффекты (например, метафоры) можно попытаться рассматривать как индикаторы напряженной интеллектуальной деятельности, актуализирующей возможные смысловые (семантические) комбинации из ограниченного запаса общеизвестных значений.

Со своеобразным «реквиемом» античной риторике мы сталкиваемся в творчестве историка Корнелия Тацита (ок. 5—ок. 117 г. и. э.), который в трактате «Об ораторах» с горечью говорит об упадке красноречия, связывая этот упадок с изменениями в политической жизни общества.

Закат античной риторики в первые века нашей эры отнюдь не знаменовал собой упадка литературно-художественной деятельности и соответствующей критической рефлексии в рамках сложившейся филологической традиции. Как писал И. Н. Голенищев-Кутузов, «римская литература была высокой школой стиля, а также неисчерпаемым источником художественных образов и тем не только для гуманистов Кватраченто, но и для филологов Орлеана, философов Шартра и правоведов Болоньи XII столетия»24.

Общая характеристика античной риторики. Характеризуя античную риторику, Э. Целлер отводит ей промежуточное положение между «практическими» науками и науками «творческими». Эта двуликость риторики сказывается и в ее определениях, одни из которых тяготеют к подчеркиванию технических функций риторики, а другие указывают на риторику как на ветвь диалектики, политики и этики, поскольку диалектика применяется в этических и политических целях. «Задача оратора, — писал Целлер, — состоит в убеждении слушателей через вероятные основания; задача же риторики — в техническом руководстве к этой деятельности в различных областях, на которые направлена совещательная, судебная и убеждающая речь» 25

Еще более коротко и определенно высказывается в адрес риторики Т. Гомгерц, а именно: античная риторика имеет две стороны — она наполовину диалектика, наполовину стилистика 26. Своей формулировкой Гомперц более рельефно выделил то, что скрывалось в тени при перечислении прагматических функций риторики. В данном случае имеются в виду лингвистические и психологические аспекты риторики. Лингвистику и психологию объединяют с риторикой изучения коммуникативных и экспрессивных аспектов речи. Указание на связь риторики со стилистикой — это указание на то, что понятие стиля подчеркивает альтернативные способы выражения одного и того же замысла. Современные исследования формальных свойств языка показывают, что этим свойствам присуще специфическое содержание, определяемое не экстралингвистнческими факторами, а саморегулирующимся, системным характером языка.

В процессе этих исследований «выяснилось, что форма языкового выражения может в значительной мере расширить содержание высказывания» 27.

Несмотря на то, что античные философы, филологи и риторы единодушно соглашались с тем, что язык — это нечто внешнее мысли, в своих практических наблюдениях (особенно это касается риторов) они порой фиксировали и в завуалированной форме, утверждали прямо противоположное. В первую очередь имеются в виду штудии в области стилистики, позволявшие вскрыть дополнительные ресурсы воздействия речи на слушателя. Например, в Афинах средины V в. до н. э. быть искусным оратором значило обладать ключом к могуществу. «Слово — это могущественный деспот»,— говорил Горгий в одной из своих речей. Искусство логоса являлось необходимым условием для успешной политической карьеры 28.

Как видим, уже древние ораторы и риторы обратили внимание на тот факт, что речевая деятельность тесно связана с различными формами человеческого поведения и сама является одной из них. Сознательное поведение человека описывается с использованием понятий «мышление», «воля», «возможность», «выбор». Так, по Гегелю, без мышления не может быть собственно человеческой воли (воли вообще). Животное не имеет воли именно потому, что оно не мыслит. Мыслить — это значит осуществлять одну из форм предметной деятельности, в данном случае — деятельность интеллектуальную.

Предметное мышление, будучи интенциональной, осмысленной интеллектуальной деятельностью, осуществляется через «сопротивление» предмета мысли и в этом отношении является волевой деятельностью, деятельностью напряженной, требующей усилий и активности сознания. Напряжение, усилие, активность — все это непредставимо в отсутствии ситуации проблемности, ситуации выбора, ситуации, для которой необходимо несколько возможных вариантов мыслительной деятельности. Всякое же осуществление этого вида деятельности есть осуществление посредством разнообразных форм объективации, наиважнейшая из которых — речь. Поэтому, говоря о речевом мышлении, мы можем говорить и о речевой воле (если воспользоваться терминологией М. М. Бахтина). Характерной особенностью речевой воли (речевого волевого мышления) является выбор речевого жанра для реализации задуманной темы. Сказанное легко распространяется за сферу ораторского искусства на всю сферу лингвостилистики29.

На связь воли, волевых усилий с речевым мышлением указывает в своих работах Л. С. Выготский, придавая этой связи большое значение не только в психологическом смысле, но и в общефилософском. Выготский конкретизирует тезис о соотношении мышления и бытия применительно к контексту психологических разработок. Эта конкретизация выливается, во-первых, в рассмотрение мышления и бытия как общественно-исторических феноменов, во-вторых, в рассмотрение связи между интеллектом и аффектом. Анализ связи между интеллектом и аффектом, по мнению Выготского, в перспективе должен показать, «что во всякой идее содержится в переработанном виде эффектное отношение человека к действительности, представленной в этой идее» 30.

Подход Выготского вооружает нас более глубоким пониманием воздействующих па поведение аспектов речи, поскольку в этом подходе учитывается не только влияние речевого текста на аудиторию, но и специфика порождения этого текста, когда от потребностей, интересов, побуждении мы переходим к оформлению мысли в замысел, а затем — к реализации замысла в речи, вследствие чего мышление начинает активно влиять на аффективную, волевую сторону психической жизни.

Сравнивая взгляды Выготского на язык и мышление со взглядами античных философов и риторов, мы вправе утверждать, что еще в античности впервые было обращено внимание на способность языка вызывать определенные психические переживания. Ранее этот феномен объяснялся на основе магической трактовки «слова». Но уже элеаты, противопоставив «знание» и «мнение», сделали связь между значением и обозначением условной, благодаря чему произведен был «тот идеологический переворот, в котором и надо искать мировоззренческие корни риторики»31.

Условность связи между «словом» и «вещью» заставляет античных софистов — риторов обратиться к понятию стиля, рассматриваемому с точки зрения способов убеждения. Первые шаги в этом направлении были сделаны Горгием и его учениками, создавшими обширную литературу как раз по вопросам стиля32. Позднее это отразилось в сочинениях стоиков, которые оказали большое влияние на развитие риторики. Они высоко ценили риторику, рассматривая риторику (наравне с диалектикой) как отдел науки логики

Поляризация «знака» и «значения» была в дальнейшем усилена неоплатониками, что не осталось бесследным для риторики. С философской деятельностью неоплатоников, а также неопифагорейцев связано подчеркивание рукотворного, символического начала в «знаке». «Установленное античными неоплатониками понимание термина «символ», — отмечал А. А. Тахо-Годи, — стало в новой Европе традиционным, приобретя односторонне оттенок мистической таинственности, который был воспринят, например, поэзией символистов конца XIX — начала XX в. и который долгое время препятствовал современной научно беспристрастной разработке этого предмета»34.

Уделяя большое внимание понятию стиля, много сил тратя на классификацию стилей, античные риторы не смогли выйти за узкие рамки своих эмпирических наблюдений, основанных на классификации стилей по их социально-эстетическим, нравственным, политическим функциям, вне связи с лингвистической семантикой. Свидетельством этого эмпиризма и прагматизма является хаотичность и противоречивость каталога фигур речи. Например, разделение фигур на «фигуры речи» (figurae verborum) и «фигуры мысли» (figurae senteriiiarum) отнюдь не предполагает ясности и понятности в вопросе о том, действительно ли форма выражения базируется на специальном способе формулировки мысли35.

Основной методологический просчет, препятствовавший концептуальному осмыслению стиля и стилистических эффектов, заключался в том, что античные риторы не имели отчетливых представлений о системности языка в целом. Полагаясь на интуицию и опыт ораторства, они вводят в контекст своих рассуждений такие понятия, как «троп» и «фигура», границы между которыми были крайне размыты. Например, вначале под «фигурами» подразумевались разнообразные отступления от общепринятых выражений. Поскольку таких отступлений бесконечно много, то первые опыты классификации привели к удручающе поверхностным результатам. Без всяких теоретических обоснований перечислялось большое количество фигур речи. Ораторская практика совместно с педагогическими требованиями не могла эффективно пользоваться предлагаемыми вариантами классификаций. В результате произошла своеобразная утилизация, которая вылилась в более или менее практически приемлемую классификацию фигур. «В возобладавшей системе утвердилось, — писал М. Л. Гаспаров, — различие тропов и фигур, а среди собственно фигур — фигур мысли и фигур слова. К тропам относятся отдельные слова, к фигурам — сочетание слов; если с изменением этих соче- таний слов меняется и смысл, то перед нами фигура мысли, если иет — фигура слова» *

Впервые отделение тропов от фигур было сделано в эллинистическое время; тогда-то и появился термин «фигура» (лат. figura, грсч. сгуддоа). Эта дихотомия, приобретая силу традиции, оказалась настолько живучей, что и некоторые современные авторы не желают отступить от нее ни на ноту. Так, А. Флетчер, пытаясь показать различие между аллегорией и метафорой и отталкиваясь при этом от соотношения «часть — целое», апеллирует к указанной дихотомии «троп (часть) — фигура (целое)», где троп — это семантические операции над отдельными словами, а фигура — семантические операции над группами слов, предложениями и даже параграфами37. В противовес взглядам Флетчер трактовка метафоры, предлагаемая П. Рнкером, зиждется на том, что семантический анализ метафоры дач- жен исходить из признания предложения в качестве исходной единицы значения 38.

Средневековая культура и риторика. По мнению признанного авторитета в вопросах риторических теорий прошлого, Г. Каплана, можно уверенно утверждать, что в период Средневековья риторика отнюдь не была в запущенном состоянии. Риторическая дисциплина была составной частью учебного курса тех времен39.

Средневековая риторика постоянно испытывала влияние со стороны общего литературного процесса, происходившего в Западной Европе в IV—V вв. В этот период деятельность риторов приравнивается к творчеству поэтов, и такою рода симбиоз сохраняется на протяжении всего Средневековья как одна из характерных его черт

Большое влияние классическая риторика оказала на средневековые проповеди, которые играли важную образовательную роль в качестве источника знаний для простого люда4|. Связь риторики с проповедями объясняется тем, что средневековые проповеди нуждались в практическом и теоретическом обеспечении. Поэтому, начиная с XII в., теория проповедей получила соответствующую трактовку в специальных руководствах. Для этого использовались работы Аристотеля, Цицерона, Горация и др.

Риторика культивировалась также для целей юриспруденции. Согласно некоторым средневековым риторам, риторика — это юридическое искусство. Особенно популярны эти взгляды были в Каролингские времена и далее42.

С XII в. преподавание риторики ведется в школах Европы, особенно широко и интенсивно во Франции. Вместе с грамматикой риторика является одним из основных предметов в церковных, монастырских и городских школах, хотя в новых университетах она еще не имела того влияния, которое приобрела позднее. К XIII в. риторика уже пышно процветала в школах Европы 43.

Новая христианская идеология предъявляла и новые требования к риторике. С самого начала своего существования в риторику включался ряд вопросов психологии, но представители классической риторики никогда так не анализировали аффекты, как это делали средневековые теоретики в своих рассуждениях относительно пороков и добродетелей. В связи с этим в ходу было большое количество трактатов, призванных оказывать методическую помощь проповедникам. В этих трактатах скрупулезно анализировалась и классифицировалась аудитория. Например, существовало деление слушателей на 120 (!) категорий. Самым дотошным образом классифицировались эмоции АА.

Появление первых средневековых университетов в Италии и во Франции увеличило число интеллигентов, все более склоняющихся в сторону светского мироощущения и занятий светскими науками. И здесь свою позитивную роль сыграла риторика, компенсируя малое число письменных источников и их труднодоступность своей «энциклопедич- ностью». С другой стороны, повышение авторитета риторики было обусловлено и определенной политической ситуацией. Дело в том, что в среде светских правителей намечались антицерковные, антитеократнческие настроения, что проявилось в поощрении и культивировании гражданского римского права. Поощрение практического правоведения вызвало к жизни теоретизирование в области юриспруденции, осмысление ее прошлого опыта, а юриспруденция прошлого, как известно, тесно была связана с искусством красноречия, с риторикой.

Высокое Средневековье (XI—XIII вв.) породило схоластику. Схоласты относились к риторике не как к самоценному предмету изучения, но как к формальному средству- компрометации своих противников. Это выхолащивало живое содержание риторики, лишало ее связи с лингвистикой, литературоведением и психологией.

Картина истории средневековой риторики в Западной Европе была бы неполной, если не учитывать связь ораторского искусства с искусством театральным, с литературной продукцией для театра и по поводу театра, в частности по поводу языка сценических представлений.

При анализе философских взглядов Платона на язык и языка его философии уже обращалось внимание на парадигматическую роль драмы в построении платоновских текстов. Этот факт общеизвестен. У греков и римлян публичное красноречие, будучи одним из центральных отделов изящной литературы, тесно ассоциировалось с драмой. Справедливости ради стоит отметить, что влияние носило обоюдный характер.

Если ораторы учились у Еврипида, то и он учился у ораторов45. Близкое родство театральных действий и ораторского искусства усматривает Б. В. Варнеке: «Риторы пользовались комедией и при разработке отдельных вопросов своего искусства. Это зависело от их мнения, что между комедией и произведениями ораторского искусства очень много общего»46.

К концу VI в. почти повсеместно в Западной Европе были закрыты светские школы. Одновременно с этим возрастает удельный вес церкви в просвещении, воспитании и образовании в духе христианской веры. Рост влияния церкви на общественную жизнь проходил в ожесточенной борьбе с античной, языческой культурой. Церковь проявляла крайнюю нетерпимость по отношению к тем, кто превращал мир в игру, делал условным и изменчивым то, что утверждалось как обсолютное и незыблемое. Эта враждебность к нехристианской культуре подогревалась злой памятью о событиях прошлого, когда во времена Римской империи артисты в своих театральных представлениях издевались над христианской религией, едко пародируя ее обряды, ее моральные заповеди и пр. Поэтому еще в первые века своего существования церковь обрушивалась с яростными нападками на комедиантов. В свою очередь комедианты платили церкви тон же монетой, не жалея насмешек по адресу духовенства, переделывая на комический лад церковные мотивы, развлекая простой народ пародийными сценами на католическую литургию. Как результат, на протяжении всего Средневековья духовенство свирепо порицало театральное искусство47. И все же это искусство продолжало существовать и пользоваться популярностью как у простолюдинов, так и у светской аристократии.

На первый взгляд покажется парадоксальным, но, преследуя светский театр и его поклонников, церковь lie могла обойтись без театрального опыта. Христианская идеология и ее культ по сравнению с языческими религиями, народными верованиями и народной мифологией оперировали чрезвычайно абстрактными понятиями и символами,

к тому же на непонятном для широких масс латинском языке. Чтобы сделать доступными эти абстракции и этот язык, церковь вынуждена была пользоваться соответствующими иллюстрациями. Так на свет появляется литургическая драма, выросшая из сложных обрядов церковных служб, в частности из мессы. Развиваясь, эта литургическая драма все больше ассимилировала бытовые мотивы, что незаметно вело к ее самоотрицанию, к сближению со светским театром, к адаптации народного языка, поскольку на первых порах она по инерции пользовалась латинским языком в качестве дополнения к статичным картинкам и пантомиме. Происходящая перестройка литургической драмы была настолько очевидной и чреватой нежелательными для церкви последствиями, что в 1210 г. папа Иннокентий III запретил представление литургической драмы внутри церкви, не запретив, однако, саму драму как таковую, которая, покинув здание храма, вышла за его стены на паперть48.

Литургическая драма — явление очень интересное и во многих отношениях показательное для понимания сложного процесса исторического развития риторики, обогащения ее содержания и модификации форм. «Общий стилевой облик литургической драмы, — отмечают А. Дживеле- гов и Г. Бояджиев, — был достаточно противоречив и составлялся из торжественного риторического действа, бытовой обыденной игры и буйных буффонных представлений»49. К этому следует добавить, что торжественные риторические действа опирались на проповедь в ее приспособленном для драмы виде. Из этого следует, что без так или иначе усвоенного риторического опыта организации произносимого текста литургическая драма не могла обойтись.

Начиная с XIII в. литургическая драма все дальше уходит от здания церкви, покидая паперть и в виде мираклей (miractum — чудо, пьеса с чудесами из жизни святых) разыгрывается в любительских кружках, правда, под церковным надзором.

65

з 90Э

Выйдя на паперть, затем проникнув в самодеятельные, любительские кружки и, наконец, овладев пространством площади, литургическая драма превратилась в мощную круговерть самых противоречивых начал, превратилась в мистерию, в которой смешалось церковное и народное, мистическое и реалистическое, набожность и богохульство, официальное и самодеятельное. В мистерии все проникнуто непрерывными метаморфозами, в мистерии нет одного,

нет индивидуального, но есть многое, есть всеобщее; нет личности, но есть многоликий хоровод; нет характера, но есть характерное, типичное.

Прогрессирующая секуляризация литургии — симптоматичный показатель секуляризации религиозного сознания, показатель раскрепощения человеческих взглядов на окружающий мир. Это раскрепощение создавало идеологические предпосылки для возникновения антиклерикальных и антифеодальных настроении, отвечающих интересам зарождающейся, но еще осторожной и боязливой буржуазии.

Связь истории западноевропейского театра с риторикой прослеживается не только косвенно, через реставрацию этапов ее эволюции, организацию театрального «текста» (например, роль проповеди в риторическом действе литургической драмы), но и прямо, в самом названии некоторых театральных ассоциаций, выполнявших весьма разнообразные функции. Гак, в Нидерландах XV—XVI вв. широко была распространена деятельность так называемых риторов (Rederijkers) и их «риторических камер» (самодеятельных кружков), где наряду с организацией театральных представлений осуществлялась и общеобразовательная программа. Этим нидерландским «риторическим камерам» близки по духу кружки так называемых мейстерзингеров Южной Германии, возникшие из союзов, образованных для занятий поэзией и пением, и постепенно превратившиеся в «мейстерзингерские школы», где учеников обучали искусству сочинять стихи и исполнять их на собрании. Позднее члены этих кружков перешли к исполнению драматических пьес и со временем кружки приобрели характер театрально-любительских ассоциаций5".

На протяжении всей своей многовековой истории европейский театр выполнял и продолжает выполнять, наряду с другими функциями, функцию агитационную и пропагандистскую, но, естественно, в различные исторические периоды функция агитации и пропаганды имела разное значение и неодинаковую ценность. В средние века театр призван был пропагандировать религиозную идеологию, позднее — идеологию буржуазии. Сложность и абстрактность христианской идеологии, символики вынуждали пользоваться иллюстрациями в форме назидательных притч, иносказаний, аллегорий и т. п. Новая буржуазная идеология также нуждается в иносказательном языке для борьбы за свои интересы, для утверждения новых культурных ценностей и идеалов. Эта непрерывность метафорического языка, начиная со средневековья, по-своему способствовала выработке такого интеллектуального стереотипа, согласно которому язык — это инструмент для сокрытия мысли. В античности наблюдается совершенно иная картина, там нет места «трансцендентному» («тайному») смыслу. Например, по Аристотелю, иносказательный смысл можно целиком постичь, скажем, с помощью пропорции (аналогии). Христианская идеология исключает такую возможность, а зарождающаяся буржуазия боится ее прокламировать. Таким образом, сам ход истории вырабатывает у человека новый опыт восприятия того, что именуется семантическими изменениями в языке, опыт, который неминуемо должен прийти в противоречие с классическими представлениями древних риторов и философов, поскольку это противоречие вызвано глубинным конфликтом между совершенно различными идеологическими установками.

Завершая обзор истории средневековой риторики, следует сказать несколько слов о византийской риторике. Византийская империя, занявшая господствующее положение после падения Рима и просуществовавшая до XV в., явилась оплотом не только христианской догматики и консервативной теологии, но и пристанищем для тех, кто сохранил и пронес через века наследие античного мира.

Достаточно высокая социальная ценность, престиж и необыкновенная популярность ораторского образования позволили византийской риторике благополучно миновать все исторические рубежи, отделяющие классическую древность от византийской эпохи51.

Особый расцвет риторики в Византии начинается с IX в. после окончания печально известного периода иконо- борничества. В IX в. жил и трудился известный византийский ученый Лев Математик (или Лев Философ), преподаватель математики, знаток античной философии. К тому же времени относится деятельность патриарха Фотия, известногофіamp;лога и библиографа. В своих работах Фо- тий демонстрирует незаурядную осведомленность в области истории античной риторики.

В результате происшедших изменений в культурной жизни византийского общества уже в середине X в. на первое место в круге преподаваемых дисциплин выдвигаются логика, риторика и грамматика как основные компоненты философской науки. В XI в., когда оживает университетская деятельность в Константинополе, античность становится своеобразным идеалом светского просвещения. На этот период истории приходится деятельность Михаила Пселла, которого некоторые современные исследователи сравнивают с В. Шекспиром, Г.-В. Лейбницем, Ф. М. Достоевским. Как принято считать, Михаил Пселл знаменует собой второй (после Фотия) этап в развитии византийской литературно-эстетической мысли52.

Пселл написал много сочинений по риторике («О риторике», «Обзор риторических идей», «О стиле некоторых сочинений» и пр.). В этой сфере своего творчества он в основном отталкивается от риторики Гермогена. Как теоретик риторики, Пселл не являлся оригинальной фигурой. По этому поводу Я. Н. Любарский пишет, что «степень его самостоятельности ограничивается введением христианских авторов вместо античных в качестве иллюстраций к положениям, целиком заимствованных у древних риторов»63.

Риторические исследования в Византии сохранялись и развивались еще в течение нескольких веков, влияя на различные формы литературного творчества, включая научное.

В свете всего сказанного утверждение В. Татарке- вича, что «история риторики закончилась одновременно с концом античности»54, представляется в высшей степени преувеличенным.

Риторическая проблематика в контексте средневековой философии. Если античная риторика устами Квинтилиана оценивала метафору как самый красивейший и самый употребительный из тропов, то средневековая культура слова аналогичным образом оценивает аллегорию, возвышая ее над метафорой. В контексте христианского мировоззрения не только слова естественного языка, но и мир вещей — это своего рода символический шифр «Книги Бытия», который таит в себе тайный (божественный) смысл. Этот «тайный», «скрытый» смысл следует отличать от метафор, поскольку в последних смысл определяется особенностями переноса. Как пишет Д. С. Лихачев, «средневековая символика часто подменяет метафору символом. То, что мы принимаем за метафору, во многих случаях оказывается скрытым символом, рожденным поисками тайных соответствий мира материального и «духовного». Опираясь по преимуществу на богословские учения или на донаучные системы представлений о мире, символы вносили в литературу сильную струю абстрактности и по самому существу своему были прямо противоположны основным художественным тропам — метафоре, метонимии, сравнению и т. д., — основанным на уподоблении, на метко схваченном сходстве, или четком выделении главного, на реально наблюденном, на живом и непосредственном восприятии ми- pa. В противоположность метафоре, сравнению, метонимии символы были вызваны к жизни по преимуществу абстрагирующей идеалистической богословской мыслью. Реальное миропонимание вытеснено в них богословской абстракцией, искусство — теологической ученостью»55.

Начало философской традиции европейского средневековья было заложено в первые века нашей эры, в эпоху греко-римского рабовладельческого общества. Философия, зарождавшаяся в рамках нового религиозною мировоззрения, выражала новый тип и структуру сознания. Основная задача, предъявляемая к христианской философии, состояла в расшифровке символов, а не в познании вещей. «В этом смысле, — отмечает Г. Г. Майоров, — средневековая философия, так сказать, филологична, «любословна», литературна»56.

На первых порах интерпретация библейских текстов христианскими авторами существенно не отличалась от опыта античных грамматиков-филологов, особенно стоического направления. Но постепенно складывается характерный тип христианской герменевтики, в которой даны правила распознавания и изъяснения подлинного смысла священного Писания57.

В ходе развития христианской идеологии совершенствовалась экзегеза, углублялся и оттачивался герменевтический метод. От этимологических и грамматических изысканий в духе языческой античности экзегеты довольно быстро переходят к рассмотрению не соотношения «слово — значение», а соотношения «слово — понятие». Таким образом, в экзегетической философии языка главным предметом исследования становится философско-понятийная нагру- женность слов, отдельных высказываний, пространных фрагментов текста. Это было продиктовано следующими обстоятельствами.

Христианская идеология постулировала сакральность текста священного Писания, невозможность для ограниченного человеческого ума постичь всю глубину его смысла. Экзегетическая переработка священных текстов вела к замене реального содержания этих текстов искусственно создаваемыми идеологемами. Посредством этого христианские экзегеты пытались избавиться от антропоморфных языческих образов, сделать многозначительными заурядные бытовые дневки, которые противоречили прокламируемым христианским идеалам и ценностям. Понимание механизма метафорообразований в духе традиционной риторики не могло быть использовано для объяснения не только переносных значений, но и буквальных значений, которым приписывался трансцендентный смысл. Для анализа трансцендентных смыслов наиболее подходящим средством оказывалась аллегория как метод условного, символического сведения непредставимого к наглядному.

Аллегорическое толкование текстов не является заслугой христиан. В свое время этот прием филологического анализа широко культивировался александрийскими учеными, но в лице ряда христианских экзегетов он приобрел едва ли не первостепенное значение. Основоположник христианской экзегетики, Филон Александрийский (умер в 54 г. н. э.), возвел аллегорию в главный метод прочтения священных текстов. Однако в среде теоретиков христианства были и противники аллегоризма, в частности карфагенский пресвитер Тертуллиан (II—III в. н. э.), считающийся первым по времени латинским богословом. Чем примечательна для нас фигура этою яркою латнноязычного апологета и талантливого ритора?

Ответ на поставленный вопрос следует искать в полемике Тертуллиана с гностиками, которые, взывая к разуму и превознося в традиционной для античности манере теоретическое знание, умаляли значение практики в христианском смысле слова.

Отрыв теории от тварно-чувственной жизнедеятельности человека ведет к тому, что на место религиозного чувства водворяется ищущий, сомневающийся, критический разум, смущаемый «странностями» священного Писания и стремящийся посредством аллегорий раскрыть его рациональное содержание. Будучи догматическим теологом, Тертуллиан не мог мириться с подобным волюнтаристским свободомыслием в делах веры. Он считает, что вера предшествует разуму, а не наоборот. При этом вера — не низшая ступень знания, а тот фундаментальный принцип, который непрерывно сопровождает все наши познавательные акции. Тертуллиан хочет разъяснить соотношение разума и веры, не прибегая к аллегориям. Для этих целей он выдвигает и развивает положение, что наше познание исходит из чувств, то есть в основе нашею знания лежит чувство, обусловливающее деятельность разума 58.

Как писал К. Попов, мнение, что Тертуллиан требовал слепой веры, не оправдывается всей совокупностью ею суждений. Он противопоставляет не столько веру знанию, сколько веру, всегда утверждающуюся на каком-либо основании (внутреннее чувство, божественный авторитет), легковерию (temeraria fides), не опирающемуся на доста- точные основания59. Понятно, почему некоторые богословы прямо обвиняли Тертуллиана в материализме60.

В данном случае тертуллнановская оппозиция приверженцам аллегорического прочтения священных текстов анализировалась с гносеологической точки зрения, но его взгляды могут быть объяснены и с учетом языкового фактора. Так, если сравнить картины действительности в том виде, как они изображены в античных и средневековых литературных текстах, то первое, что бросается в глаза, — это четкое разделение стилей в античной традиции и их смешение в традиции иудейско-христианекой культуры. Это объясняется коренным различием в идеологиях. Как показывает Э. Ауэрбах, античное размежевание стилей совершенно непригодно для изображения страстей господних, противоречит самой сути христианского учения, где явление Христа в мир представлено не в героическом свете, а как пришествие человека, стоящего на самой низкой ступени социальной лестницы. Стилю, которым рассказывалось о деяниях и речениях Христа, чужда культура речи в античном понимании61.

Смешение стилей обусловлено тем, что во главу угла христианство ставит не эстетическое любование изображаемым предметом, а активное сочувствие, сопереживание человеком страстей господних. Без этого смешения стилей ужасные картины издевательства над Христом могут привлечь к себе внимание лишь бесконечно порочных, циничных людей.

Традиционное учение о стиле исходило из того, что различие жанров определяет различие стилей. Из несмешиваемости жанров выводилась несмешиваемость стилей. Смешение, столкновение стилей расценивалось в лучшем случае как средство достижения утилитарных целей (например, комический эффект). Впрочем, в разные эпохи смешение стилей воспринималось по-разному. Христианство, как мы видим, сознательно пользовалось этим приемом для ниспровержения духовных ценностей языческой культуры. В XIX в. А. С. Пушкин непрерывной сменой стилей стремится создать эффект реалистического мировосприятия62. Несмотря на эти вариации, определяемые эпохой, культурой, цивилизацией, ставка на смешение стилей пред-/ полагает некоторую постоянную функциональную взаимозависимость между основными смысловыми «сущностями» того или иного текста. Таким постоянством, или, по Б. В. То- машевскому, единством обладает связь темы и способа ее словесного осуществления (стиля). В таком случае уже не смена жанра влечет смену стиля, а смена теми сопровождается изменением стиля, вследствие чего меняется и отношение к художественным возможностям жанра. Эти возможности становятся богаче. Бытовавшая классификация стилей теряет свое значение, или, по Томашевскому, «как многообразна жизнь, так многообразен и стиль»63.

Смешение стилей поставило в тупик многих приверженцев христианства, выпестованных на лучших образцах античной культуры (например, гностиков), и они попытались, апеллируя к аллегорическому прочтению священных текстов, дать монистическое изложение содержания этих текстов.

Тертуллиан в свое время правильно уловил смысл попытки гностиков эстетизировать христианское учение, подогнав его содержание под античные каноны красоты и ясности, в результате чего христианская этика должна была потесниться, уступая место языческой эстетике. Вместе с этими уступками могли последовать и более радикальные компромиссы, скажем, признание тщетности борьбы против идеологии старого мира. «Материализм» Тертуллиана не случаен, это результат признания большой значимости тварного начала в человеке, где чувства если не превалируют над разумом, то равноценны ему. Это возвышало не столько чувственное познание, сколько моральные чувства как основу веры и как руководство миропонимания.

Тертуллиану не удалось убедить христианских авторов в ^преимуществах свевй мировоззренческий и познавательней позиций, а следовательно, не удалось сокрушить аллегоризм как метод толкования священных текстов, аллегоризм, соединяющий (!) античность и средневековье64.

Средневековая аллегория, выигравшая бой с такими грозными соперниками, как Тертуллиан и ему подобные, продолжала пользоваться широкой популярностью и особенно у тех авторов, которые симпатизировали идеям платонизма.

Всякнй, Занимающийся изучением социокультурный значений, должен учитывать, что средневековая аллегория тесно связана с басней, загадкой, анализ которых позволяет пролить свет на структурные особенности аллегории. Что касается басни, то это — одна из древнейших форм речевого мышления и древнейший жанр словесного искусства65. Будучи вплетена в контекст исторического повествования, басня-аллегория выполняет функцию примера (функцию интерпретации общих установочных положений), служит подспорьем в аргументации. Басня рас- сказывается как бы «кстати». М. Л. Гаспаров относит такого рода басню к устному, фольклорному периоду ее бытования, до выделения в самостоятельный литературный жанр, считая, что устную басню в се однозначной (точно ориентированной) иносказательности можно назвать аллегоричной66. Именно эта черта басни-аллегории подкупает писателей античности и средневековья.

Не менее важной чертой аллегории является присутствие в ней элемента загадочности. Загадка, как отмечает С. С. Аверинцев, в мировоззренческом плане — одно из самых ходовых понятий средневековой теории символа, поскольку предполагается, что церковь, в отличие от язычников, знает разгадку загадки мироздания67.

Позитивное определение аллегории дает Ф. Шеллинг, писавший, что «строгое понятие аллегории, из которого мы исходим, сводится к тому, что изображаемое обозначает нечто иное, а не само себя, указывает на нечто, что отлично от него»68.

Используя понятия «басня» и «загадка», можно попытаться следующим образом объяснить шеллинговское определение аллегории. Аллегория (как басня, как пример) выполняет референциальную (указывающую) функцию, а именно она указывает на нечто очевидное, наполненное смыслом, но смыслом загадочным, который предстоит разгадать, выявить. Нечто аналогичное наблюдается и в китайском иероглифическом письме.

Загадка состоит из вопроса и ответа, который неявно содержится в вопросе. Но загадку недостаточно определить как последовательность «вопрос — ответ», поскольку к таким последовательностям относятся последовательности типа: «Как вы поживаете? — Спасибо, очень хорошо»69. Таким образом, загадка не может строиться на простых, прямолинейных клише. Загадка должна предполагать выбор, то есть должна предполагать несколько возможных ответов70.

С учетом сказанного для понимания общей структуры аллегории необходимо иметь в виду следующее. Во-первых, аллегория как басня обращает наше внимание на роль примера в процессе рассуждений, который предполагает наличие некоторой меры (замысла, идеи, гипотезы), позволяющей пользоваться соответствующими данными (примерами) как удовлетворяющими требованиям «меры». Во- вторых, пример имеет вполне определенную структуру — структуру загадки, которая в языковом плане предстает как разновидность метафоры.

Если метафора является компонентом аллегорического плана выражения, то следует предположить, что в основе аллегории лежит достаточно ясный замысел, обусловливающий использование языка (как тема обусловливает стиль). Таким образом, аллегорию можно попытаться определить как своего рода дедукцию из «факта», где «фактом» является конкретный пример-загадка. В таком случае аллегория концептуальна по своей сущности. Историческим прототипом подобного аллегоризма являются платоновские диалоги с участием Сократа. При вдумчивом анализе платоновских диалогов обнаруживается, что участники беседы отнюдь не склонны к полифонизму, хотя их портретные характеристики выполнены весьма искусно, а предстают (за исключением Сократа) в виде безликою хора, с которым Сократ-протагонист ведет хитрую беседу-монолог, маскируя монолог диалогической формой. «Сократ, — писала по этому поводу О. М. Фрейденберг, — еще близок к фокуснику; его вопросы вполне напоминают загадку, потому что он заранее знает свой умысел и тщательно маскирует его, заставляя разгадчика идти за собой, плутать и обманываться»71.

Смещение познавательных акцентов с семантики на концептуальные (понятийные) построения выдвигает на первый план логику как средство для решения самых разнообразных вопросов, включая вопросы о значении и обозначении. Но в средние века логика еще не являлась самоцелью, она была лишь мощным средством теологического познания.

Логнзация семантики, вернее, ее концептуализация привела к постановке ряда важных проблем в сфере того, что можно назвать логической семантикой. В первую очередь это касается негативных суждений в познании и в определении значения «имен».

XIII в. для западноевропейской духовной культуры явился во многих отношениях важным этапом развития. Значительно расширились культурные связи с Востоком, благодаря чему европейские ученые начали глубже знакомиться с оригинальными и малоизвестными трудами Аристотеля, с произведениями его арабских комментаторов. На этот период времени и по начало XVI в. приходится деятельность представителей «новой логики» (logica nova), к числу которых относятся Петр Испанский, Дуне Скот, Раймонд Луллий, Уильям Оккам и др. Как указывал В. А. Беляев, следует учитывать, что теории «новой логики» были первым проявлением самостоятельной работы мысли на европейском Западе, были первой пробой этой самостоятельности72.

Наибольший интерес по теме данного исследования представляет фигура францисканского монаха Уильяма Оккама (ок. 1300—1349/50), сторонника «двойственной истины», умеренного номиналиста, признававшего наличие языковых коррелятов общим понятиям, вследствие чего в вопросе об универсалиях на первый план им выдвигалась проблема установления отношений между логикой и языком как феноменом психического.

Оккамовская эпистемология базируется на первичности индивидуального, чувственного познания, но, как резонно замечает Г. Лэфф, если номинализм означает элиминацию универсалий, то Оккама можно было бы назвать противником номинализма73. Вместо того, чтобы спрашивать, как индивидуальное происходит из универсального (реализм), Оккам пытается объяснить, как в мире индивидуального мы умудряемся иметь общезначимое знание, знание необходимое и всеобщее. Таким образом, Оккам был первым ученым, отказавшимся от теории нндивидуации 74.

Рассматривая абстракции, Оккам заявляет, что человеческие представления в силу своей природы не могут быть обособлены и гипостазированы, поскольку они зависят от состояний сознания и связаны с видоизменением этих состояний75.

Состояния познающего сознания в виде понятий предшествуют словам и по отношению к ним выступают «естественными символами». «Естественные символы» (понятия) делятся на термины первой и второй интенций.

Употребление в данном контексте термина «интенция» — показательный факт. Смысл этого термина, заимствованного несколько веков спустя Э. Гуссерлем у схоластических авторов, состоит в указании на определенное состояние психики, которому свойственна активность, нацеленность на что-либо.

Оккамовская семантика в известной мере определяет особенности его теории знания. Например, он делает предикацию, зависимой от снгнификации (обозначения). Чтобы предицировать один термин Другому, мы должны прежде всего знать, действительно ли данный термин что-либо обозначает. .

С оккамовскнм понятием снгнификации тесно связано понятие суппозицин (suppositio). Связь эта носит ассимет- рнчный характер: любая сигнификация предполагает суп- позицию, а не наоборот.

Важность дистинкцнн «сигнифнкация — суппозиция» состоит в том, что преодолевается терминологическая и концептуальная путаница, поскольку показывается характер использования термина в различных контекстах. С понятием суппозиции связано контекстуальное употребление общих терминов. «Когда обсуждается значение терминов, — говорит Оккам, — необходимо еще принимать во внимание суппозицию; она представляет собой некоторое свойство термина, рассматриваемого не иначе, как в составе предложения»76.

В отличие от сигнификации суппозиция касается отношений терминов как отношений между субъектом и предикатом. Поэтому суппозиция применима только к терминам, входящим в состав пропозиций.

Суппозиция в оккамовском понимании является способом утверждения соответствующего уровня рассуждений посредством различений онтологического, концептуального и грамматического значений термина, так или иначе используемого сигнификативно77.

Согласно своим семантическим взглядам, Оккам идет к определению феномена семантических изменений через различение нестрогой суппозиции от строгой. Это можно сделать различными способами: (1) термин неточно замещает то, что он должен обозначать, например, использование собственного имени для маркировки того, что ранее обозначалось именем нарицательным (вариант антономасии (греч. atitonomasia — переименование): Крез — вместо богача); (2) замещение по принципу целое вместо части или наоборот (вариант синекдохи (греч. synekdoche — соподра- зумевасмость); (3) метафорическое замещение и т. д.78

Как видим, используя понятие суппозиции, Оккам пытается дать расширенное концептуально-логическое определение семантическим изменениям, точнее, пытается подвести концептуально-логическую базу под многообразие традиционной эмпирической классификации тропов (метафора, метонимия, синекдоха и т. д.). Анализируя взгляды Ф. Аквннского по вопросу об аналогии, Макинерни также подчеркивает, что понимание метафоры связано в большей мере с пониманием сущности суппозиции, чем сигнификации79.

Мировоззренческим базисом оккамовской эпистемологии является идея изначальной разумности человеческого существа. В историческом плане это ведет к признанию «договорной» теории происхождения языка. Следовательно, язык — это «одежда» мысли. В таком случае оккамов- екая семантическая теория реконструируется следующим образом.

Имеется множество естественных знаков, которые непосредственно обозначают вещи. Что касается слов, го они обозначают вещи не прямо, а косвенно, через ментальные понятия, прямо же они обозначают только ментальные понятия. Такой точки зрения придерживались многие философы средневековья. Она свойственна в равной мере и Ок- каму, и Лквннскому и многим другим. Своими корнями эта семантическая теория восходит к античности. Например, доктрина Аквинского об обозначении вполне соответствует аристотелевскому учению: слово обозначает вещь (res) не прямо, а посредством понятий разума. Эти понятия разума имеют свое техническое обозначение «ratio» (con- ceptio). «Conception — это внутреннее слово. Цель изрекаемого слова (речи) заключается в том, чтобы выразить и обозначить понятие (или внутреннее слово). Соответственно этому понятие называется «verbum cordis», тогда как изреченное слово называется «verbum interius»

Взгляды средневековых философов-схоластов по вопросам семантики и семиотики спустя несколько веков были по-своему переиначены учеными XIX—XX вв. В частности, к философскому словарю средневековых авторов обращается один из родоначальников современной семиотики Ч. Пирс81.

Интересная параллель прослеживается между семантикой и семиотикой Оккама и аналогичными теориями авторов нашумевшей в свое время книги «Значение значения» (Ч. К. Огден и А. А. Ричарде), которая начала писаться в 1910 г. и была издана в 1923 г. В этой книге мы находим ставший с той поры хрестоматийным «семантический треугольник» Огдена—Рнчардса (Рис. 1) 82.

Между мыслью и символом устанавливаются каузальные отношения. Между мыслью и референтом также имеется отношение, более или менее прямое (когда мы думаем о чем-либо), или косвенно**(когда указываем на что-либо). В последнем случае цепь символов-ситуаций может быть очень длинной, растянутой между мыслительным актом и референтом. Между символом и референтом нет иного отношения, кроме косвенного.

Огден и Ричарде совершенно правильно полагают, что значение не может более или менее корректно трактоваться без удовлетворительной теории знаков {signs). Этот взгляд на теорию значения противопоставляется ими традиционному подходу к семантике, который основывался на

Мышление

К-ч

оV/

I» «

S?

Символ у*";              .gt;. Референт

Замешает (приписанное отношение)

Рис. 1.

интроспективном опыте и на логическом анализе суждений83. В качестве своего ближайшего предшественника Огден и Ричарде указывают на Ч. Пирса, который еще в 1867 г. пытался определить логику как учение о формальных условиях истинности символов, обозначающих определенные объекты.

Развивая свою семантическую концепцию, Огден и Ричарде перечисляют 6 так называемых канонов-аксиом, которые призваны определять правильное использование слов в вербальных рассуждениях. Эти каноны, по замыслу авторов, должны контролировать систему символов, известную под названием «проза» (прозаический текст). Множество символов будет считаться хорошо организованным (или, что то же самое, имеющим форму хорошего прозаического стиля), если будет соответствовать канонам84.

В данном случае нет надобности перечислять и подробно разбирать каждый из 6 канонов, за исключением одного, 2-го канона («Канон Определения»), в котором ярко выражен повышенный психологизм предлагаемой семантической концепции. «Канон Определения» формулируется так: «Символы, которые могут замещать друг друга, символизируют одну и ту же референцию» 85.

Объясняя смысл этого канона, авторы пишут, что взаимозаменяемые символы должны не только иметь одиіі и ют же референт, но и символизировать (обозначать) одну и ту же референцию (указание), которая может отсутствовать, как в случае (1), «король Англии» и (2) «Владелец Букингемского дворца». «Символы» (1) и (2) имеют один и тої же референт (определенная личность), однако, они не символизируют (не обозначают) одну и ту же референцию, поскольку мы имеем дело с совершенно различными психологическими контекстами86.

Оговорка по поводу «психологического контекста» интересна в нескольких отношениях. Прежде всего она перекликается с известными рассуждениями Фреге, но с той большой разницей, что Огден и Ричарде психологизируют то, что Фреге называл «смыслом» (Sinn). Вводя данный термин, Фреге стремился всячески отмежеваться от психологизма в математике, логике и семантике. Поэтому психологизм Огдена — Ричардса ближе по духу ментализму Оккама, его первичным «естественным символам» (понятиям). Правда, близость эта является чисто внешней, не учитывающей контекст культуры, мировоззренческий контекст. Не будем забывать, что Оккам — человек своего времени. Как христианин, он не сомневался в том, что человеческое существо — результат божественного творения. Поэтому в своем утверждении статуса «первичных символов» он придерживается мировоззренческих установок христианства.

Естественно, что Огден и Ричарде руководствовались совершенно иными мировоззренческими регуляторами, разрабатывая свою семантическую концепцию. Их психологизм обусловлен антиисторизмом и априоризмом в понимании мыслительной деятельности. Как и в ассоцианистской психологии, это проявляется в попытках установить генетическую каузальную связь в параллельном развитии мышления и языка, а также между мышлением и языком. Это «между» противопоставляет мышление и язык, препятствуя пониманию их диалектического единства и созданию эффективной семантической теории естественных языков.

Устраняя идеологическую подоплеку оккамовского м ей тал из м а и психологизма Огдена — Ричардса, мы сталкиваемся с важной проблемой психологии познания — проблемой восприятия. Как отмечал в свое время А. Р. Лу- рия, восприятие является сложной познавательной деятельностью, протекающей при ближайшем участии языка87.

Оккамовскне «естественные понятия» можно рассматривать как прототип формулировки проблемы восприятия, а «психологический контекст» Огдена — Ричардса — как указание на связь восприятия с интеллектуальной деятельностью, осмысливающей восприятие референтов.

Пример Оккама показывает, как средневековая философия ассимилировала ряд важных семантических вопросов классической риторики и попыталась их подвергнуть логическому анализу. Что же касается собственно риторики, то такого рода заимствования, обогащающие философскую проблематику, вместе с тем обедняли риторику, пре- вращая се в формальную дисциплину, в подспорье логики. Однако в эпоху Возрождения происходит существенная переоценка идейного содержания риторики, риторика начинает все больше сближаться с философией языка.

Риторика в эпоху Возрождения. Мыслителям эпохи Возрождения, высоко поднявшим знамя гуманизма, не свойственна' была та изощренная спекулятивная рефлексия, которая столь характерна схоластам XIII—XIV вв. Их гений проявился в общей тенденции эпохи, тенденции к возвеличиванию личности, к раскрепощению творческих возможностей человека.

Ренессансная риторика базировалась главным образом на работах Цицерона, Квинтилиана и на широко распространенной «Риторике к Гереннню».Так, например, квин- тилиановская риторика заложила фундамент для учебников по риторике XVI в. При этом, по-видимому, сказались изменения в системе идеологических ценностей, когда на первый план выдвигается полнокровная живая личность, живущая земными утехами, стремящаяся не только к небесному благу, но и к счастью в посюстороннем мире. Таким умонастроениям больше соответствовал дух квиитн- лиановской риторики, чем цицероновской. Если риторика Цицерона была нацелена на политические речи, а идеальный образец цицероновского оратора — это публичный человек, то для Квинтилиана хороший оратор — это человек, ведущий приватный образ жизни, речи которого рассчитаны не на толпу, а на отдельных людей. Именно квннтнлн- ановскому типу человека адресуются учебники по риторике в эпоху Возрождения. В связи с этим начинает осуществляться сближение поэтики с риторикой, поэзии с искусством оратора88.

Гуманисты Возрождения отказываются от языка и манеры философствования схоластов, ратуют за утверждение новых мировоззренческих ценностей, за чистоту классической латыни. Однако в теоретическом плане они нередко топтались на месте. Так, например, обстояло дело с наукой о языке, в которой не произошло существенных сдвигов по сравнению с «логистической грамматикой», сформировавшейся в XI—XII вв. Для филологии это был период скорее смелых, но далеко не всегда результативных исканий. О смелости гуманистов на этом поприще говорит тот факт, что они рисковали давать научный анализ языка священных книг. К числу таких смельчаков относится Ло- ренцо Валла (1415—1457), попытавшийся на основе гуманистических принципов написать комментарии к Новому За- вету**. Лоренцо Валла известен также как создатель учебника риторической логики, отвечающего духу гуманистического мировоззрения. При этом он отталкивался от работ Цицерона и Квинтилиана. Как писал А. О. Мако- вельский, «Лоренцо Валла был первым представителем возникшей в эпоху Возрождения риторической логики, а Петр Рамус завершает это направление в логике»80.

Разработки в русле риторической логики с формальной стороны не отличались оригинальностью авторской мысли. Оригинальность состояла только в целях и критической направленности сочинении подобного рода. Авторы стремились обновить язык философии и логики, очистив его от «кухонной латыни»; тем самым они увеличивали удельный вес филологии в риторике, сближая риторику с философией языка.

Одно из самых сильных влияний на изучение природы метафоры оказала философия и риторика Петра Рамуса (1515—1572). Его книги имели широкое распространение в Европе, а его метод быстро стал ортодоксальным 91.

Рамусовская трактовкЗ метафоры тесно связана с ею логическим учением, в котором он попытался реформировать прежнее логическое наследие, в частности схоластическую интерпретацию аристотелевской философии и логики. В соответствии с новыми веяниями Рамус утверждает, что логика должна ориентироваться на познание природы. Отличительной чертой логико-риторических взглядов Рамуса является особое понимание им природы языка. В естественном развитии человеческого духа, по учению Рамуса, первое место занимает язык: первые шаги «умственного развития связаны с развитием речи»92. В XIX в. это аму- совское положение перефразирует А. А. Потебня, который скажет, что язык есть переход от бессознательною к сознанию, а усвоение ребенком звуковой речи — это онтогенетически первая форма собственно человеческой деятельности®3.

С позиций рамусовской логико-риторической методологии метафора оценивается как аргумент, а поскольку законы логики рассматривались как законы мышления, то поэты должны знать и использовать их в конструировании своих метафор94.

Ренессанские филологи, выступая против схоластов, считали, что реальное понимание природы языка следует искать не в грамматике («логистической грамматике»), а в стилистике (Л. Валла, Л. Вивес и др.). Как отмечает Э. Кассирер, они выступали против схоластической тради- дни не столько с логической точки зрения, сколько с эстетической. Постепенно эта битва теоретиков риторики и стилистики против диалектиков-схоластов приняла новые формы. Ученые в эпоху Ренессанса, обратившись к классическим источникам, заменили схоластическое понятие диалектики его первоначальным платоновским понятием. Акцент был сделан не на изучение «слов», а на изучение «вещей». В этом смысле их деятельность благотворно повлияла на формирование новых умонастроении в среде светской интеллигенции и оказала своеобразную идеологическую поддержку натурфилософским исканиям, например в области математического естествознания. В конечном итоге это не могло не сказаться на выборе познавательных идеалов философами языка, которые все смелее утверждали, что систематическое понятие о языке может быть достигнуто только посредством методов точной науки — математики96.

Риторические учения эпохи Возрождения входят органическим компонентом в общий контекст культуры, по- своему выражают основные мировоззренческие идеи того времени. Аналогичным компонентом возрожденческой культуры являлась и живопись, знаменующая собой новый тип мировосприятия. Обращение к мировосприятию живописцев эпохи Возрождения позволяет дополнить «сухую» картину мировоззренческого содержания риторических идей, являющихся предметом нашего анализа.

У художников Возрождения мы сталкиваемся с весьма поучительным примером изучения восприятия значений с помощью художественных методов. Свою роль здесь сыграла иллюзионистская живопись Возрождения, опиравшаяся на правила геометрической перспективы в живописи и отражавшая специфику субъективного восприятия человеком зрительных образов. Иллюзионистская живопись, преследующая цель дать правдоподобное изображение трехмерного пространства, не могла не иметь дело с «метафорами», изменяющими смысл наших восприятий (например, сходящиеся на полотне линии выражают идею параллельности). С позиций здравого смысла, писал А. Ф. Лосев, является нелепостью таким образом выражать идею параллельности, поскольку для здравого смысла если линии параллельны, то они параллельны везде96.

Точные правила иллюзионистской живописи, опирающиеся на самую точную науку — математику, призваны были выражать «неточность» субъективного восприятия как объективный факт. Парадоксальность этой «иносказа- тельной» техники заключалась в эффекте живописной реалистичности, или, как в свое время говорил Дсметрий о метафоре, «обиходная речь так удачно использует некоторые метафоры, что пропадает нужда в словах в прямом смысле»97. Таким образом, в нашем случае пропадает нужда в псевдореализме плоскостного (двухмерного) изображения, как это наблюдается в средневековой иконографии. Но ренессансный иллюзионизм — это не только техническая сторона реализации художественного замысла. Сам этот замысел, отвечая идеалам гуманизма, новизна которых нуждалась и в новых формах выражения, нередко осуществлялся в иносказательной форме. Классическим примером подобной метафорики могут служить картины знаменитого нидерландского художника Питера Брейгеля Старшого (ок. 1520—1569).

Брейгелю подходит определение светского художника- философа, который свою гуманистическую философию излагает не в трактатах, а живописует. Б связи с требованиями материала и учетом специфики обыденного сознания он часто пользуется притчами для создания своих картин. «Притчи нуждаются в метафорах,— отмечает О. Бенеш.— Брейгель изображает их дословно и добивается комического эффекта»68. Смеховая культура как антитеза «угрюмому» аскетизму и «скучному» теологизму возможна именно в метафорическом облачении.

Художники и риторы Возрождения солидарны в том, что необходимо изменить форму выражения мировоззренческих идей, приспособив ее к новым умонастроениям. Иллюзионизм оказывается более емким понятием, включающим не только живопись, но и различные стилистические эффекты в языке философии и поэзии. Стиль постепенно начинает превращаться из «косметической» категории в категорию «магическую». Иными словами, стиль — это не только косметический атрибут языка, но и фактор активного воздействия на психику и чувства читателя или слушателя,-

Эпоха Возрождения стимулирует интерес к изучению метафоры как. феномену языка, хотя по инерции некоторое время еще превалирует теоретико-познавательная и логическая оценка метафоры. Например, по мнению ренессан- сных теоретиков, метафора безусловно способствует познанию всех явлений мира. Однако полный расцвет интереса к метафоре под таким углом зрения связан с «новым искусством» барокко. Как писал И. Н. Голенищев-Кутузов, «это искусство, этот стиль, ограниченные эпохой, неотде- лммы от конца XVI и почти всего XVII в. Писатели и теоретики барокко не отрекались от гуманистов, ощущали связь с XVI в. и в то ж время повторяли, что несут иное восприятие мира, отличное и от ренессансного и от античного»99. Под пером теоретиков барокко риторика превращается в философию, в особую разновидность теории познания, делающую ставку на интуитивное познание, возвеличивающую аллегорию до «Символической Метафоры»100.

Взгляды теоретиков барокко на метафору сохранили свою силу и по сей день. Отмечая это, К. К. Ратвен пишет, что в то время как представители древней риторики преимущественно рассматривали метафору как орнамент, современные критики предпочитают концентрировать свое внимание на метафоре как способе интуитивного постижения, а также исследовать особенности ее эмоционального воздействия101.

Новый взгляд на мета^юру. Цж. Вико и его идея языкового мифотворчества. В сложный переходный период между барокко и неоклассицизмом мы застаем фигуру гениального неаполитанского мыслителя Джамбаттнста Вико (1668—1744), которого итальянцы считают отцом новейшей эстетики102.

Вико был ученым энциклопедической культуры. Он хорошо разбирался в философии, был сведущ в риторике, поэтике, юриспруденции, занимался философией математики. По мнению И. Берлина, его понятие математического обоснования было настолько новаторским и революционным, что по достоинству получило оценку только в XX в.103.

Вико один из первых в науке Нового времени попытался преодолеть дуализм мышления и языка, утверждая, что мы не просто говорим или пишем символами, но мы и думаем (!) символами (словами и образами). Поэтому метафоры и даже аллегории как языковые явления не являются произвольными, искусственными созданиями, на чем настаивают некоторые риторы и логики. Это естественные способы выражения иного мировосприятия, отличного от нашего. Сознательное же конструирование чего-либо искусственного с помощью языка есть ис что иное, как использование риторических приемов. Вико называет это «поэтической логикой».

«Поэтическая логика» продолжает ренессансную традицию в духе «риторической логики» Рамуса, ориентируясь на «вещи», а не на «имена». Согласно Вико, язык рассказывает нам историю вещей, обозначенных словами. В этом смысле язык отражает различные фазы человечес- кой истории. Вико был первым, указавшим на то, что лингвистические формы являются одним из ключей к разуму тех, кто пользуется словами |04. В отличие от просветителей типа Фонтенеля, для Вико картины, нарисованные Гомером, не менее истинны, нежели «проза» мольеров- ского Журдена.

Отстаивая идею самобытности и оригинальности сравниваемых эпох в процессе развития человеческого рода и человеческих языков, Вико в качестве фундамента своих теоретизирований избирает идею круговорота, находящуюся в оппозиции к «торжествующей прозе» буржуа и оправдывающей равенство эпох перед лицом исторического круговорота.

Вико пытается дать и своеобразное лингвистическое оправдание своим компаративистским штудиям. Он рассматривает способы создания идеологических мифов с помощью языка. В связи с этим Е. М. Мелетинский пишет, что Вико был создателем первой серьезной философии мифа 105. Эти его идеи в дальнейшем были подхвачены В. фон Гумбольдтом, А. А. Потебней, развиты представителями американской этнолингвистики — Э. Сепиром и Б. Л. Уорфом, а также представителями немецкой школы неогумбольдиан- ства (Л. Вайсгербер и др.). Отношения между языком и мифом занимает центральное место в работах выдающегося французского структуралиста К. Леви-Стросса, который утверждает, что природа «первобытного ума» обнаруживает себя в структуре мифов, равно как и в структуре языка.

По мнению Вико, наиболее эффективным способом в деле языкового мифотворчества является использование метафор. Он считает, что при внимательном взгляде «каждая метафора оказывается маленьким мифом»106. На этом уровне теоретизирования влияние теории круговорота (в плане сравнительного анализа) сказывается в том, что эпохи сравниваются по характеристикам мифотворческой деятельности — каждая эпоха конструирует свой миф, различие лишь в используемых метафорах.

Сопоставление речевой деятельности с деятельностью по созданию мифов сближало риторику с философией языка и философской антропологией. Из идеи единства мышления и языка следовало, что понятия не могут существовать до слов, иначе язык превращается в изобретение человеческого сознания. В науке Нового времени взгляд на язык как на «выдумку», «изобретение» был выражен представителями рационализма и эмпиризма несмотря на формальную обо- собленность этих направлений в философии. Как писал Э. Кассирер, рационализм и эмпиризм единодушно рассматривают язык преимущественно в его теоретическом содержании, т. е. относительно его вклада в развитие научного знания. И рационалисты и эмпиристы понимают слова как символы идей, которые оцениваются либо как объективное и необходимое содержание познания, либо как субъективные репрезентации (представления) ,07.

Провозгласив в своеобразной манере единство мышления и языка. Вико открыл новую страницу в науке о человеке. Вслед за ним аналогичные идеи развивает известный английский филолог, специалист по общему языкознанию, индологии и мифологии Макс Мюллер (1823—1900), а также наш соотечественник, крупнейший исследователь поэзии, фольклора, русского языка Александр Афанасьевич Потебня (1835—1891).

Отношение Мюллера к метафоре было противоречивым. Усматривая в метафоре одно из самых сильных орудий человеческой речи, без которого немыслимо развитие языка, он в ряде случаев говорит о метафорах как «болезнях языка»'08. Здесь Мюллер явно отступает от позиций, занимаемых неаполитанским ученым, однако, Мюллер имеет своих сторонников и в современной литературе. Так, ныне здравствующий американский автор К. М. Тарбейн в своей книге «Миф метафоры» утверждает, что метафора — это результат неправильного использования языка, то есть метафора относится к разряду познавательных ошибок и представляет опасность, когда мы забываем, что она является именно метафорой ,ое.

С мнением Мюллера, что метафоры, участвующие в мифотворчестве,— это «болезнь языка», полемизировал Потебня. Вся кропотливая работа его колоссальных «Записок по русской грамматике», писал А. Белый, сводится к установлению аналогии между словом и мифом 1,°. Об этом достаточно определенно высказывается сам Потебня, когда рассматривает миф как «словесное произведение»,п.

Предтечей Вико по вопросу о языке и его семантике можно считать античное учение о стиле речи. Еще Аристотель указывал на то, что стиль, будучи практическим воплощением мыслей в речи, обладает большей убеждающей силой, чем сами -мысли-112. Аналогично утверждение Квин- тилиана: красноречие никогда не будет иметь ни энергии, ни мощи, если мы не станем черпать силы в стилистических упражнениях мз.

Разумеется, стиль сам по себе не обладает никакими магическими свойствами, ио со стилем связана напряженная интеллектуальная деятельность субъекта, порождающего и воспринимающего речевой текст. Зная особенности восприятия человеком речевой информации, можно целенаправленно влиять на его настроение, эмоции, на различные формы поведения, чем испокон века пользовались ораторы и литераторы, религиозные проповедники и политики. Вживаясь в стиль литературного произведения, мы умственно и эмоционально проигрываем и присваиваем себе тип предложенного мироощущения и смысл жизнедеятельности действующих персонажей, сохраняя за собой право в любой момент покинуть этот воображаемый мир. Отсутствие игрового момента, момента условности стирает грань между вымыслом и реальностью, свидетельствует о патологических нарушениях в сознании читателя или слушателя.

К арсеналу эффективных средств дезориентации сознания в данном случае можно отнести смешение стилей. В некоторых случаях смешение стилей распыляет внимание, отвлекает от метафоры (от ее «как если бы»), давая возможность необычное воспринимать как обычное, неестественное — как само собой разумеющееся. Именно в этом ракурсе следует понимать слова Вико о том, что каждая метафора — это маленький миф.

Риторика XIX в. Исследования по риторике XVIII — XIX вв.114 не блистали успехами. Часть риторической проблематики прочно закрепилась за логикой, поэтикой, эстетикой, филологией. Однако некоторые теоретики риторики отнюдь не собирались впадать в уныние. Они пытались оживить риторику, двигаясь подчас в совершенно различных направлениях. Одни из них надеялись придать риторике историко-филологическую направленность, другие же делали ставку на сближение риторики с философией языка. Примером первого подхода к риторике служат исторические изыскания немецкого ученого Р. Фолькмана, который в 1856 г. выпустил в свет капитальный труд, посвященный античной риторике. В 1872 г. этот труд был переработан и переиздан под названием «Риторика греков и римлян». По мнению некоторых теоретиков риторики XIX в., Фольк- ман был первым, попытавшимся реабилитировать теорию красноречия ПБ. Опыт Фолькмана оказал воодушевляющее воздействие, в связи с чем предпринимаются попытки создать теорию красноречия, без которой трудно анализировать литературные памятники прошлого. Например, И. Лу- ньяк для реализации этого проекта предлагает вначале провести исследования одного из отделов ораторского изоб- рстеїіия, а именно исследовать постановку спорных вопросов в судебных речах.

Оценка заслуг Фолькмана, на мой взгляд, изрядно завышена. В то время, когда риторика стояла на перепутье, испытывая кризис идей, смелым, но далеко не новаторским, можно считать только одно высказывание Фолькмана, выражающее всего лишь его интуицию: самый главный троп — метафора, тогда как все остальные тропы являются разновидностями метафоры П6.

Гораздо более серьезного внимания заслуживает исследование теоретических оснований риторики нашего соотечественника Константина Зеленецкого, которого можно рассматривать как представителя второго подхода к риторике. Его книга «Исследование о риторике в ее наукообразном содержании и в отношении, какие имеет она к общей теории слов и к логике» начинается с обзора современного состояния вопроса (начало XIX в.), где даются скупые, но справедливые характеристики работ теоретиков риторики из Франции и Германии (Бургнй, Блер, Лек- лерк, Гейнзиус и др.). Для всех этих работ общим является рассмотрение риторики в качестве учения о красноречии.

В противовес подобным взглядам на риторику Зеленец- кий, опережая свое время, говорит о том, что риторическое изучение речи не может и не должно ограничиваться только так называемой красноречивой речью, а должна заниматься исследованием речи вообще, где красноречие является всего лишь частью. Согласно Зеленецкому, речь — это «полное развитие мысли в слове», развитие, которое может осуществляться как с помощью художественной фантазии, так и без нее117. Этим определением Зеленецкий стремится раздвинуть границы риторики одновременно уточняя предмет и метод научной риторики. Он настаивает на том, что риторика прежде всего обязана показать самые общие, необходимые условия и требования речи вообще, а затем уже переходить к красноречию и его различным видам ,|8.

Зеленецкий понимает подлинно научную риторику как часть науки о слове, науки, которую, как отмечает автор, некоторые называют филологией, некоторые — философией грамматики ,19. Предметом так понятой риторики является «овеществленная» речь — различные тексты, т. е. речь в ее грамматическом построении из предложений и в логическом расположении ее частей 120.

Трудности, с которыми столкнулась риторика XVIII —

XIX вв., усиливались некритическим пониманием проблем лингвистической семантики. Даже по второй половине XIX в. довольно часто встречаются рассуждения на тему: выше.'! ли язык из небольшого числа простых понятий, или же, напротив, язык в своем «детстве» был более богат, владел большим запасом не столько понятий, сколько более конкретных представлений, возникших из свежих восприятий ,21. Например, Г. Курциус отмечает, что в начале XIX в. и позднее неоднократно делались попытки редуцировать пестрое разнообразие слов к простым, основным понятиям. При этом Курциус ссылается на К. Ф. Бекке.ра (1833), который в своей монографии указывает на 12 главнейших понятий (Cardinalbegriffe). Из этих «главнейших понятий» можно вывести все прочие понятия и представления.

Такого рода спекуляции вокруг языка и его словарного состава в очередной раз воскрешали семантический аспект аристотелевских категорий и в некотором отношении оказывались близки гегелевской «системе категорий» как смысловой структуре мира в целом.

Взгляд на неизменность значений поощрялся многовековой традицией дуализма формы и содержания в языке. Естественно, что в такой ситуации риторика как хранительница учений о стиле и различных стилистических эффектах не могла осуществить успешной реформы, семантические вопросы решались догматично.

Предпосылки и развитие идей неориторики XX в. В начале XX в., по словам П. Гиро, утрачивается всякий интерес к риторике как к дисциплине, которая доживает свой век на задворках грамматики. Но уже в 30-е годы картина начинает меняться. В это время выходит в свет книга А. А. Ричардса «Философия риторики» (1936). Новый вариант риторики еще не в состоянии был конкурировать с популярной в то время структурной лингвистикой, но тем не менее неориторика кое в чем даже опередила модную лингвистическую теорию, занявшись вплотную вопросами семантики, которыми пренебрегали структуралисты. Именно развитие семантики следует рассматривать как основную предтечу современной неориторики.

Семантика — довольно молодая дисциплина, хотя корни ее следует искать в античности, в первых опытах этимологического анализа. Ближайшая ее история охватывает промежуток примерно в 100 лет. Около ста лет тому назад французский филолог М. Бреаль ввел в научный обиход термин «семантика». Правда, спорадические попытки п этом ключе делались и раньше. Так, в 1825 г. немецкий ученый, преподаватель латинской филологии X. Райзиг весьма определенно высказался о необходимости исследований в области семантики. В своих лекциях он говорил о насущной потребности развивать новое направление лингвистических исследований — семасиологию, представители которого должны изучать принципы, регулирующие эволюцию значений слов. Сам он, однако, не развил эту идею в деталях. Его лекции, опубликованные посмертно, были известны очень узкому кругу специалистовПрочное утверждение идей семантики в филологии связано с именем М. Бреаля, который не только дал имя новой науке, но и внес существенный вклад в се теоретическое обоснование. В одной из своих программных статей французский ученый доказывал, что, помимо исследований формальных элементов человеческой речи (фонетики и морфологии), существует также наука о значении лингвистических выражений, которую он предложил назвать «la semanlique».

Вскоре после работ Бреаля усилиями философов, логиков и психологов значение термина «семантика» было значительно расширено. Семантику стали рассматривать уже не как отрасль лингвистики, а как отрасль «общей науки о знаках» (семиотики). Для развития собственно лингвистической семантики подобное расширение границ имело отрицательные последствия, поскольку отпугивало лингвистов своей чрезмерной широтой.

Ко времени, когда семантика появилась на исторической сцене, наука о языке была исключительно исторической дисциплиной, прочными узами связанной со сравнительно- исторической грамматикой. Поэтому и семантика некоторое время носила сугубо исторический характер. Ее основной целью являлась классификация изменений значений в историческом плане согласно логическим, психологическим и социологическим критериям, а также обнаружение некоторых закономерностей, которым подчиняются эти изменения. Эта стадия в развитии семантики была завершена фундаментальной работой Г. Штерна «Значение и изменение значення» (1931).

После опубликования в 1916 г. знаменитого соссюров- ского «Курса общей лингвистики» произошла существенная переоценка взглядов на язык и лингвистическую теорию. Новая концепция языка, предложенная Ф. де Соссюром, получила название структуралистской. Представление о том, что мир скорее состоит из отношений, чем из вещей, является исходной установкой того способа мышления, который мы называем структуралистским. Посредством этого термина подчеркивается, что природа отдельного элемента в любой ситуации не имеет значения сама по себе. Элемент определяется через отношения ко всем другим элементам, включенным в некоторую ситуацию. Эта методологическая установка является следствием критики традиционной лингвистики, рассматривающей язык как агрегат отдельных единиц, называемых «словами», каждое из которых имеет свое отдельное «значение». Вместо этого Соссюр предложил рассматривать язык как «Gestalteinheib, как единое «поле», как самодостаточную систему.

Структуралистская теория языка значительно подчеркнула роль синтаксиса, тем самым стимулируя развитие таких направлений в лингвистике, как генеративно-трансформационная грамматика. Что же касается семантики, то в этой сфере структуралисты испытали серьезные трудности, в результате чего большинство из них сосредоточили свои усилия на анализе в областях фонологии и грамматики. Это и понятно. Дело в том, что фонетические и даже грамматические ресурсы того или иного языка являются хорошо организованными и ограниченными в своем количественном составе. Лексический же словарь — это весьма разрозненное собрание многочисленных элементов. Так, например, некоторые современные авторы утверждают, что в английском языке имеется 44 или 45 фонем, тогда как Оксфордский словарь содержит свыше 400 ООО слов (!). Помимо того, фонетическая и грамматическая системы относительно стабильны в опре- ленный промежуток времени, словарь же непрерывно изменяется. Поэтому естественно, что слова не могут анализироваться с той строгостью и точностью, с какой это делается в фонологии и грамматике т. Эти и другие причины затормозили развитие лингвистической семантики и способствовали возрождению риторики, философии языка, а также поощряли нелингвистов на исследования в области семантики.

Несмотря на неблагоприятные условия для прогресса лингвистической семантики, в этой сфере были достигнуты некоторые позитивные результаты. В перпую очередь это касается идей лингвостилистики. Одним из первых, кто взял на себя труд по исследованиям в области описательной стилистики, был Шарль Балли, ученик Ф. де Соссюра. До появления его книги «Французская стилистика» (150S) в стилистике господствовали взгляды К. Фосслсра и его учеников, согласно которым стилистика языка определяется индивидуальными склонностями, настроениями, вкусами великих писателей. Этот «психологизм» в оценке зкспрес* сивных ресурсов и функций языка является иным выражением «эстетизма» как определенного подхода к языку в его литературно зафиксированном виде. Чувство прекрасного, чувство трагического, комического и т. п. —все эти «чувства» сродни тем психологизированным классификациям экспрессивных свойств языка, которые вызывают у читателя или слушателя разнообразные эмоции. Впоследствии такой подход к стилю был признан слишком узким и заменен расширенным понятием экспрессивности, в котором на первый план было выдвинуто понятие выбора, воплощающего в себе фундаментальный принцип современной семантики 124. Благодаря этому для стилистики открылась возможность пользоваться такими строгими методами анализа, которые предоставлялись в ее распоряжение современной теорией информации.

По сравнению с фосслерианской доктриной Балли делает шаг вперед, отделяя стилистику языка вообще от стилистики отдельных писателей. Предметом стилистики для него является словесное выражение мысли, а не сама мысль 125.

В определении стилистики Балли демонстрирует позитивные и негативные стороны своей теории. Позитивным является тот факт, что Балли отказывается от установления отношения тождества между' языком и мышлением, и в этом смысле он мог бы полностью присоединиться к словам Поля Валери, что мысль по самой своей сути лишена стиля, поскольку она изменчива, неуловима, многообразна в своих проявлениях. Недостатками же учения Балли является излишняя поляризация «формы» и «содержания» в языке.

Балли считает, что следует самым решительным образом отличать понятие «стиль» от понятия «стилистика». Понятие стиля относится к речевой практике в узком смысле слова, а именно к использованию слов в «необычных» ситуациях (поэтическая речь, речь ораторская и т. п.). В обычных же условиях речевая деятельность осуществляется с меньшими интеллектуальными затратами в плане отбора и организации информации, так как здесь больше клише, привычных фраз и т. п. Именно эти условия в первую очередь и определяют применимость понятия «стилистика» к анализу речевых выражений вообще.

Разграничивая понятия «стиль» и «стилистика», Балли больше руководствовался интуицией и прагматическими соображениями, чем теорией. Отрицая тождество мышления и языка, он одновременно разводил понятия «стиль» и «характер», соотнося стиль не с психическим складом носителя йзыка, а с самим языком. Правда, само понятие языка у нею еще изрядно перегружено побочными психологическими ассоциациями. Например, Балли считает, что синтаксис и стилистика несравнимы, так как грамматика изучает логический аспект мысли, а стилистика — аффективный. Иными словами, «нельзя сравнивать систему средств выражения с системой экспрессивных значений»126. Однако, несмотря на всю категоричность таких высказываний, в некоторых случаях Балли колеблется. Его лингвистический опыт не позволяет ему безоговорочно постулировать непреодолимость границ между синтаксисом и стилистикой, и он вынужден отметить, что синтаксис не может быть отдан в безраздельное владение чистой мысли 127. Эта оговорка подтверждается современными исследователями, в результате которых было обнаружено, что синтаксис отнюдь не изолирован от семантики, а следовательно, имеет отношение к основным вопросам стилистики. Но для выявления этих отношений необходимо было окончательно порвать с изжившим себя психологизмом XIX в., на что у Балли не хватило сил и решимости. Об этом свидетельствует то, что Балли сводил стилистику к одним аффективным факторам, а также рассматривал метафору как свернутое сравнение, что является показателем определенной близости разработок Балли с эмотивной (психологической) теорией значения.

К этой критике в адрес зачинателя современной научной стилистики необходимо добавить следующее. Балли крайне упрощенно трактует понятие «синтаксис», сводя его к нормативным, если угодно, априорным структурам, не учитывая синтаксические различия между «внутренней» и «внешней» речью, речью письменной и устной. На всю важность разграничения форм синтаксической связи на различных уровнях языкового осуществления мысли в свое время указывал Л. С. Выготский, подчерки- вавший семантическую функцию синтаксиса. Для этих целей он пользуется выражением «смысловой синтаксис», указывая, что «смысловой синтаксис внутренней речи совсем иной, чем синтаксис устной и письменной речи. В нем господствуют совершенно другие законы построения целого и смысловых единиц»128. «Внутренняя» речь отличается максимальной свернутостью, сокращенностью, предикативностью, тогда как ее полная противоположность, письменная речь,—-это образец максимальной развернутости, максимальной смысловой полноты. Устная («внешняя») речь занимает промежуточное положение между «внутренней» речью и речью письменной. Такая характеристика синтаксиса применима не только к естественным языкам, но и к разнообразным искусственным языкам.

Подход Выготского к синтаксису со стороны семантики оригинален, но не нов в абсолютном смысле. В античных трактатах по риторике и поэтике, в разделе о стиле речи были выделены понятия, имеющие прямое отношение к семантическим эффектам через синтаксическую организацию речи (например, понятия перифразы, гипер- бата, анафоры). О «художественном упорядочении синтаксиса» писал В. М. Жирмунский (1919—1923) ,29. О «синтактике» (или «композиции») как отделе стилистики писал В. В. Виноградов в своей работе «О задачах стилистики» (1922), полагая, что в некоторых случаях особенности синтаксических объединений служат средством создания новых семантических оттенков

В духе соссюровских идей в свое время пытались переосмыслить понятие «стиль» многие из наших соотечественников, в частности Г. Винокур в своих работах 20-х годов. Винокур полагал необходимым уточнение соссюровской ди- стинкции «язык — речь», в связи с чем им предлагалась дистиикция «язык — стиль». Близкие идеи в современной литературе высказываются известным английским лингвистом Дж. Лайонзом 131.

Предлагаемое Винокуром понимание стилистики призвано, по замыслу автора, расширить ее теоретический кругозор, вывести за пределы традиционной поэтики и риторики. Согласно Винокуру, «правила искусственного красноречия должны уступить в ней место учению о говорении в самом широком смысле этого термина, т. е. учению об индивидуальном использовании языковой традиции в самой различной обстановке социально-культурного быта»132. Сказанное Винокуром перекликается в известном смысле со словами Зеленецкого, утверждавшего, что риторическое изучение речи не должно ограничиваться изучением одного лишь красноречия, а должно заниматься исследованием речи вообще.

Если К. Зеленецкий в первой половине XIX в. попытался сблизить риторику с общей наукой о языке, то А. А. Потебня несколько десятилетий спустя попытался аналогичное осуществить с поэтикой. Это весьма симптоматичный факт, указывающий на наличие общей проблематики у риторики, поэтики и лингвистики, причем такой проблематики, которая нуждалась в достаточно высоком уровне теоретических обобщений, чтобы выделить инвариантные для риторики, поэтики и лингвистики структуры и методы. В начале XX в. к этой общей проблематике была отнесена проблематика, связанная с понятием «стиль», на что одним из первых указал В. М. Жирмунский в своей статье «Задача поэтики» (1919—1923). Жирмунский, преодолевая дуализм формы и содержания в языке, указывая на их органическое единство, подчеркивал, что «всякое изменение формы есть тем самым уже раскрытие нового содержания» ,33. Однако в различных языках в зависимости от их функций (поэтическая речь, научная речь и т. д.) отношения между формой и содержанием неоднозначны. Например, в научной речи «слово играет роль безразличного средства для выражения мысли» ,34. В науке слова естественного языка уступают место точным терминам. То же самое происходит и со стилем, который до предела упрощается, сливаясь с методом научного познания. При этом необходимо различать методы исследования и метод изложения познанного. В связи с этим вспоминаются слова Норберта Винера: «То, что математик должен следовать канонам строгого мышления в своей конечной публикации, является аксиомой, но это не значит, что он должен пренебрегать преимуществами эвристического мышления при выборе проблем или на ранних этапах своей работы, пока она еще не отлилась в конечную форму» ,3S.

Связь стиля с методом становится яснее, если привлечь понятие «система». Посредством понятий «стиль» и «система» подчеркивается исключительно важный факт организации речевого текста в единое целое (системно-структурная целостность).

Слабость многих семантических концепций начала XX в. объясняется недооценкой коммуникативных функций языка и возвеличиванием его экспрессивных функций, особенно в плане эмоционального воздействия. Связь речевой деятельности с эмоциональными переживаниями была установлена еще в античности, и в обычных риторических курсах так называемым эмотивным аспектам речи отводилась более важная роль, чем ее логическим функциям. Это положение дел сохранялось очень долго, вплоть до первой половины XX г. Последним и наиболее влиятельным адвокатом эмотивной теории был Г. Штерн.

Эмотивные теории являлись следствием неадекватного объяснения механизма семантических изменений в языке. Согласно подобным теориям, метафора не обладает ясным когнитивным значением, поскольку она в первую очередь связана с эмоциями, интуициями, образами, изменчивыми ситуациями, а не с абстрактными понятиями, изолированными от «возмущающего» фактора времени ш.

В качестве теорий, объясняющих изменения значений, эмотивмые теории в своих различных модификациях обнаружили несостоятельность и превратились из теорий в «точку зрения», снисходительно поддерживаемую неопозитивистами, которые выделяли два типа значений — инди- кативные и эмотнвные. Индикативные значения определялись с помощью логико-эмпирических процедур (например, метод верификации), а эмотивные значения, которые не поддаются такому конструктивному определению, выпадают из сферы собственно научного анализа. Согласно У. А. Шиблзу, эмотивная теория метафоры имеет много общего с эмпиристской теорией значення в духе логического эмпиризма. Эти полярные теории имеют общие грани соприкосновения по принципу «крайности сходятся». Обе теории признают разделение значений на эмотивные и индикативные. Обе также признают, что если метафора не сводится к буквальному языку (в неопозитивистской терминологии — к языку наблюдения), она — бессмысленна. По существу эмотивная теория метафоры — это разновидность теории замещения ,37. Согласно теории замещения, метафора — это замаскированное сравнение. Рационально же значима не метафора, а сравнение, которое метафора маскирует.

Традиционные филология и риторика, не будучи обеспеченными научно-теоретическими представлениями о языке как сложной системе, заполняли теоретические пробелы информацией экстралингвистического характера. Чаще всего эта информация заимствовалась из сферы психологического опыта, который казался наиболее доступным и очевидным. Поэтому закономерно, что, решая вопросы семантики и семантических изменений, филологи и риторы обращались за помощью к таким понятиям, которые уже получили апробацию в философии, эстетике, психологии в качестве понятий, выражающих особенности чувственного познания. К числу этих понятий относятся понятия «образ», «воображение», «продуктивное воображение» и т. п. Наиболее привлекательным для построения семантических теорий казалось понятие «образ». Интуитивный смысл этого понятия основывался на противопоставлении выражений, обладающих конкретно-чувственными значениями, выражениям абстрактным, не пробуждающим в нашем сознании чувственных представлений.

В рамках психологической трактовки семантики видное место занимают теоретические разработки А. А. Ричардса, который попытался существенно уточнить интуитивный смысл понятия «образ», вычленив то, что относится К сравнениям, и то, что относится к общему содержанию, целостному смыслу «образного» понятия. В соответствии с этой целью Ричарде вводит терминологическую дистинк- цию «tenor—vehicle-», где термин «tenor» (образ, характер, смысл) используется в тех случаях, когда говорится о чем- либо без учета особенностей плана выражения, а термин «vehicle» (средство выражения, форма выражения) используется в тех случаях, когда учитываются особенности плана выражения для реализации замысла. Иначе говоря, термин «tenor» — это ведущий мотив, основная идея, регулирующая соотноснмость вещей, а термин «vehicle» призван обратить наше внимание на структуру соотнесения с помощью языковых средств.

Характеризуя вклад Ричардса в изучение проблем семантики, Т. Хавкес отмечает, что Ричарде, как никто другой, чрезвычайно высоко оцепил роль метафоры в функционировании языка ,38. Очевидным заблуждением, писал Ричарде в «Философии риторики», является мнение, что каждое слово имеет свое собственное значение (в идеале только одно значение), которое не зависит от использования слов. При этом забывается, что стабильность значения слова обусловлена постоянством контекста, который сообщает соответствующее значение словам. Стабильность значения слона не есть нечто постулируемое, но всегда есть то нечто, которое должно быть объяснено. В процессе наших объяснений мы обнаруживаем, что имеется много разновидностей семантической стабильности. Так, стабильность значения слова «нож» отличается от стабильности слова «масса» в его техническом смысле139. В связи с этим становится очевидным следующее. Там, где прежние работы по риторике трактовали неопределенность, двусмысленность как недостатки языка, новая риторика видит мощь языка, совершенно неотъемлемый компонент большинства наших выражений, особенно в поэзии и религии ,4°.

97

4 ООО

Мнение, что значения принадлежат словам по их, так сказать, собственному праву, вне зависимости от контекстов использования, является рецидивом магической трактовки «имен» ,41. Эти и подобные им пережитки сказываются в понимании механизма семантических изменений, например, как в случае с механизмом метафорообразова-

ний. Традиционная теория отмечает только несколько модусов метафоры, ограничивая свое использование термина «метафора» лишь некоторыми из них. В результате метафора превращается в разновидность изменения и замещения слов, тогда как по существу метафора — это взаимодействие мыслей, взаимодействие контекстовн2. Следовательно, метафора — это необходимая функция речи, это ее «всеобщий принцип» (omnipresent principle), который проявляется во взаимодействии основной идеи (tenor) и средств выражения (vehicle).

В более поздних работах, последовавших за «Философией риторики», Ричарде пытается углубить свою трактовку метафоры. На первый план настойчиво выдвигается то, что ранее упоминалось лишь вскользь: он отдает предпочтение теории взаимодействия, которую вместе с ним начинают развивать многие исследователи, в частности известный американский философ науки М. Блэк.

В «Философии риторики» идеи теории взаимодействия переплетаются с родственными ей идеями теории напряжения. Теория взаимодействия развивает ричардсовский тезис о взаимодействии мыслей, взаимодействии контекстов. Идеи теории напряжения сформулированы довольно смутно: две достаточно удаленные друг от друга вещи создают напряжение, которое, в зависимости от степени удаленности, может увеличиваться или уменьшаться мз. Своим высказыванием о семантическом «напряжении» Ричарде, по-видимому, хочет подчеркнуть особый статус так называемых радикальных метафор, которые с большим трудом поддаются, а в некоторых случаях вообще не поддаются разложению на «составные элементы».

На аналогичный феномен в свое время указывал Ю. Н. Тынянов в статье «О пародии» (1929), говоря, что бросающиеся в глаза выражения (например, метафоры) возникают как следствие некоторого рода перекодировки, скажем, в результате перекодировки одной литературной системы в другую, что делает новый текст как бы напряженным. Еще более формальными средствами на факт «напряженности» как индикатор степени смысла в тот же самый период указывал Б. В. Томашевский, подвергая статистическому анализу ритмическую структуру стиха. В связи с этим «напряжением» Р. Якобсон пользуется выражением «обманутые ожидания» и зачисляет метафору в разряд правомерных стилистических изменений, которые представляют собой субкоды основного кода UA.

На Западе теория метафорического напряжения разра-

батывалась Ф. Вилрайтом, М. Фоссом, Д. Верггреном и др. Согласно Вилрайту, в метафоре представлены две взаимодополняющие, находящиеся в напряжении тенденции— эпифора и диафора. В данном случае понятия эпифора и диафора отступают от привычного значения и получают новый терминологический смысл. Эпифора означает, что метафора как бы заражает все соседствующие с ней выражения. С логической точки зрения эпифора расширяет значение через сравнение. Примером эпифоры служит выражение «молоко человеческой любезности», где человеческая любезность сравнивается с молоком, с некоторой мягкостью, теплом, с материнским отношением. Таким образом, эпифорические метафоры, основываясь на доступных нам сравнениях, раскрывают то, что мы знали только смутно.

Диафора — это своего рода внутренний фокус, в котором сопоставляются различные качества, т. е. диафора создает новое значение с помощью сопоставлений в форме намека. Все достаточно остроумные метафоры должны содержать в себе эпифору и диафору, в противном случае они рискуют превратиться в тривиальность. Если же метафора не содержит элемента диафоры, тогда, по мнению

Э. Маккормака, она рискует перестать быть метафорой и превратиться в абстрактный символ |45.

Некоторую неотчетливость и двусмысленность термина «напряжение» (tension) применительно к теории напряжения попытался устранить М. Фосс в своей книге «Символ и метафора в человеческом опыте» (1949). Он считает, что метафора — это процесс напряженной умственной деятельности. Поэтому только метафора в состоянии выразить живую, изменчивую реальность.

С более современных позиций, близких методологической проблематике философии науки, развивает теорию напряжения Д. Берггрен. Оценивая познавательные возможности метафорического языка, Берггрен пишет: в то время как фиксированные значения буквальных и логических рассуждений могут быть практически или теоретически полезны, только текучесть поэтических метафор позволяет обнаружить конкретное лицо опытного мира ив.

4*

99

Высказываниям Берггрена созвучны высказывания представителей генеративно-трансформационной лингвистики. Так, Дж. Лакофф и М. Джонсон считают, что метафора — это не только прерогатива поэтики и риторики, метафора имеет место в повседневной жизни, в языке, в мышлении и в действиях. Следовательно, наша обычная концептуальная

система, в терминах которой мы думаем и действуем, является по своей природе фундаментально метафоричной ,47.

По мнению Берггрена, любая яркая, живая метафора должна быть определена как «многозначительный символический фокус» (plurisignificative sign focus), чьи референты соединимы только ценой абсурда, т. е. Берггрен доказывает, что с метафорой связана проблема референции, поскольку метафора делает референцию неоднозначной, проблематичной, так сказать, напряженной. Главную опасность злоупотребления метафорами Берггрен видит в возможности трансформации метафоры в миф.

Как видим, теории взаимодействия и напряжения не отличаются особой ясностью и логической убедительностью, но все же в этих теориях имеются рациональные идеи. Например, Фоссом был схвачен один жизненно важный для семантики момент, а именно метафоры — это не застывшие структуры, а деятельность, метафоры появляются в процессе языковой деятельности. При таком взгляде на семантические изменения появляется возможность совершенно по- новому оценить характер возникновения и функционирования значений и абстрактных понятий, о чем речь будет идти во второй части данной книги.

Акцентирование внимания тех, кто занимается семантикой естественных языков, на деятельностном аспекте существования языка имеет воистину революционное значение для семантики, особенно если учесть, что еще примерно два столетия тому назад метафора рассматривалась не как процесс, с помощью которого в конечном итоге расширяется /ю/2-метафорическое использование слов, а как разновидность фигуральной речи. Вследствие такого «стационарного» подхода к семантике изменение значений расценивалось как отступление от некоего истинного значения. Приоритет нормативного подхода в филологии, риторике и поэтике исключал исторический взгляд на язык и его семантику. 148

Если раньше и делались какие-то попытки высказаться о семантических изменениях и их последствиях для словарного состава языка, то выглядело это довольно беспомощно. Например, Локк признавал, что значения слов могут иногда изменяться. Но для него фраза «изменение значения» не относится к английскому или любому другому национальному (естественному) языку. Эта фраза относится только к некоторому специальному употреблению слова. Локк допускает возможность, что такое специальное употребление может изредка иметь место в обычных раз- говорах, но демонстрирует полную некомпетентность в понимании того, что новые употребления, которые не являются чем-то умышленным, как, например, технические термины, являются проявлением процессов развития внутри большинства языков ,49. В XIX—XX вв. подобные воззрения на язык хотя и становятся архаизмами, но продолжают существовать в более рафинированном виде. В начале XX в. фундаментальную попытку разобраться в данном вопросе предпринял Густав Штерн. Штерн понимал значение как психический (ментальный) феномен, который имеет место в уме думающих, говорящих, пишущих, слушающих и читающих людей ,s0.

В качестве ближайшего и наиболее авторитетною предшественника, классифицировавшего смысловые изменения согласно природе психических процессов, Штерн ссылается на В. Вундта, которий пришел к исследованию языка с уже готовой (психологической системой, стремясь показать применимость этой системы к изучению лингвистических явлений. Вместе с этим Вундт хотел отыскать в анализе языка новую информацию в пользу своей философско-психологической доктрины.

Развивая концепцию значения, Штерн критикует точку зрения, согласно которой значение является комплексом образов и эмоций, связанных со словом. Этой точке зрения противопоставляется рассмотрение значения как психического акта, посредством которого слово (символ) соотносится с тем, что оно обозначает (на что указывает) |51.

Концепция Штерна близка взглядам Огдена—Ричардса. Это не скрывает и сам Штерн162. По Штерну, имеются три основных детерминанты значения. На первом месте стоит объективное указание. На втором месте находятся субъективные характеристики референта (мысли, ощущения). К третьей детерминанте относится дистинкция основного значения слова и сопутствующих значений. С этими тремя детерминантами значения связаны факторы, обусловливающие (1) символическую функцию слова, (2) его экспрессивную и (3) коммуникативную функции 153.

Опираясь на психологический материал и традиционную формальную логику, Штерн относит к разряду семантических изменений прежде всего замещение, затем аналогию, сокращение, номинацию, перенос и пр. Например, замещение — это семантическое изменение, обусловленное внелипгвистическими причинами. Причину замещения следует искать в том, что референты изменяются и нам требуются новые имена для них. По Штерну, замещение входит в число наиболее часі о встречающихся форм семантических изменений. С понятием замещения связана возможность пролить свет на факты человеческой истории, поскольку изменение значений неотделимо от развития референтов. Штерн различает три главных типа замещений: (1) фактическое изменение референта, (2) изменения в нашем знании о референте, (3) изменение в эмоциональных отношениях к референту ,и. Б логическом плане теория замещения связана с установлением отношения подобия, а также с выявлением аналогий. Б основе теории замещения лежит понятие восстановления: чтобы понять метафору, необходимо восстановить термин, который замещается. Основной порок теории замещения состоит в неявном допущении, что метафора не предполагает новой информации. В таком случае она является просто декоративным средством ,55.

Первым, кто попытался преодолеть недостатки теории замещения, оставаясь в рамках психологической трактовки языка, был Ричарде. Согласно Ричардсу, метафора озадачивает смысл речи и средства выражения мыслей, тем самым активизируя, делая напряженной интеллектуальную деятельность. Однако, Ричардсу не удалось осуществить что-либо конструктивное в плане анализа механизма мета- форообразований, он лишь максимально заострил проблему метафоры как проблему первостепенной важности для семантической теории естественных языков.

Традиционная семантика изображала механизм изменении значений весьма поверхностно. Преимущество отдавалось описанию бинарных отношений типа отношений подобия между двумя изолированными элементами (знаковыми или семантическими). Современные исследования, ориентирующиеся на структурную лингвистику, заменяют этот «атомистический ассоцианизм» более утонченным понятием — понятием «ассоциативного поля», квазндетерме- пизм сменяется вероятностным подходом к языку.

Структурные исследования семантики способствовали упрочению позиций неориторики, хотя и здесь не обошлось без конфликтов, которые были вызваны бурным прогрессом теоретической лингвистики. Невольно провоцировалась ревизия смежных с лингвистикой дисциплин на предмет выявления структурных инвариантов. Осуществление этой ревизии в сфере риторики позволило укрепить позиции лингвостилистики, начать разработку лингвистики текста, а Р. Якобсону предоставило не совсем оправданную возможность заявить о том, что поэтика — это часть лингвистики. Преувеличенность утверждений Якобсона объясняется тем, что он отождествил элемент риторики в поэтике (учение о етиле) со всей проблематикой поэтики. Другим уязвимым пунктом Якобсона является то, что он принимает традиционную классификацию тропов как безусловный постулат, не затрагивая теоретических предпосылок этой классификации, а лишь указывая на данные нейролннгвистикн.

Основными тропами Якобсон считает метафору и метонимию. Метафора определяется как троп, базирующийся на подобии или аналогии, а метонимия определяется как троп, предполагающий смежность (близкую связь между исходным и новым значениями).

Якобсон в своей трактовке метафоры и метонимии ориентируется на соссюровскую дистинкцию «язык — речь». Метафора ассоциативна по характеру и использованию «вертикальных» языковых отношений. Метонимия синтагматична по характеру и использованию «горизонтальных» языковых отношений. Всякое информативно насыщенное (или просто информативное) сообщение конструируется посредством комбинации «горизонтального» движения, которое соединяет слова вместе, и «вертикального» движения, которое отбирает соответствующие слова (процесс селекции) из «внутреннего хранилища» языка.

Метафора и метонимия как основные тропы могут быть подразделены на другие второстепенные тропы. Например, подклассом метафоры является сравнение, а подклассом метонимии — синекдоха.

Эмпирическими предпосылками якобсоповскнх определений метафоры и метонимии послужили наблюдения над афатиками. Разнообразные афазии (речевые патологии) колеблются между двумя полярными типами, один из которых связан с нарушением механизма образования метафор (установление отношения подобия), а другой — с нарушением механизма образования метонимий (установление отношений смежности). Только при отсутствии речевых патологий типа афазий возможно нормальное развертывание дискурса, осуществляемое как бы вдоль двух семантических линий — метафорической и метонимической ,5в.

Успехи неорнторики во многом обусловлены переоценкой познавательных возможностей структурной лингвистики, включением в ее состав методов семантического анализа, нацеленных на использование в сфере «лингвистики речи». Как известно,Ф. де Соссюр, выделяя «лингвистику языка» и «лингвистику речи», не успел разработать концепцию «лингвистки речи» ,57. Впоследствии этот пробел попыта- лись восполнить теоретики лингвистики, в частности Э. Бенвенист, который ввел понятие дискурса (discours) как экспликаит понятия «речь» (parole).

Рассматривая различные языковые уровни, Бенвенист проводит различие между фундаментальными единицами «языка» и «дискурса». К «языку» относятся знаки, а к «дискурсу» — предложения. Предложение состоит из слов, но слова —не простые сегменты предложения. Предложение — это то целое, которое не сводимо к сумме частей. По Бенвенисту, предложение — это единица «дискурса».

С учетом этих теоретических предпосылок Бенвенист рассматривает «лингвистику языка» как семиотику, а «лингвистику дискурса» — как семантику. Фундаментальное различие между семантикой и семиотикой состоит в следующем. Семиотика — это учение об интралиигвистических отношениях, тогда как семантика изучает отношения между знаками и обозначенными вещами, т. е. семантика имеет дело с отношениями между языком и миром.

Подобно Бенвенисту, попытку расширить и углубить соссюровскую концепцию языка за счет разработки семантической тематики предпринимают такие ученые-структуралисты, как А. Греймас, Ц. 'Годоров и др.,58.

Исследования Греймаса можно охарактеризовать как небезынтересный опыт описания нарративных (повествовательных) структур в терминах соссюровскон дистиикции «язык — речь». По Греймасу, базисные структуры человеческого языка должны с неизбежностью участвовать в формировании фундаментальных структур его рассказов (повествований).

Как и Греймас, Тодоров утверждает, что на глубинном уровне существует особая «грамматика» нарратива, от которой берут свое начало индивидуальные повествования. Тодоров настаивает па том, что существует «универсальная грамматика», которая лежит в основе не только всех языков, но и других (ло/ї-лиигвистических) значимых систем, соотносящихся с ней. Эта «грамматика» универсальна не только потому, что она как бы одушевляет все языки, но и потому, что совпадает со структурой универсума как такового.

Исследования Беивениста, Греймаса, Тодорова и других, осветив различные аспекты соссюровской идеи «лингвистики речи», напомнили о давней риторической традиции, связанной с анализом различных ораторских речей («текстов»). Таким образом, исторический опыт риторики йновь оживает, но уже в другом контексте. Античное лонятйе стиля трансформируется в лингвостилистику, учение об ораторских речах выливается в лингвистику текста. Современная неориторика стремится объединить лингвистику текста и лингвостилистику в единое целое, поддающееся структурному анализу. Однако, не являясь собственно лингвистикой, неориторика во главу угла ставит проблемы, пограничные современной философии языка и герменевтике (языковое сознание, понимание, смыслообразующая знаковая деятельность и т. п.), с целью приблизить теорию к практике, соединять общую методологию научного познания с конкретным анализом речевой деятельности на различных уровнях ее функционирования.

Заключение. Историкам и философам науки анализ исторического развития риторики дает богатейшую пищу для размышлений. Сейчас уже несомненно, что в судьбе европейской духовной культуры риторика сыграла важную роль. В периоды застоя философской и научной мысли риторы без особых претензий на глубокомыслие культивировали далеко не худшие образцы теоретизирования, вели кропотливую текстологическую работу, занимались грамматическими изысканиями, осуществляли просветительскую и педагогическую деятельность. Всякий, интересующийся вопросами истории культуры, без особых намеков поймет, что прогрессивная непрерывность европейского культурного развития во многом обязана повседневной работе тех, кого мы именуем риторами.

Помимо выполнения своих позитивных социально- культурных функций, риторика внесла существенную лепту в решение ряда собственно научных проблем. Этот вклад в европейскую науку до некоторой степени обусловлен спецификой соотношения теоретических и прикладных аспектов риторики. Риторы никогда не занимались (в отличие от философов) теоретизированием ради теоретизирования, их теоретические выкладки всегда имели определенную практическую подоплеку (дидактика, пропедевтика, педагогика и т. п.).

Исторически риторика сформировалась как теоретическая рефлексия но поводу поп-обыденной речи, обращенной не к отдельному лицу по случайному стечению обстоятельств, а к аудитории. Ближайшим прототипом таких «необычных» (публичных) речей служили театральные речення; именно они задавали ту парадигму искусственности, которая была свойственна разнообразным ораторским «текстам». Но если театральные действа способствовали выработке только интуитивного чувства различия между «высоким слогом» драматических персонажей и «низкими словами» толпы, то риторы, опираясь на философско-ми- ровоззренческую дихотомию «знание - мнение», были пер. выми, зафиксировавшими в научном сознании противоположность обыденной («естественной») и литературной («искусственной») речи.

Ораторские речи («тексты») призваны были активно воздействовать как на сознание, так и на чувства слушателей. В свою очередь, риторика призвана была понять и классифицировать средства вербального влияния на психику и поведение человека. Так, риторика сближается с логикой и психологией, задолго до XX в. затрагивая тематику, которая заняла центральное место в работах Л. Витгенштейна позднего периода и Дж. Л. Остина.

Поскольку основным предметом риторики являлись методы и формы убеждения, риторика тесно связана с логикой. В качестве первостепенных средств воздействия на умы слушателей выделялись те или иные логические приемы, опирающиеся на теоретические учения о дедукции и индукции. Но в отличие от теоретизирующих философов риторы уравнивают в правах логику и стилистику и тем самым не слишком противопоставляют мышление и язык.

В работах риторов большое место отводилось и отводится изучению психологии характера вообще и характера восприятия живого, ораторского слова в частности. Рито- рнко-характерологические изыскания наложили свой отпечаток на стилистику как таксономическую науку о стилях речи.

Таким образом, античная стилистика одной своей стороной была обращена к логике как науке о методах познания, а другой — была повернута к психологии характера. В потенции это было чревато двояким отношением к такой ключевой категории стиля, как метафора и ее типы. С точки зрения логики (Аристотель) метафора это замаскированное сравнение. С точки зрения философии или психологии языка (Дж. Вико) метафора — это маленький миф, то есть особый образ экзистенциальной жизнедеятельности (особый тип мировосприятия и миропонимания). Эта диалектика метафоры ускользала от философов и языковедов, но была в определенной мере доступна теоретикам и практикам риторики, а вместе с этим им в перспективе раньше, чем кому-либо еще, была доступна идея единства мышления и языка в виде постановки вопроса о мировоззренческих и когнитивных функциях языка.

Риторика первой из наук лингвистического цикла приблизилась к представлению о речи вообще и ее модификациях в конкретных действиях и «текстах». Наконец, в заслугу риторики следует поставить то, что ее представители одними из .первых заявили о деятельностной природе значений, подчеркнув, что семантические изменения (например, типа метафорообразований) — это не «порча» языка, а объективный процесс, обусловленный культурно-историческими факторами.

Закономерным следствием многовековой истории европейской риторики является ее ренессанс в XX в. Современная гуманистическая неориторика, не растворяясь в философии языка или лингвистике, заявила о настоятельной необходимости интегрировать лучшие достижения научной философии с теоретическими положениями наук о языке 159.

 

<< | >>
Источник: К. К. Жоль. Мысль, слово, МЕТАФОРА. ПРОБЛЕМЫ СЕМАНТИКИ В ФИЛОСОФСКОМ ОСВЕЩЕНИИ. КИЕВ НАУКОВА ДУМКА 1984. 1984

Еще по теме ИЗ ИСТОРИИ ЕВРОПЕЙСКОЙ РИТОРИКИ СО ВРЕМЕН ЕЕ ЗАРОЖДЕНИЯ. ФИЛОСОФСКАЯ И СЕМАНТИЧЕСКАЯ ЦЕННОСТЬ ОПЫТА РИТОРИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ :