<<
>>

ФИЛОСОФИЯ И ЕЕ ОТНОШЕНИЕ И КАРДИНАЛЬНЫМ ВОПРОСАМ ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ НАУКИ 

Вводные замечания. Поиски нового знания об окружающем нас мире и создание нового лингвистического контекста для выражения этого знания не является чем-то изначально присущим человеку.

Это результат длительной и сложной исторической эволюции. Предельно общими философскими регуляторами для осмысления подобного рода фундаментальных сдвигов в жизни общества и в сознании отдельных людей являются ориентирующие нас вопросы о соотношении природного и культурного, сознания и бытия, идеального и реального. Так, научно-материалистическая конкретизация вопроса о соотношении идеального и материального применительно к теме данного исследования формулируется не просто как соотношение сознания и языка, а как такое соотношение, где язык, точнее, речь, по меткому выражению К. Маркса, есть непосредственная деятельность мысли, практически существующее, действительное сознание

6*

163

Здесь мысль фигурирует не как нечто «глубоко внутреннее» и «неуловимое», а как замысел, овладевший сознанием и осуществляющийся в речевой деятельности. Наличие замысла в уме говорящего, пишущего, думающего — свидетельство активности сознания, для которого язык (естественный или искусственный) — не «платье» мысли, а мысль в своей непосредственной данности, непосредственная деятельность мысли в форме сознательной, мотивированной деятельности. Так мотивированная интеллектуальная деятельность может выражаться в познавательном отношении к действительности. Изменения в этой действительности сказываются на изменениях в форме и содержании наших знаний. Но поскольку знание кодируется в разнообразных языковых материалах, поскольку оно отделимо от языка

лишь в абстракции, конвенционально, постольку происходящие изменения затрагивают и смыслообразующий аспект сознательной деятельности человека.

Традиционные представления о гносеологии и ее полномочиях, представления, бытовавшие еще в XIX в., подверглись серьезному испытанию в XX в., когда произошла революция в естествознании, когда прочно утвердились теоретическая лингвистика, социологический подход к мышлению, когнитивная психология.

Стало очевидным, что на нынешнем этапе развития философской науки гноссологу не обойтись без серьезных лингвистических знаний, так как ставка на одну лишь рефлексию по поводу знания, его структуры, форм познания без учета реальной, а не воображаемой деятельности сознания, которую невозможно представить вне особенностей языкового функционирования, оставляет без ответа ряд вопросов, имеющих кардинальное философское значение, в частности вопросов, касающихся межкультурных контактов. Это в полной мере может быть отнесено к проблеме осмысления и оценки нового знания.

С учетом избранной позиции исследования целесообразно сразу же уточнить авторское отношение к лингвистике. Это объясняется как интересами гносеологии, так и спецификой исторического развития научной лингвистики.

Поскольку научная лингвистика — явление относительно недавнее (первая половина XIX в.), постольку еще полностью не изжито мнение о возможностях в границах философии ставить и решать собственно лингвистические проблемы. Характерную оценку этих философских пережитков дает 3. Вендлер в связи с претензиями на наукообразность так называемой «философии обыденного языка». Нет сомнения в том, отмечает он, что представители «философии обыденного языка» используют лингвистические факты для подтверждения своих философских рассуждений. Но это именно философские рассуждения, нередко обладающие весьма сомнительной для лингвиста ценностью, то есть авторы подобного рода рассуждений занимаются главным образом философией, а не лингвистикой.

Развивая критику в адрес поклонников спекулятивных теорий (философий) языка, Вендлер высказывается следующим образом. Вместо философии языка должна быть философия лингвистики, которую можно рассматривать как особую отрасль философии науки, наподобие философии физики. Эту дисциплину необходимо отличать от англо-саксонской «лингвистической философии». Философия лингви- стики должна охватывать концептуальные исследования, базирующиеся на объяснении структуры и функционирования естественного или искусственного языков.

Сходную картину мы наблюдаем в естествознании, где, например, физическая наука совместно с философией физики эффективно замещают космологические спекуляции прошлого2.

Философ, если он не является одновременно профессионально подготовленным лингвистом, не может и не должен решать внутрилингвистическис проблемы, но при соответствующей конкретно-научной подготовке он способен внести определенный вклад в решение тех вопросов лингвистики, которые имеют тенденцию перемещаться на металингвистический уровень. В частности, это касается ряда методологических вопросов, которые одинаково интересны как для философа, так и для лингвиста. Разумеется, гносеология не ограничивается методологией, то есть рефлексией по поводу методов, форм познания. В «словарь» гносеолога входят такие понятия, как «мышление», «сознание» и т. д. Эти понятия расширяют сферу гносеологии как методологии, поднимая вопросы не только о процессах и способах познания, но и о структуре знания, о содержании знания, о реальности, отражаемой в знании (так называемые онтологические вопросы) и многие другие. Союз философии с конкретными науками помогает, с одной стороны, сделать более содержательными и соответствующими духу времени абстрактные философские понятия, а с другой — помогает расширить теоретический горизонт частных наук. Особенно это касается семантики, где пересекаются интересы философов и лингвистов, например, по вопросу о связи понятийных изменений с изменениями семантическими в процессе развития обыденного и научного знаний. Именно в этой сфере чаще всего приходится сталкиваться с претенциозными спекуляциями в духе философии языка. Например, за последние два десятилетия значительно увеличился поток публикаций, посвященных анализу механизма метафорообразований. В связи с этим заслуживает внимания тот факт, что чаще всего этот анализ ведется не лингвистами, а философами или психологами (в частности представителями психоанализа); некоторые из них претендуют не более не менее, как на создание теории (!) метафоры, не оговаривая при этом целевую оправданность подобных «теорий»3.

К сказанному можно присовокупить следующее.

Лингвисты обычно рассматривают свой предмет, выделяя в нем три области (фонология, синтаксис, семантика). При знакомстве же с философскими работами по языку сразу бро- сается в глаза, что доминирующим пунктом в этих работах являются вопросы семантики. Причину этого некоторые авторы усматривают в том, что философов язык интересует не сам по себе, а в контексте проблемы понимания, которая связана с проблемой понимающего сознания, с проблемой (разумных) коммуникативных актов4. Эта проблема становится особенно зримой, когда понимание в некоторых речевых ситуациях осуществляется без опоры на перцептивный опыт, т. е. интерпретация многих предложений говорящим и слушающим часто не зависит от знания экстралингвистического контекста Б.

В свете этого символично звучат слова Д. Бома, подчеркивавшего, что нет проблемы более глубокой, чем проблема понимания, с постановкой которой связано революционное изменение в научном мышлении6.

Все вышеизложенное определяет специфику, цель и структуру данной главы. К специфике относится гносеологический анализ таких понятий, как «язык» («языковая деятельность»), «речь» («речевая деятельность»), «смысл», «значение», «семантический эксперимент». Целью исследования является уточнение ряда философских понятий («мышление», «сознание», «смыслообразующая деятельность») в свете современных лингвистических и психологических данных. Соответственно этому структура главы включает в свой состав рассмотрение базисной лингвистической дистинкции «язык — речь», а также — понятие «деятельность» в двух его аспектах применительно к лингвистике («исследовательская деятельность» и «динамика объекта исследования»).

Дистинкция «язык — речь» с гносеологической точки зрения. Поскольку гносеологические проблемы с марксистской точки зрения являются частью общего вопроса о процессе общественно-исторического развития, постольку философская компетентность проявляется прежде всего в распространении идеи развития на базисные категории лингвистики.

Скажем, проблема языка — это не внутренняя проблема лингвистики. Язык— это основополагающая категория лингвистики и как таковая в рамках одной только лингвистики не может быть теоретическим образом определена, для ее определения необходимо выйти на метауровень, на уровень мсталингвистики в сферу философских вопросов лингвистики.

В идущей от Ф. де Соссюра (1857—1913) лингвистической традиции принято концептуально различать язык (langue) и речь (parole), противопоставляя язык как идс- альную «сущность» речи как материальной «являемости». Язык понимается в качестве определенного вида знания, а именно как знание правил, навыков, которые лежат в основе речи. Таким образом, понятие язык отождествляется с понятием знание, точнее,— с понятием структуры знания. Это таит в себе опасность дуализма формы и содержания знания, а в конечном итоге чревато дуализмом мышления и языка, что обычно ставится в упрек сторонникам логического позитивизма и лингвистам-трансформационалистам. Характерно и заслуживает самого серьезного внимания, что в западной философии языка этот дуализм пытаются преодолеть анализируя не столько соотношение «язык — знание», сколько соотношение «язык — сознание»7.

Ближайшим предшественником Соссюра по вопросу о разграничении языка и речи, помимо И. А. Бодуэна де Кур- тенэ (1845—1929), является выдающийся немецкий ученый В. фон Гумбольдт (1767—1835), анализ лингвистических идей которого позволяет более точно оценить сильные и слабые стороны соссюровского структурализма.

С именем Гумбольдта традиционно ассоциируется важный этап в распространении новых взглядов на язык, на его мировоззренческие и познавательные возможности. Но так ли уж они новы? А если все-таки новы, то сравнительно с кем и с чем?

По мнению А. Л. Погодина, XVIII в. уделял много внимания вопросу о природе и генезисе языка. «Без слова нет мысли» — вот тот принцип, который заставил рационалистически мыслящих философов XVIII в. углубиться в изучение этого вопроса.

В частности, большой вклад в философию языка был сделан известным французским просветителем Ш. де Броссом (1709—1777), который, по сравнению с рационалистами типа Лейбница, ближе этнолингвистике XIX—XX вв., поскольку апеллирует не к воображаемой паре детей Кондильяка или к гипотетическому первобытному человеку Руссо, но к реальному «дикарю» как носителю первоначального типа человеческого языка8. Согласно Л. Р. Дунаевскому, Ш. де Бросс является автором научной концепции, которую можно отнести к первоначальным наброскам материалистической психофизиологии языка и речи человека9.

Сравнивая лингвистические устремления Ш. де Бросса с его разработками по теме религиозного фетишизма, можно выдвинуть предположение, что французским ученым был заложен первый камень в фундамент социолингвистики и тем самым, опережая Гумбольдта и почти одновременно с

Дж. Вико, было указано направление рассмотрения языка как идеологического феномена. С другой стороны, Ш. де Бросса с некоторыми оговорками можно считать первым европейским этнолингвистом, так как он попытался соединить учение о развитии языка с учением об этническом развитии, или, как замечает Р. О. Illop, Ш. де Бросс наметил «общие закономерности развития языков в смене исторических ступеней развития общества, указывая обусловленность форм существования языка развитием племенных и более крупных этнических образований, ростом материальной культуры, общением народов, расцветом и упадком наций» ,0.

Дж. Вико, Ш. де Бросс — не единственные ученые, попытавшиеся доступными им средствами разгадать загадку языка. Основная мировоззренческая и методологическая парадигма в оценке языка была заложена еще схоластами. Так, теоретические догадки номиналистов, будучи адоптированы и преобразованы эмпиристами XVII в., повлияли и на Ш. де Бросса (через Локка), и на В. фон Гумбольдта. Дело в том, что номиналисты первые со всей определенностью заявили об обобщающей функции языка, вне которой язык был бы просто номенклатурой бесчисленного множества явлений и процессов, то есть был бы просто-напросто невозможен

Сказанное выше на первый взгляд противоречит прокламируемому в первой части книги тезису о том, что философы-идеалисты и даже некоторые их антиподы из лагеря наивных и метафизических материалистов утверждали изолированность друг от друга различных форм осмысленной человеческой деятельности (например, мышления и языка), объединяя их чисто внешним образом, либо под эгидой бога, предустановленной гармонии, либо по законам механического суммирования. Однако на самом деле такого противоречия не существует, если учитывать идеологические доминанты духовного контекста культуры (различные мифологемы — от античной религии до христианства) и их преломление в конкретных философских учениях. Скажем, Платон, весьма низко ценивший познавательный потенциал языка, отождествляет мышление как процесс, мышление как движение (в противовес чистой, покоящейся мысли) с «внутренней речью». Абеляр говорил, что язык не только порождается разумом, но и порождает разум. Лейбниц, Кант и Гегель рассуждали по поводу особого «мыслительного языка»12. Все эти и другие подобного толка философы исходили из начальной разумности человеческого существа, разумности, которая привносится извне (бог, «абсолютный дух» и т. п.). Квинтэссенцией таких воззрений являются религиозно-мифологические представления о душе. Таким образом, язык дается человеку или после приобретения им разума, или в одном акте одушевления.

Сравнительно с охарактеризованной философской традицией доктрина Гумбольдта не представляется чем-то экстраординарным. В своем анализе интеллектуальной деятельности человека Гумбольдт шел со стороны языка к мышлению, тем самым как бы навязывая мышлению диктат языка. Он считал, что наше различение ментальности и языка может оправдаться лишь потребностями теоретического рассмотрения, тогда как на самом деле этого противопоставления не существует13. В связи с этим Гумбольдт предлагает в качестве конвенции принять язык за основу объяснения умственного развития. Подобное предложение оправдывается тем, что язык не только тесно связан с умственным бытием человека, но имеет и самостоятельную жизнь, является по-своему господствующей над человеком силой м. Самостоятельность языка Гумбольдт выводит из того, что язык есть деятельность (energia), а не оконченное раз и навсегда дело (ergon).

Языковая деятельность является мощной силой, формирующей мысль. Поэтому изучение других языков обогащает не только наши коммуникативные возможности, а и совершенствует человеческую мысль, сообщая человеку новую точку миросозерцания16. Аналогичные воззрения на язык выразит и молодой Гегель, который первым попытается серьезно поставить проблему отношения философии к естественному языку, поскольку для него природа и роль языка в познании и миропонимании существенно касаются философии16.

Противоречия гумбольдтовского учения о соотношении языка и мышления примиряются догматически, апелляцией к богу. Поэтому его доктрина носит феноменологический характер с ярко выраженным элементом агностицизма, так как утверждается, что человеческое познание не способно до конца постичь природу языка и мышления. Этот агностицизм проявляется и в трактовке вводимой им дистинкции «язык — речь», идейное содержание которой, несколько модернизировав, разделяют современные нсогумбольдтиан- цы — структуралисты. С. Тайлер совершенно справедливо указывает на тот факт, что для многих лингвистов из числа ортодоксальных структуралистов язык — это «идеальная вещь в себе»17.

Как видим, Гумбольдт и его последователи относят язык к идеальной сфере, но не в смысле теоретического конструирования грамматики того или иного языка, объясняющей построение правильных предложений. Язык — это «трансцендентная сущность», рядоположенная «чистой мысли». По сравнению с Платоном — это новшество, заключающееся в том, что с человеческой точки зрения покоящийся в трансцендентном царстве язык как «неживой язык» равноценен «чистой мысли», чего не допускал Платон. «Живой язык» — это речевая деятельность, то есть язык живет в речи, а не в словарях и грамматиках16. Продуктами этой речевой деятельности являются разнообразные тексты. В речи оживают мысль и язык, превращаясь в речсмыслитель- ную деятельность. Из этого следует, что речевые выражения есть не просто знаки для выражения мыслимого содержания, но особый метод представления (репрезентации) данного содержания в поле сознания.

Итак, чтобы создать теорию языка, необходимо обладать хорошо разработанной теорией знания. Соответственно, чтобы создать теорию речи, необходимо обладать хорошо разработанной теорией сознания. Кантонская гносеология не в состоянии была обеспечить удовлетворительное решение вопросов о знании, познании, сознании. Поэтому философия языка, базирующаяся на подобных теоретико-познавательных предпосылках, должна была столкнуться и столкнулась с неразрешимыми методологическими противоречиями.

Удалось ли разрешить эти противоречия Ф. де Соссюру?

Согласно Соссюру, основным объектом лингвистики является язык как теоретический конструкт в противовес речи как актуальной «речевой деятельности». Так в обиход лингвистики была введена знаменитая дистинкция «язык — речь». Соссюру удалось изложить только теорию языка (лингвистика языка). Преждевременная смерть оборвала его теоретические изыскания, и мы не имеем собственно соссюровской модели лингвистики речи. Здесь не следует путать понятие «речь» с соссюровским понятием «речевая деятельность». Понятие «речевая деятельность» расщепляется на два субпонятия — язык и речь. Язык определяется Соссюром негативно: язык — это речевая деятельность минус речь. Следовательно, ни язык, ни речь не тождественны речевой деятельности, которая, согласно Соссюру, непознаваема в силу своей неоднородности |9.

Иногда дистинкцию «язык — речь» рассматривают, отождествляя речь и речевую деятельность, но, как мы видим, это не соответствует замыслу Соссюра. Что же каса- ется языка, то это ядерная часть речевой деятельности, своеобразный гравитационный центр, находящийся в относительно стабильном состоянии.

Известный критик соссюровского структурализма Э. Ко- сериу писал, что при обсуждении учения Соссюра «спорным является не различие между речью и языком, само по себе неуязвимое (поскольку очевидно, что язык не есть то же самое, что речь), а антиномичный характер, который придал этому различию Соссюр, отрывая язык от речи»20. Таким образом, если наши научные представления более или менее адекватно отражают реальное положение дел, то не может быть антиномии не только в плоскости объекта, но и в плоскости исследования. Для конструктивного решения поставленных Соссюром проблем Косериу предлагает различать «абстрактный язык» (ЯЗЫК) и «реальный язык в его конкретном существовании (РЕЧЬ)21.

Развивая свою критику в адрес принципиальных положений соссюровской лингвистики, Косериу выделяет тот факт, что часто язык рассматривают только как «продукт», как нечто окончательно застывшее (ergon), а речь — как «процесс», «движение», «деятельность» (energia). ІІри таком подходе к объектам лингвистического познания сразу же может возникнуть вопрос такого рола: Как соотносятся «мертвые» и «живые» языки? Попятно, что «мертвые» языки (латинский, санскрит и пр.) относятся к разряду абсолютно «ставших». «Живой» же язык — не только «продукт», но и «деятельность». Косериу указывает, что язык дан нам в речи, в то время как речь не дана в языке22.

Переосмысливая соссюровскую дистинкцию «язык — речь», отмечу следующее. Закономерность, наблюдаемая в актуальной речевой деятельности, которая в повседневной жизни полна нарушениями, отклонениями от грамматической нормали, «близорука» в силу того, что всякий закон природы или общественного развития имеет значение только в пределах определенных границ. Познавательная сила любого понятия, включая понятие «язык», заложена не в нем самом, а в степени правильного отражения предметной реальности. Правильность отражения действительности в понятиях определяется не умозрительными рассуждениями, не ссылками на физиологию, а возможностями практического воспроизводства закономерностей объективной действительности (природной и культурной). В этом отношении научная лингвистика не является исключением из правил. Марксистское понятие практики распространяется и на сферу лингвистических исследований (особый статус эксперимента в лингвистике, проблема машинного перевода, разработки генеративно-трансформационных грамматик и т. д.). Вот почему мы не вправе превращать язык в теоретически полезную, но все же фикцию (платонистский вариант идеальной «сущности»). Язык — это, в пределах допустимых отклонений, закономерно осуществляющаяся речь. Язык находится в непрерывном развитии, тогда как речь дискретна по своей природе. Таким образом, язык является прежде всего деятельностью, а не продуктом, хотя, разумеется, может рассматриваться и как продукт, если мы возьмемся описывать структуру этой деятельности23.

Язык, как и мысль, не облачается в живое слово (речь), а, говоря терминологией Л. С. Выготского, совершается в слове. Для понимания этого крайне важного методологического положения необходимо рассматривать человека и его формы деятельности исторически, в развитии, с чем не может справиться структурная лингвистика. Собственно говоря, это вопрос из области философии лингвистики, а не внут- рилиигвистический вопрос. Философия показывает, что овладение мыслительной деятельностью или усвоение языка осуществляются как разновидности процесса интериоризации, а не наоборот.

Как и античные философы, Соссюр отдает предпочтение покою над движением. Понятие о движении (развитии) языка помещается Соссюром в качестве «соединительного союза», «связки» в «пространство» между (!) системными состояниями языка, вследствие чего история языка теряет свое реальное значение и, по сути дела, заменяется изучением формально-днахронных трансформаций одной системы в другую по аналогии с логико-математическими структурами. Но это именно аналогия, поскольку остается без ответа вопрос о том, что собой представляет система (системность) человеческой деятельности, одной из разновидностей которой является системность языковой деятельности. Это философский вопрос, от решения которого зависит выбор глобальной стратегии лингвистических исследований. Косериу в данном случае правильно указывает на принципиальные слабости структурной лингвистики, которая, претендуя на универсальность, не желает видеть, что система существует потому, что она создается системно, а это последнее означает, что деятельность, творящая язык, сама является системной, то есть целесообразной. Таким образом, развитие языка — Это постоянная систематизация. Отрицание этого факта ведет к «умерщвлению языков, к превращению их всех без разбора в «мертвые» языки24.

Разработка позитивной концепции языка и языковой деятельности во многом зависит от понимания взаимоотношений между семиотикой и семантикой. Как известно, в многовековой истории науки о языке неоднократно предпринимались попытки создать теорию значения, апеллируя не к словам, а к предложениям как основным семантическим единицам языка. Соссюровская дистинкция «язык — речь» позволила если не прекратить этот многовековый спор, то разграничить качественно различные уровни в решении вопроса о семантическом статусе соответствующих языковых выражений. В духе соссюровской структуралистской традиции с понятием «язык» стал ассоциироваться семиотический подход под эгидой бинарного классификатора «знак — значение», тогда как с понятием «речь» стала ассоциироваться семантика под эгидой бинарного классификатора «значение — смысл». Именно эти бинарные классификаторы являются маркерами семиотики и семантики 25.

Отдельные слова — это элементы языка, выполняющие функцию обозначения (обозначаются предметы, действия, качества). Говоря языком логики, значение отдельного слова определяется не позитивно (катафатически), а негативно (апофатнчески). Так, например, определение значения слова «стол» предполагает отрицание всего универсума альтернативных ему значений. В свою очередь определение значения слова «мебель» можно осуществлять как посредством отрицания всего универсума альтернативных ему по мощности классов, так и посредством отрицания значения слова «стол». Говоря «не-стол», мы отрицаем не реальный стол и не его мысленный образ, но отрицаем существование «основных признаков, специфицирующих данный класс (класс столов), в результате чего получаем логически более «реальный» класс (например, «мебель»). Из сказанного следует, что в прагматическом плане всякий «не-стол» (например, пень, ящик) может по своей ситуационной значимости выполнять функцию стола. С этой точки зрения каждое слою выступает в роли знака, указывающего на функцию вещей и процессов в контексте реальной ситуации. Использование термина «контекст» позволяет перебросить мостик от семиотики к семантике. Дело в том, что историческое развитие языка сопровождалось организацией знаков в систему, благодаря чему знаки приобрели дополнительную функцию. Помимо указания на внеязыковые ситуации, они начали указывать друг на друга как на значимые элементы языковой системы. Таким образом происходит историческое и логическое сужение понятия «контекст».

Современная теоретическая экспликация понятия «контекст высказывания» (context-of-utterance) базируется на дотеоретическом понятии «контекст», которым мы интуитивно пользуемся в быту. Научное же понятие «контекст» (или «контекст высказывания»)—это теоретический конструкт, вводя который в ткань своих рассуждений, лингвист абстрагируется от актуальной ситуации и утверждает в качестве «контекстуальных» только те факторы, которые (благодаря их влиянию на участников языкового события) систематически определяют форму, соответствие и значение высказывания.

По мнению Т. А. ван Дейка, термин «контекст» должен определяться не остенсивно, а теоретически, так как с помощью данного термина мы будем указывать не на конкретную эмпирическую реальность, где имеет место большое количество событий, не относящихся даже косвенно к тем или иным выражениям, а на тот строй реальности, который фиксируется нашим сознанием 26.

В отличие от «контекста» как динамичного феномена27, как бы выражающего идею «речевой деятельности», «текст» — это еще более абстрактное понятие, выражающее идею «речи» (дискурса). Как отмечает Дейк, термин «текст» используется им для обозначения особого абстрактно-теоретического конструкта, обычно называемого дискурсом. Те выражения, которые могут быть определены текстуальной структурой, являются приемлемыми дискурсами, то есть являются хорошо построенными и интерпретабель- иыми28.

По вопросу о «контексте» можно выделить две крайние точки зрения. Представители одной точки зрения (Дж. Катц, Дж. Фодор) хотя и не отрицают «контекстуальный фактор», однако считают, что дескриптивная семантика должна быть связана со значением предложений, рассматриваемых независимо от их выражений в конкретных ситуациях. Представители противоположной точки зрения (наподобие Дж. Фирта, который базирует свою семантическую теорию на понятии «контекст») выделяют уровни «контекстов» (контекст внутри контекста), основой которых является «контекст культуры»

Часто английские лингвисты употребляют выражение «контекстуальная теория значения» со ссылкой на фиртов- скую теорию значения, которая первоначально развивалась в содружестве с известным американским антропологом Б. Малиновским, а в дальнейшем — последователями Фирта30.

Согласно Фнрту, самое важное в языке — это его социальная функция. Каждое высказывание имеет место в культурно детерминированной контекстной ситуации. Значение высказывания — это его вклад в определенные жизненные образцы, или модели (patterns of life). Из этого следует, что не только слова и фразы, но также речевые звуки, паралингвистическис и просодические свойства высказываний являются значимыми. Что же касается «контекста культуры», то он постулируется как своего рода матрица, внутри которой различаются социально значимые ситуации. Таким образом, Фирт пытается доказать, что имеется внутренняя связь между языком и культурой, но при этом он никогда не настаивал на чем-либо в духе этнолингвистической гипотезы Сепира — Уорфа31.

Теории значения Дж. Остина и Л. Витгенштейна могут быть охарактеризованы как контекстуальные теории значения в том же смысле, в котором теории Фирта и Малиновского являются контекстуальными теориями 32.

При переходе от «контекста» к «тексту» слово перестает быть только знаком виелингвистической реальности и становится символом в системе предложения. «Слово-символ» (ср. фрсгевскую трактовку «имен собственных») теперь прежде всего фигурирует как носитель «смысла» (Sinn), который предопределяет его «значение» (Bedeutung). В фило- и онтогенезе это выглядит как переход от снмпрактического характера слова к его синссмантическому характеру 33. Результатом всего этого является экспликация соссюровской «лингвистики речи» как «лингвистики текста» (по Э. Бенвенисту, «лингвистики дискурса», где фрегевская дистинкцня «смысл — значение» приобретает свое реальное звучание).

Структурализм в лингвистике можно охарактеризовать Словами Л. С. Выготского, писавшем о структурализме как таковом следующее. Структурный принцип в познании является великим и незыблемым завоеванием теоретической мысли. С этим принципом связано объяснение начальных, исходных моментов всякого развития. Однако в силу чрезмерной универсальности данный принцип оказывается недостаточным для раскрытия специфических особенностей развития, присущих определенным типам явлений, процессов 34.

Не справившись с идеей развития применительно к лингвистике, структурализм в понимании языка проявил значительные колебания — от натурализма (эмпиризма) до платонизма в рационалистическом облачении. Так, платонист- ский подход к языку имманентно присущ Соссюру и некото- рым его ортодоксальным последователям. Чтобы избежать зыбкой почвы спекулятивной философии языка, ряд представителей структуралистской лингвистики заняли инстру- менталистские позиции во взглядах на язык, предпочитая иметь дело с синтаксическими моделями грамматики.

Со второй половины 50-х годов XX в. большинство лингвистических теорий разрабатывалось как теории синтаксиса. Выдающееся место здесь по праву занимают Р. Монтегю и Н. Хомскнй.

Наиболее ярым сторонником синтаксической теории языка был Монтегю, согласно которому не только синтаксис, но также семантика и прагматика являются отраслями математики (!). Например, по мнению Монтегю, синтаксис английского есть в той же мере часть математики, как геометрия или теория чисел. Эта позиция предопределяет стратегию Монтегю относительно исследований естественных языков: он их исследует, пользуясь техникой, которая аналогична технике математиков, изучающих формализованные языки 35.

Цель исследовательской программы Монтегю состоит в том, чтобы создать математически элегантную семиотическую теорию естественного языка36. Для достижения этой цели он идет на крайний шаг, отвергая точку зрения тех, кто признает принципиальное теоретическое различие между формальными и естественными языками37.

По мнению И. Моравчика, грамматика Монтегю должна рассматриваться следующим образом. Во-первых, семантика может быть отделена от синтаксиса и рассмотрена в своем собственном качестве. Во-вторых, рассуждения Монтегю о семантике следует рассматривать просто как одну из версий теоретико-множественной семантики, в соответствии с которой «семантические объекты» — это некоторые экстралингвистические элементы, обычно рассматриваемые как теоретико-множественные элементы (индивиды, множества, функции и т. д.)38.

Инструменталистская доктрина Монтегю не оказала такого сильного влияния на лингвистов, какое оказала генеративно-трансформационная грамматика Хомского, чье понимание синтаксиса было больше приближено к реальной практике лингвистических исследований.

О том, что собой представляет понятие «синтаксис» в современной лингвистике, можно сказать словами Лайонза. Синтаксис языка — это определенное множество правил, которые объясняют распределение словоформ в предложениях. Данная характеристика синтаксиса предполагает от-

несение каждой словоформы к одному или более классам форм. Классы форм нельзя смешивать с частями речи (существительное, глагол, прилагательное и т. д.), поскольку части речи являются классами лексем (например, «мальчик», «бежать»), а не классами форм (например, «мальчик, мальчики»; «бежит, бегут»). Функция синтаксических правил в любой модели языковой системы состоит в объяснении хорошо образованных комбинаций существительных, глаголов, прилагательных и т. д., а также в спецификации морфо-синтаксичсских свойств любой лексемы, которая имеет место в какой-либо из этих хорошо образованных комбинаций. Тот факт, что одна лексема скорее, чем другая, может быть (или должна быть) отобрана для данной позиции, не поддастся оценке с точки зрения синтаксиса. Однако другой факт, а именно, что лексема должна принадлежать конкретной части речи, относится к сфере синтаксиса. И наконец, факт, что фонологической реализацией конкретного морфо-синтаксического слова является такая-то и такая-то форма, относится к сфере морфологии39.

Применительно к теории Хомского смысл понятия «синтаксис» можно раскрыть генетически. Так, например, говоря о необходимых концептуально-технических предпосылках для создания нового типа грамматики, следует указать, что эти предпосылки были заложены в 30-е годы благодаря развитию теории рекурсивных функций, созданию машин Тьюринга и т. п. Тем не менее грамматика Хомского не является грамматикой для машинного программирования, хотя, и это не секрет, на Хомского, а также Монтегю мощное влияние оказали идеи технологического подхода к построению абстрактно-теоретической модели грамматики. Образцом подобного «техиологизма» в анализе языковых структур могут служить так называемые марковские грамматики, то есть простые, линейные (слева направо) модели, которые графически изображаются следующим образом (рис.2):40

Каждая точка па схеме отмечает ситуацию выбора. Конечная точка — это индикатор полного грамматического предложения, которое мы должны были построить.

177

7 909

Модель (1) может быть расширена за счет лексикона (списка слов), из которого в любой данной точке должен быть сделан один выбор. Модель (2) также может быть расширена за счет включения одной или больше «замкнутых петель» (closed loops) в различных точках нашей графической схемы (см. рис. 3).

Добавляя подобные «петли», мы в состоянии конструировать модели грамматики, которые способны описывать рекурсивность и таким образом порождать бесконечно длинные предложения. Теоретически данная модель могла бы включать в свои состав достаточное количество частных моделей для описания бесконечного числа грамматических предложений в том или ином естественном языке.

(3)

Если мы допустим возможность построения такого рода модели, то с необходимостью должны будем признать, что она относится к разряду очень мощных и универсальных грамматик. Однако Хомскнй выступает против таких упований. По его мнению, марковский тип порождающей грамматики не является универсальной, поскольку данная грамматика не в состоянии описать все возможные предложения в реальном языке. Например, в этой грамматике отсутствует объяснение грамматических взаимозависимостей между несмежными, дискретными элементами. Рассмотрим следующее предложение:

Петр который, хотя (HI и болелv надставляется себе

VHT^ і "' Г~             

здоровым,/ выглядит печальным.,

Здесь а соотносится с a', b соотносится с Ь\ с — само- тождественно. Марковский тип порождающей грамматики не может дать адекватную лингвистическую характеристику, поскольку между подлежащим и глаголом вклинивается ряд других выражений. А именно этот вид взаимозависимости между дискретными элементами свойствен естественным языкам. Поэтому, согласно Хомскому, необходимо создать более мощную грамматику, осуществив фундаментальную ревизию порождающих (генеративных) грамматик.

Главную идею генеративной грамматики можно сформулировать так: «Любое лингвистическое описание, которое способно описать реальные высказывания как члены большого класса потенциальных высказываний, называется генеративным»41. С синтаксической точки зрения генеративная грамматика начинается с решения задачи конструирования грамматики языка L как системы правил, с помощью которых множество грамматически правильных предложений в L могут быть порождены. Отсюда ее имя — «генеративная (порождающая в смысле логико-математического конструирования) грамматика». Генеративная грамматика подчеркивает, что синтаксические правила должны образовывать систему точных правил. В этом отношении генеративная грамматика выходит далеко за рамки традиционной грамматики, которая ие обеспечивает себя точными и полными правилами, но только иллюстрирует регулярности структуры предложений с помощью примеров и контрпримеров без точного определения границ, внутри которых эти правила являются действенными42.

7*

179

Употребляя термин «генеративная грамматика», следует учитывать множественность генеративных грамматик, а также н то, что генеративные грамматики ие являются чем- то однородным, они распадаются на ряд типов. В частности, можно указать на два доминирующих типа— (1) грамматики, которые различают глубинные и поверхностные структуры, и (2) которые этого не делают. Первый вид грамматик принято называть генеративно-трансформационными. Отличительной чертой генеративно-трансформационной грамматики является способность порождать предложения на двух указанных уровнях. Здесь полезно напомнить, что

Б. Л. Уорф и Н. Хомскнй использовали выражение «глубокий» («глубинный») для описания организации языковых структур на дофонет нческом уровне. Как считается, это крайне полезное н удачное выражение для маркировки целостной структуры предложения43.

«Глубинная структура» (deep structure) — это исходная абстрактная структура, которая определяет семантическую интерпретацию предложения, тогда как «поверхностная структура» (surface structure) —это физическая форма актуальных высказывании, т. с. уровень, на котором осуществляется фонетическая интерпретация предложений. Одна и та же глубинная структура может быть по-разному реализована в различных языках, т. е. глубинная структура является общей всем языкам. Однако трансформационные правила, которые превращают глубинные структуры в поверхностные, могут отличаться от одного языка к другому.

По словам Хомского, теорию генеративно-трансформационной грамматики во многих отношениях можно рассматривать как более современную и более точную версию логико-грамматических построений Пор-Рояля. Так, если формализовать в современных терминах грамматическую теорию Пор-Рояля, то можно описать синтаксис языка в терминах двух систем правил: (1) базисная система, которая порождает глубинные структуры, и (2) трансформационная система, которая отображает глубинные структуры на поверхностном уровне. Базисная система состоит из правил, порождающих исходные грамматические отношения. Трансформационная система состоит из правил, с помощью которых мы устраняем одни элементы, вводим другие, переделываем, перекомбипируем третьи и т. д. Например, среди трансформаций имеются такие, которые позволяют образовывать вопросы, приказы и т. д.44

Обычно говорят, что генеративно-трансформационная теория выросла из таксономической (греч. taxis расположение в порядке nonios закон) лингвистики (лингвистики, которая занимается аналитической систематикой на основе наблюдаемых данных), а также — из традиционной грамматики. Это правильно, но в определенном смысле, поскольку генеративно-трансформационная теория своим появлением на свет обязана, помимо всего прочего, критическому переосмыслению и даже борьбе с таксономической лингвистикой. Верно и то, что генеративно-трансформационная лингвистика возвратилась к некоторым главным принципам традиционной рационалистической грамматики, которая своими корнями восходит, с одной стороны, к античности (демокритовская трактовка языка), а с другой стороны, к работам рационалистов XVII в. и структуралистов XX в.45 Но при этом нельзя забывать, как это делают некоторые лингвисты и философы, что генеративпо-трансформацнон- ная лингвистика отнюдь не является механическим расширением структуралистской теории языка. Хотя грамматика Хомского, как и грамматики многих структуралистов, является синтаксической теорией, цель у него — совершенно иная. По Хомскому, грамматическая теория, если она стремится быть адекватной, должна объяснять не только факты языка, но и лингвистическую интуицию говорящего. В этом плане новая лингвистическая теория является одновременно описанием и объяснением языковой компетенции (competence), то есть того грамматического знания, которое каждый говорящий имеет в своей голове. По сравнению с тем периодом американской академической науки, когда доминировала эмпиристская методология бихевиоризма, выбор такого рода познавательной стратегии, маркируемой кощунственными для ортодоксального бихевиоризма словами типа «разум», «интуиция», «проницательность» и т. п., было смелым новаторством46.

Эволюция научных взглядов Хомского для нас крайне интересна тем, что мы являемся свидетелями перехода от упрощенно-неопозитивистских взглядов на науку к более реалистической ее оценке. Так, например, в ранних работах Хомский рассматривал лингвистику как совершенно независимую, автономную дисциплину. Однако спустя некоторое время он начал оценивать лингвистику как отрасль когнитивной психологии, стремясь тем самым преодолеть недостатки структурализма и бихевиоризма. Все это сказалось и на понимании семантической проблематики.

С первых шагов генеративно-трансформационная грамматика разрабатывалась как синтаксическая теория, что отразилась на отношении к вопросам семантики. Например, «слово» рассматривалось как базисная единица синтаксической (!) структуры. Это значит, что слово выступает в роли абстрактного конструкта, лишенного семантического содержания. Над таким «словом», точнее, «словами» можно проделывать процедурно определенные синтаксические классификации по типу разложения па «части речи», то есть мы должны допустить, что имеется множество процедур, с помощью которых «слова» классифицируются как хорошо известные классы «существительных», «прилагательных», «наречий» и т. д. Однако сразу же возникает вопрос: Что такое «хорошо известные классы» применительно к

Грамматической рубрикации предложении? Оказывается, дать удовлетворительный ответ на этот «школьный» вопрос — более чем затруднительно. Поэтому вполне закономерны упреки в адрес хомскианцев. В частности, основным недостатком теории генеративного синтаксиса является то, что структурное описание предложений пользуется традиционными грамматическими категориями, которые не являются ни адекватными, ни точно определенными47.

Хомского и его коллег в известном смысле можно понять, если учесть, что их модель лингвистики, ориентированная иа математику и логику, базировалась на неявном отождествлении «частей речи» с аксиомами как правилами вывода. Подобный прецедент в истории европейской логико- философской науки мы имеем в лице стоиков, попытавшихся рассматривать аристотелевские категории как категории грамматические, что позволяет современному исследователю выявить общие и чрезвычайно важные черты между аристотелевскими «общими понятиями» (категориями), евкли- довскими «аксиомами» и «грамматическими категориями» стоиков48. В результате этого «аксиомы» в математике и логике, а также «части речи» в грамматике можно рассматривать не как простые посылки, а как правила вывода, подлежащие явной формулировке. По-видимому, именно на этой явной формулировке и были сосредоточены усилия хомскианцев. Философским базисом подобной «аксиоматики» является понимание Хомским «языковой компетенции» в контексте рационалистической доктрины «врожденных идей», которые предопределяют в качестве априорных способностей умение строить (выводить) грамматически правильные предложения. Так с помощью рационалистической философии Хомский пытается обойти каверзные вопросы теории значения и прямо выйти на теорию знания. Для философии опыт Хомского поучителен тем, что указывает на тесную связь гносеологии с общеметодологическими проблемами лингвистики и одновременно предостерегает от попыток игнорировать вопросы семантики. Чувствуя недостатки своего модернизированного рационализма, Хомский обращается к семантике и к психоанализу.

В середине 60-х годов Хомским была выдвинута более всеохватывающая теория генеративно-трансформационной грамматики. Так, если в «Синтаксических структурах» (1957) утверждалось, что семантический анализ прямо не относится к синтаксическому описанию предложений, то позднее Хомский и его сотрудники пришли к заключению, что значение предложений может и должно ПОДЧИНЯТЬСЯ то-

му же самому виду точного, формального анализа, как и их синтаксическая структура, и что семантика должна быть включена в качестве интегральной части в грамматический анализ. В связи с этим в генеративно-трансформационную грамматику было включено правило «семантического компонента». Новую версию трансформационной грамматики Лайоиз изображает на следующей диаграмме (рис. 4) *9:

Версия 1965 г., когда была опубликована работа Хом- ского «Аспекты теории синтаксиса», получила название «стандартной теории». По мнению некоторых современных лингвистов, «стандартная теория» не является достаточно прочной и обладает рядом уязвимых мест, что явствует из гипотезы Катца — Постала: если грамматические отношения, специфицированные в глубинной структуре предложений, единственным образом определяют семантическую интерпретацию, то необходимо во множестве случаев выявить более глубинные структуры, чем рассматриваемые в «стандартной теории». Такие «глубинно-глубинные структуры» (deep deep structure) строго соответствуют абстрактным репрезентациям значения предложения. Если эту линию аргументов продолжить, то результатом будет так называемая генеративная семантика. Согласно положениям генеративной семантики, исходные структуры и семантические репрезентации являются тождественными. В этом теоретическом контексте структура грамматики выглядит следующим образом (рис. 5):

Исходная структура генеративно-семантической деривации — это семантическая структура предложения, которая прогрессивно трансформируется в поверхностную структуру. Согласно же «стандартной теории», исходная структу-

J Семантика

Синтаксис

ФонологияJ

Рис. 5.

ра — это синтаксическая глубинная структура, трансформирующаяся в поверхностную структуру, которая кор- релировапа с семантической структурой с помощью интерпретативных правил, ориентированных на синтаксическую структуру как на исходное и выводящих из нее семантическую структуру. Схематически структуру «генеративной семантики» и «стандартной теории» можно изобразить следующим образом (рис. 6) 50:

Попытки сохранить и усовершенствовать «стандартную теорию» привели к созданию очередной, новой версии генеративно-трансформационной грамматики — «расширенная стандартная теория». Этого варианта расширенной теории Хомский пока и придерживается. Занятая им позиция наводит его на мысль, что нет причин, почему свойства поверхностной структуры не должны играть роль в определении семантической интерпретации. По мнению Хомского, они все же играют такую роль51. Как отмечается в соответствующей литературе, в данное время Хомский предполагает, что семантическая интерпретация всецело определяется поверхностной структурой.

Рассмотренные черты генеративно-трансформационной грамматики и некоторые особенности ее эволюции в самых общих контурах показывают смешение акцентов с логико- математической модели порождающей грамматики на ее логико-семантическую модель, в связи с чем у «трансформа- ци он а л истов» обостряется интерес к таким понятиям, как «знание», «познание», «референция». Эти понятия, как легко заметить, не относятся к собственно лингвистической сфере. Для их анализа необходимо привлекать информацию из области гносеологии, логики, психологии, социологии мышления. В таком случае на первый план выступают вопросы философского характера, решение которых может оказаться обоюдно полезным для философов и лингвистов.

Например, опыт генеративно-трансформационной лингвистики, как уже отмечалось, обогащает фундаментальное философское понятие «категория», указывая ясно и определенно на одну из наиболее важных функций философских категорий — функцию получения выводного значения.' Если с логико-методологической точки зрения эту функцию можно охарактеризовать как аналитическую, то с фнлософско-ми- ровоззренческой точки зрения она характеризуется как установочно-регулятивная, то есть имманентно регулирующая ннтснциональность и стиль мировосприятия. В свою очередь, и философия не остается в долгу перед лингвистикой, демонстрируя возможность внести посильную лепту в решение тех теоретических вопросов лингвистики, которые выходят за узкие рамки только лингвистического варианта решения. Так, в частности, обстоит дело с некоторыми понятиями, фигурирующими на стыке семантики и онтологии.

Когда мы говорим, мы обычно используем язык, чтобы высказаться о чем-то, что чаще всего является не языком, а экстралннгвистическнм феноменом (или феноменами). Такая связь между языком и внеязыковой сферой в большинстве случаев осуществляется благодаря референциальным свойствам лексики. Дотраисформацноналнстская, или блум- филдианская, теория значения ограничивалась исключительно понятием референции, из чего следовало, что язык — это лишь инструмент, указатель, поэтому значения должны быть чем-то внешним языку. Ясно, что теория значения, которая базируется на допущении, что существует множество независимых семантических универсалий не может быть ре- ференциальной теорией в указанном смысле, поскольку значение понимается как нечто внутреннее, присущее языковой системе. Однако тот факт, что значение (meaning, фрегев- ское Sinn) и референция (reference, фрегевское Bedeutung) не являются тождественными, очевидно, не предполагает отрицания референцналыюй способности языка. Таким образом, решение проблемы референции является жизненно важным пунктом для генеративно-трансформационной теории, особенно это касается формулировки определенных трансформационных правил52.

Предположим, что мы согласны связать референцию с понятием остенсивного определения. Тогда для соответствующих лексических разделов (существительных, глаголов и т. д.) иметь референцию будет значить иметь возможность указывать на некоторый чувственно наблюдаемый объект. Рассмотрим следующие предложения:

(1) Эта собака лает.

(2) Петр заслуживает доверий.

В предложении (1) субъект —это определенное фразовое существительное. Ясно, что данный субъект предложения имеет референт, который может быть идентифицирован в момент высказывания. В предложении (2) субъект — это имя собственное. Референт «Петр» можно остенсивно опре делить в зависимости от ситуации. Теперь рассмотрим предикаты «лает» и «заслуживает доверия». Имеют ли они референцию? В случае «лает» еще как-то можно сказать, что данное слово указывает на некоторую наблюдаемую активность, которая поддается остенсивному определению. Что же касается выражения «заслуживает доверия», то здесь ситуация более проблематична. Очевидно, значение выражения «заслуживает доверия» нельзя определить в терминах остен- сивной референции, но можно попять только благодаря исследованию соответствующего «семантического поля». Так, значение данного выражения определяется в терминах синонимии, антонимии, несовместимости, гипоннмии. Кстати, в равной мере это относится и к слову «лает». Например, бросается в глаза, что слово «лает» семантически тесно ассоциировано с такими лексемами, как «ржать», «мычать», «кукарекать» и т. д. Таким образом, мы можем провести дистинкцню между реляционным значением (relational meaning) и референциальным значением (referential meaning) и соответственно этому сделать вывод, что все лексические разделы имеют реляционное значение (являются семантически соотносимыми друг с другом определенными способами), но не все лексические разделы имеют референ- циалыюе значение в том смысле, что они удовлетворяют требованию остенсивного определения53.

Постановка проблемы референции в рамках генеративно-трансформационной теории и выделение днетинкции «реляционное значение — референциальное значение» наталкивало на мысль обратиться, с одной стороны, к фрегевскому семантическому наследию, а с другой — к разработкам понятия «семантическое (лексическое) поле». Что касается Фреге, то здесь имеется в виду понятие «пресуппозиция». Для нас это понятие особенно важно тем, что с ним связана экспликация ключевого понятия лингвистической доктрины Хомского — понятия «компетенция», «семантическая компетенция» в частности.

Прототипом современного понятия «пресуппозиция», используемого в философии, логике и лингвистике, служит понятие «суппозиция» (suppositio). Первоначальная схоластическая доктрина, известная под названием «суппозиция», утверждала, что для глубокого понимания значения слова мы должны прежде всего постичь, что данное (поверхностное) значение предполагает. Как уже отмечалось в первой части работы, с понятием суппозиции связано контекстуальное употребление терминов, то есть с понятием суппозиции связано выявление скрытого, подразумеваемого, но не тайного, не трансцендентного естественному языку смысла. Доктрина суппозиции указывает на наличие ближайшего смыслового окружения основного «ядерного значения». С понятием же пресуппозиции связано указание на периферийные, пограничные (маргинальные) смыслы, образующие как бы конфигурацию, характерные черты (своего рода физиогномию) семантического поля некоторого слова. В этом плане понятие пресуппозиции родственно психологическому понятию «установка».

Несмотря на многообразие различных подходов к понятию пресуппозиции, для лингвистики и философии лингвистики наибольший интерес представляют два главных подхода, которые можно условно назвать семантическим и прагматическим. В свою очередь в семантическом подходе к анализу пресуппозиций выделяются два направления. Первое направление идет от Фреге через английскую «лингвистическую философию», где логико-семантическое рассмотрение пресуппозиций связано с понятием референции. Представителями второго подхода к пресуппозициям являются, например, Э. Кинэн и Ч. Фнллмор. Они рассматривают пресуппозиции как предложения, которые логически следуют из пресуппозицируемого предложения и его отрицания. Во многих случаях это понятие пресуппозиции совпадает с фрс- гевским понятием, однако оно имеет более широкую сферу применения. Например, Кинэн дает следующую иллюстрацию, где одно предложение пресуппозицирует другое:

  1. То, что арифметика является неполной, (не) удивило Джона.
  2. Джон — животное и интеллигент.

Поскольку предложение (2) не является референциаль- ным условием для предложения (1), чтобы сообщить ему истинностное значение, то трудно получить желаемое заключение на основе фрегевского понятия пресуппозиции.

Прагматические пресуппозици являются условиями соответствующего использования предложений и лексем. Например:

(1) Джон почистил машину.

При этом утверждается:

    1. Джон каузнровал (воздействовал на) машину, чтобы та стала чистой.
    2. Машина стала чистой.

Из этого следует пресуппозиция:

    1. Машина не была чистой до проявления Джоном активности.

Таким образом, (4) образует контекстуальное условие соответствующего высказывания (1).

Общая методологическая характеристика пресуппозиций показывает, что пресуппозиции — это своего рода «молчаливые» предпосылки (так сказать, предпосылки в квадрате), образующие смысловой каркас, на основе которого строится «текст» (дискурс). Говоря в самом широком плане, проблема пресуппозиций — это проблема вперсчсвых условий речевых актов54. Последнее явствует из того, что лингвистическая компетенция говорящего не может быть адекватно описана в отрыве от контекста социально-культурных значений. Поэтому включение таких социально-культурных значений в виде социально-культурных пресуппозиций в семантическую теорию позволит, по всей видимости, сделать важный шаг но направлению к расширению понятия «хорошо построенного предложения» (well-formed sentence), чтобы включить социальную обусловленность в расширенное понятие «лингвистическая компетенция», введи в него то, что обычно называется «коммуникативная компетенция» 55.

Как видим, с понятием пресуппозиции связана проблема контакта между лингвистикой, с одной стороны, и психологией, логикой, философией — с другой. Характерно, что некоторые западные философы, преимущественно герменев- ты и феноменологи, рассматривают пресуппозиции как базис человеческого языкового мышления и, соответственно этому— как жизненно важное для философии понятие. Так, например, по мнению У. В. Макомбера, «история философии может быть прочитана как постоянный поиск пресуппозиций, которые лежат в основании человеческою опыта»56. Как отмечает Т. Петере, позитивистски настроенные представители естествознания и с такими же настроениями историки пытаются всячески игнорировать проблему пресуппозиции. По их мнению, идеальный ученый должен уподобиться невинному младенцу (своего рода tabula rasa), чистый разум которого открыт лишь для «беспристрастного» знания57.

Действительно, как показывает опыт житейских наблюдений и опыт научного познания, именно на основе неосоз- цапаемой психической деятельности как одного из неотъемлемых и важных компонентов целостной духовной деятельности в сложных ситуациях происходит первичное, интуитивное схватывание информации, поступающей с «зыбких» периферийных участков социализусмого бытия. В дальнейшем эта информация, соответствующим образом переработанная, выступает в той или иной форме оперативного знания, то есть знания в поле сознания, знания под контролем сознания. Сознание, как правильно отмечает С. Д. Кацнельсон, «отнюдь не предполагает осознанность всех совершающихся в нем процессов. Даже в направленной на внешний объект деятельности сознание имплицитно содержит много моментов, которые осознаются лишь тогда, когда объектом позпанательной деятельности становится само сознание и процессы его деятельности»58.

Переводя сказанное в общефилософский план, можно повторить вслед за К. Марксом, что первичный синтез многообразных сторон объективной действительности происходит не в головах отдельных людей, а в социально-практической деятельности и лишь затем — в человеческом сознании59. Соответственно этому духовная деятельность выступает в качестве вторичного синтеза но отношению к совокупной общественно-исторической практике. Это не означает, что в своем научном познании мира мы лишь грубо и несовершенно копируем те или иные природные образцы. Напротив, постигая закономерности окружающей нас действительности, мы стремимся наиболее полно удовлетворить потребности и интересы, являющиеся прежде всего продуктами культуры, вследствие чего природа не дублируется в искаженном виде, а очеловечивается, то есть создается, творится и непрерывно расширяется человеческая среда обитания, расширяются границы человеческого мировосприятия. Таким образом, вопрос о культуре и специфике культурного развития отдельных народов и человечества в целом трансформируется в вопрос о сущности человеческой творческой деятельности, в частности в духовной сфере, которая является наиболее характерным элементом истории человечества, или. как писал О. Корню, сознание и мышле? ние человека суть производные исторические феномены, по в то же время — «наиболее характерные элементы истории человечества, ибо благодаря той роли, которую сознание и мышление играют в истории человечества, последняя коренным образом отличается от истории природы»60.

Конечно, автора «Картезианской лингвистики» можно справедливо упрекнуть в излишней модернизации взглядов мыслителен прошлого01. Но в данном случае интересно другое, а именно — идеи американского лингвиста, которые в определенных отношениях аналогичны идеям нашего выдающегося соотечественника — Л. С. Выготского62. Выготский революционизировал психологию мышления, указав на диалектическое единство мышления и языка, тем самым возвысив язык до собственно творческой деятельности, а в оценке мыслительной деятельности полностью развенчал априоризм, убедительно доказав, что мысль не может рассматриваться как изначальный духовный акт, исторически предшествующий «слову». Принцип историзма, внедренный Выготским в психологию мышления, позволил сделать вывод, что мысль не воплощается в слове, как в чем-то внешнем, а совершается в слове.

Это положение впоследствие конкретизировал А. Р. Лу- рия, который существенно уточнил соотношение мысли и языка на уровне «внутренней речи», заменив неотчетливое понятие «мысль» более адекватным понятием «замысел»63. Такая замена позволяет на уровне «внешней речи» трансформировать понятие «замысел» в понятие «тема», тем самым облегчая семантико-текстологический анализ, делая понятие «мысль» более операциональным и более соответствующим логико-семантическому, лингвистическому и психологическому анализам. Понятие «замысел» в этом смысле очень близок интенциям «нового ментализма». Хомского и его единомышленников, меитализму, который отбрасывает спиритуализм и субъективизм ассоцианистской психологии и сближается с фнзикализмом. Правда, при внимательном рассмотрении обнаруживается, что между идеями советских авторов и хомскианцамн по вопросу о природе мышления и языка существуют принципиальные расхождения. Дело в том, что представители «нового ментализма» демонстрируют общий порок традиционной рационалистической (идеалистической) философии языка — отсутствие социально- исторической точки зрения на мышление и язык.

Специфика «нового ментализма» состоит в том, что грамматика рассматривается как средство, которое отражает или даже точно воспроизводит внутреннее бессознательное лингвистическое знание говорящего-слушающего, который пользуется этим знанием для производства и понимания бесконечно большого числа новых предложений. По словам Хомского, «лингвист занимается построением объяснительных теорий на нескольких уровнях, и на каждом уровне существует ясная психологическая интерпретация для его теоретической и описательной работы. На уровне конкретном грамматики он питается охарактеризовать знание языка, определенную познавательную систему, которая была выработана,— причем, конечно, бессознательно,— нормальным говорящим-слушающим. На уровне универсальной грамматики он пытается установить определенные общие свойства человеческого интеллекта. Лингвистика, охарактеризованная таким образом, есть просто составная часть психологии, которая имеет дело с этими аспектами мышления»64.

Реализация бессознательного лингвистического знания в актуальной речевой деятельности рассматривается как нечто независимое (в принципе) от внешних стимулов. Именно в этом смысле теория Хомского и хомскианцев является менталистской теорией65.

В выработке и осуществлении новой стратегии лингвистического познания Хомским интуитивно схвачен был один важный рациональный момент. Имеется в виду опережающая роль бессознательного в отражении значимых для человека событий в окружающей его действительности. В 20-е годы на этот феномен обратил внимание известный советский психолог Д. Н. Узнадзе, создавший концепцию неосоз- навамой психической установки. Напомню, что, согласно Хомскому, языковая компетенция — это то, что лежит в основе поведения, но не реализуется в поведении каким-либо прямым или простым образом66.

Движение в сторону «нового ментализма» у Хомского отмечено определенными категориальными вехами. Так, если в «Синтаксических структурах» мы имеем дело с различием между предложениями, порождаемыми грамматикой {language), и уже порожденными высказываниями (corpus), то в более поздних произведениях эта дистинкция существенно модифицируется и выражается в терминах «компетенция» (competence) и «употребление» (performance) . В связи с этим выделяется тот факт, что многие высказывания (utterances), производимые говорящим, по разным причинам являются поп-грамматичными. Это объясняется внелингвистическими причинами (ограниченность памяти, выборочность внимания и пр.). Поэтому лингвист-теоретик должен иметь дело не с сырым материалом, а с некоторой его идеализацией, благодаря чему элиминируются все те высказывания, которые говорящий (если обратиться к его лингвистической компетенции) признает в качестве пол- грамматичных. На это указывал Л. В. Щерба (1931), подчеркивающий необходимость различать (1) «речевую деятельность», (2) «языковый материал» («тексты») и (3) «языковую систему», где (2) и (3) являются аналитическими (идеализированными) аспектами (I)67.

Принцип идеализации, которым руководствуются американские трансформационалисты в своих теоретических исследованиях, целиком оправдай. Иное дело, что данный принцип в своем «рабочем состоянии» настораживает, а иногда и отпугивает лингвистов, предпочитающих оставаться в рамках традиционного описания языка с использованием индуктивною метода. В определенном смысле их можно понять. Многие из этих лингвистов — далеко не ретрограды и отлично понимают, что идеализация позволяет обеспечить системную завершенность на теоретическом уровне познания. Но за широкую оперативность и применимость теоретических положений приходится заплатить тем, что на практике нам приходится пользоваться множеством оговорок, поправок, осуществлять сложные коррекции и т. п.68 Опасения лингвистов-дсскриитивистов усиливаются еще за счет того, что трансформационалисты не ограничиваются получением абстракций посредством простейших приемов идеализации, но стремятся конструктивизировать свой «объект» по образцу математики или математической логики. В итоге генеративно-трансформационная грамматика должна приобрести вид «жсстского», или «конструктивного» объекта.

Впрочем, с методологической точки зрения в этом нет ничего предосудительного. В различных сферах научного познания мы всегда стремимся иметь достаточно точный «масштаб» («эталон», «меру»), позволяющий с минимальными погрешностями «измерять» различные комплексы изучаемых предметов, применяя в случае надобности соответствующие избранному «масштабу» методы идеализации. Но при этом всегда следует помнить, что чем «жестче» и строже (конструктивнее) эти методы идеализации, тем труднее затем исключаются абстракции высокого порядка, тем сложнее становится задача практического использования логически элегантной теории. Это особенно важно учитывать для современной лингвистики с ее креном в сторону логико- математических приемов познания, иначе мы рискуем, так сказать, за деревьями не увидеть леса, то есть забыть фундаментальный вопрос о сущностной природе языка.

Как уже ранее отмечалось, язык — это основополагающая категория лингвистики, для определения которой необходимо обращение к философии. Правда, для многих лингвистов прошлого и настоящего это не всегда очевидный факт. Так, Соссюр для концептуального определения языка настаивал на необходимости создания общей науки о знаках и знаковых системах, а Хомский настаивает на создании общей теории мышления с опорой на аитибихевиористскую психологию, созвучную идеям психоанализа и нейролинг- вистики, так как, по ею мнению, «любая интересная порождающая грамматика будет иметь дело, по большей части, с процессами мышления»69. В одном и другом случаях мы сталкиваемся с проблемой соотношения идеального и материальною, которая в общеметодологическом плане выглядит как соотношение теоретического и эмпирическою в познании. В одном и другом случаях мы имеем дело с неверным решением проблемы идеального и, соответственно,— с ошибочной трактовкой теории и эмпирии, вследствие чего язык превращается, с одной стороны, в непознаваемую «идеальную всщь-в-себе», а с другой—обнаруживается чисто инструменталнстскпй, прагматнстский подход к построению лингвистической теории.

Переходя к следующему разделу данной главы, я хочу ограничиться вопросами методологического характера с тем, чтобы заострить внимание на тех трудностях, с которыми сталкивается наука о языке, когда лингвисты или философы языка недостаточно ясно представляют себе связь методологии с гносеологией в контексте философского учения о человеке. В данном случае речь пойдет о возможности эксперимента в лингвистике, о возможности не только наблюдать и описывать, но и активно работать с языковым материалом в его статике («тексты») и динамике (речевая деятельность).

Понятие эксперимента в науке о языке. Витгенштейнов- ская «философия лингвистического эксперимента». В 1894 г. в своей актовой речи «История и естествознание» известный философ-неокантианец В. Виндельбанд выдвинул положение о дихотомическом делении наук на науки номотстичес- кие и ндиографичсскис. Эта идея была подхвачена и развита коллегой Виндельбанда по Оренбургской (Баденской) школе социального познания Г. Рнккертом. Так в конце XIX в. родился манифест о разделении наук на науки индивидуализирующие (науки о культуре) и науки генерализирующие (науки о природе).

Основой подобного рода классификаций служила кан- товская традиция, в рамках которой гносеология рассматривалась крайне узко, как логика познания, вследствие чего главные усилия неокантианцев Оренбургской философской школы были сосредоточены на анализе методов познания. Предложенный неокантианцами подход к пониманию нау- методологическими проблемами лингвистики, особенно в тех пунктах, где фигурируют вопросы семантики и семиотики.

С именем Витгенштейна связан важный этан в развитии западноевропейской философии. В своих воспоминаниях Г. X. фон Райт писал, что творческая деятельность Витгенштейна инспирировала образование двух значительных философских школ, хотя, как ни странно, сам Витгенштейн отвергал приписываемую ему инициативу. Первая школа — это школа так называемого логического позитивизма, или логического эмпиризма, которая играла видную роль на протяжение всех 30-х годов. Вторая школа — это школа так называемой аналитической (лингвистической) философии; иногда ее еще называют Кембриджской школой73.

Характеризуя философию позднего Витгенштейна, К. Т. Фаин пишет следующее. Если традиционную философию можно охарактеризовать как попытку дать ответы на различные философские вопросы, то витгенштсйновскую философию можно охарактеризовать как систематическую формулировку вопросов71.

Согласно Фаин, имеется непрерывность в развитии теоретических взглядов Витгенштейна. Так, например, изменение в методах философствования у позднего Витгенштейна не привело к коренным изменениям в философских устремлениях. В «Трактате» и в «Исследованиях» язык трактуется как основной предмет философии, и отстаивается идея, что функция философии заключается в элиминации бессмысленных выражений. Кроме того, взгляды, выраженные в «Трактате» относительно того, что философские проблемы возникают из ошибочного понимания логики нашего языка, что философия — это не наука, а языковая деятельность по разъяснению и прояснению, продолжают служить путеводной нитыо для поздних работ Витгенштейна. Таким образом, его поздняя концепция природы и задач философии должна быть рассмотрена как развитие ранних взглядов, тогда как его поздний метод, который в определенном смысле можно назвать методом диалектики (но типу античной диалектики), должен рассматриваться как отрицание раннего метода, метода традиционного теоретического конструирования.

Итак, понятия о методе у раннего и позднего Витгенштейна радикально отличаются друг от друга. В первом случае язык является своеобразной логической «картиной», изображающей формы и структуры объектов через формы и структуры пропозиций. Во втором — язык понимается как специфическая человеческая деятельность, связанная с другими видами человеческой деятельности посредством необозримого многообразия различных видов использования слов. В нервом случае существенные структуры языка скрыты поверхностными сходствами грамматик естественных языков. Мы должны, так сказать, откопать эти структуры, используя логически корректный символизм, который призван застраховать нас от ошибок. Во втором случае мы должны стремится избегнуть заблуждении относительно бросающихся в глаза поверхностных грамматических сходств, но не потому, что они скрывают существенные структуры, а скорее потому, что они создают иллюзию о якобы имеющихся, но скрытых где-то в глубине существенных структурах. Витгенштейн называет первый метод «анализом», а втором метод он описывает как то, что позволяет нам формировать ясный взгляд на использование наших слов75.

Подход позднего Витгенштейна к языку получил название инструмснталистского (или прагматистского). Он выражается в следующем. Мы ничего не можем сказать о слове или предложении кроме того, что это— разновидности правил-руководств, управляющих нашей языковом деятельностью. Рассмотрение языка в качестве инструмента является полной противоположностью ранним взглядам Витгенштейна периода «Трактата», где язык оценивался как картина (или зеркало) реальности. Большая часть «Философских исследований» посвящена замене «картинной теории (picture theory) инструменталистским подходом к языку. В результате понятие «значение лингвистического выражения» заменяется понятием «использование», точнее, значение выражения — это его использование (или использования) в некоторой актуальной языковом игре (или играх), то есть разнообразные языковые игры сообщают значения словам76.

Следует обратить особое внимание на тот факт, что Витгенштейн никогда не интересовался языком ради языка. Его интерес к языку был обусловлен интересом к философии. Основную свою задачу Витгенштейн видел в том, чтобы понять природу философского знания. Он даже проявлял определенные симпатии к философам-метафизикам, говоря по этому поводу своим студентам следующее: «Не думайте, что я презираю метафизику или осмеиваю ее. Напротив, я рассматриваю великие метафизические произведения прошлого как величайшие продукты человеческого разума» 71. Более того, он предлагал некоторые позитивные способы рассмотрения метафизики, подчеркивая, что, хотя метафизические утверждения сами по себе абсурдны, идеи, выраженные этими утверждениями, имеют огромное культурное значение. Метафизики изобретают понятия, которые подчеркивают различия более сильно, делают их более очевидными, чем это делает обыденный язык. Таким образом, философская деятельность позднего Витгенштейна не является антнмстафизической, хотя и является поп-метафизической 78.

Стало общим местом утверждение, что витгенштей- иовская философия языка не может быть адекватно понята без знания работ Г. Фреге и С. Рассела79. Когда Витгенштейн начал интересоваться литературой по вопросам оснований математики, ему посоветовали обратиться к книге Б. Рассела и А. Уайтхеда «Принципы математики» (1903). Эта книга, очевидно, оказала сильное влияние на развитие логико-философских взглядов Витгенштейна, и она же, вероятно, привела его к изучению работ Г. Фреге. Согласно X. фон Райту, «новая» логика, блестящими представителями которой были Фреге и Рассел, явилась теми воротами, через которые Витгенштейн вошел в философию

Фрегевские идеи оказались во многом созвучны современной философии, внутри которой можно выделить два основных подхода к семантической проблематике. Один подход связан с выявлением значения лингвистического выражения, а другой — с рассмотрением характера использования выражений. Первый подход базируется на старой метафизической традиции, в соответствии с которой феномен значения рассматривается в форме отношений, устанавливаемых между языком и миром. В плане формализованных языков это выглядит как семантическое различие в языковых уровнях (объектный язык и метаязык). Новыми здесь являются только методы анализа.

Второй подход к рассмотрению феномена значения связан с указанием на большое разнообразие речевых актов, которые могут быть осуществлены говорящим в повседневной жизни. Защитники первого подхода обвиняют представителей второго за неточность и ненаучность, за недооценку познавательных возможностей современной логики. Защитники второго подхода обвиняют представителей первого в излишнем упрощении богатства и сложности языка81.

Фрегевские семантические идеи оказались в равной мере интересны как для представителей логического позити-

ВИзма, так и для представителей лингвистической философии, делавших упор на понятие «использование» в семантическом анализе естественных языков.

Я могу сказать, рассуждает Фреге, что «имена» «22=4» и «3gt;2» имеют одно и то же истинностное значение, которое будем называть истиной. «Имена» «32=4» и «1gt;2» имеют также одинаковое истинностное значение, которое будем называть ложным. При этом Фреге предлагает различать «значение» (Bedeutung) «имени» и его «смысл» (Sinn). Так, например, «22» и «2-}-2» не имеют один и тот же «смысл», равно как не имеют одного и того же «смысла» следующие математические выражения: «22=4» и «2-|-2 = =4». Таким образом, можно сказать, что «имя» выражает свой «смысл» и обозначает свое «значение» й2.

Иначе говоря, в случае двух математических операций типа «22» и «2+2» мы имеем один и тот же результат («4»), но эти операции по своему смыслу отнюдь не эквивалентны. Тот, кто знаком с операциями сложения, но не знаком с операциями возведения в степень, не сможет в последнем случае получить соответствующий результат (Bedeutung). Учитывая это, можно сказать вслед за Витгенштейном, что значение (в широком смысле слова, без учета фрегевской дистинкции) — это использование соответствующих операций в зависимости от той или иной ситуации. Наиболее отчетливо это наблюдается в естественных языках. Как отмечает Ф. фон Кутчера, для общей семантики разделение на «смысл» и «значение» является принципиально важным. Витгенштейн в «Философских исследованиях» первым восстановил в прежних правах фрегевскую дистинкцию

Рассмотрим высказывание «Я иду за водой». Предметная направленность (референция, Bedeutung) этого высказывания очевидна: некто идёт куда-то за водой, а не за молоком, хлебом и т. п. Но в зависимости от ситуации это высказывание может быть произнесено по-разному (в форме вопроса, в угрожающем тоне и т.п.), соответственно чему изменится его «смысл» (Sinn). Семантическая теория, опирающаяся на понятие «использование», нацелена, не столько на анализ буквального значения выражений, сколько на характер речевой деятельности в определенной ситуации. Получаемые таким образом теоретико-лингвистические модели могут быть использованы, например, при разработке автоматов, рассчитанных на вербальное общение с оператором.

Любопытно, что свою роль в развитии семантической теории, опирающейся на понятие «использование», сыграл следующий фактор. Лингвистика прогрессивно эволюционировала, переводя систему звуковых сигналов в визуальные формы, которые затем подвергались тщательному исследованию. Те же средства речевой коммуникации, которые не переводились на визуальный исследовательский язык, под тем или иным предлогом устранялись из лингвистической теории.

Одной из самых важных черт разговорного языка является интонация. Лингвисты, работающие с такими языками, как китайский, вьетнамский и т. п., не могут игнорировать эту черту. Впрочем, роль интонационного фактора видна и без обращения к «экзотическим» языкам. Хорошо известно, что модуляции голоса превращают утверждения в вопросы, команды, клятвы и т. п. Поэтому описание синтаксиса естественных языков должно принимать во внимание этот важный компонент грамматики, ибо без него теоретические модели языка будут напоминать абстрактную логическую схему*4.

Период, когда начали складываться новые философские взгляды Витгенштейна, приходится на конец 20-х — начало 30-х годов. Какую-то роль сыграли годы учительство- ваиия в австрийской деревушке. Занятия с детьми и опыт составления словаря для начальных школ способствовали выработке прагматнстскнх взглядов на язык. Особое внимание Витгенштейн обращал на то, как дети употребляют слова.

Объяснение детям значений слов заключается в обучении их тому, как ими пользоваться85. Однако катализирующее влияние на становление философии позднего Витгенштейна сыграли двое его кембриджских коллег—английский математик и логик Ф. Рамсей, чья преждевременная смерть в 1930 г. явилась тяжелой утратой для науки, и итальянский экономист П. Сраффа (Picro Sraffa), близкий друг А. Грамши.

Витгенштейн рассказывал, что его дискуссии с итальянцем напоминали обрубку веток у дерева, которое может вновь зазеленеть только благодаря споим собственным жизненным силам, если таковые имеются.

В качестве едва ли не легендарного события приводится курьёзный эпизод из беседы Витгенштейна со Сраффом. Однажды, когда Витгенштейн доказывал, что пропозиция имеет ту же логическую форму, что и факт, Сраффа сделал жест, используемый неаполитанцами для выражения презрения, и спросил Витгенштейна, какова логическая форма того, что он сделал. Витгенштейн вспоминает, что это был вопрос, пошатнувший его веру в возможность рассматривать факт как логическую форму. Озадаченный такого рода вопросами, Витгенштейн предпринимает ревизию традиционных взглядов на семантику слова, в результате чего он отходит от своих первоначальных установок.

Первая глобальная попытка переоценки семантических идей относится к 1933—1934 гг., когда Витгенштейн начал читать два курса лекций, один из которых назывался «Философия для математиков». После трех-четырёх недель занятий он заявил слушателям, что не может продолжать чтение лекций. Из всего количества слушателей (30—40 человек), выбрав пятерых, он начал диктовать им то, что впоследствии получило название «Голубой книги». Как и «Голубая книга», следующая книга («Коричневая книга») явилась результатом лекций, продиктованных в период 1934— 1935 гг.®®.

«Голубая книга» начинается с вопроса о природе значения слова. Отвечая на поставленный вопрос, Витгенштейн приходит к выводу, что понятие «значение» применительно к естественному языку следует заново переосмыслить и существенно уточнить.

Витгенштейн в связи с этим отвергает менталистскую теорию семантики и утверждает, что значение слова, фразы следует искать в способах их употребления, или, как он сам говорит, значение фразы для нас характеризуется её употреблением. Таким образом, значение не является ментальным компонентом выражения87.

Разрабатывая философию языка как философию языковой деятельности, Витгенштейн не мог пройти мимо проблем семиотики. Вопрос о соотношении знака и значения им решался следующим образом. Активность в широком, но достаточно строгом смысле слова (активность в сфере науки) связана с понятием опыта. Мы используем некоторые части нашего опыта для обозначения других его частей. Какая часть опыта будет использована нами как символ, а какая в качестве символизируемой (обозначаемой) — это вопрос логического удобства. На практике же выбор определяется традицией, привычками и даже простым случаем. Что должно быть символом, а что — символизируемым, зависит от функционального соотношения фактов и элементов внутри нашего мира, а это в свою очередь определяется языковой активностью и относится к концептуальной базе языка. Вряд ли стоит добавлять, замечает в связи с этим А. Мас- лоу, что витгенштейновскис символы не имеют отношения к мситальности68.

По Витгенштейну, язык есть множество типов деятельности, один из которых относится к разряду обозначающих (знаковых деятелыюстей), а другие — к обозначаемым (значимых дсятсльностей, значений). Получить значение слова— значит применить одну форму деятельности для воспроизводства другой. Относительно языка такой формой «воспроизводства», вернее, «производства» (конструирования) значений служат соответствующие типы грамматических правил. Следовательно, чтобы усвоить язык, необходимо усвоить совокупность различных форм знаково-значи- мой деятельности (например, жестикуляция, мимика, звуковая речь и пр.). В витгенштейновском смысле «умение пользоваться языком означает овладение не одним видом практики, по многими её разновидностями. Множественность и разнообразие практик, которые образуют наш язык, подчеркивается Витгенштейном в последовательности «языковых игр», которые он строил в своих поздних сочинениях»8®.

В попытках отмежеваться от квазипсихологизма и ин- троспекционизма Витгенштейн впадает в крайность, выбирая путь, ведущий к отождествлению мышления и значения. Согласно ему, мышление не тождественно психическим процессам; оно существенно связано с символизмом. Мышление возможно только через символизм, а символизм требует определенных правил. Мышление без правил его символизации не является мышлением. Любой же процесс, протекающий согласно правилам, является логическим процессом; мышление необходимо логично, ибо в противном случае это не мышление80.

Апофеозом витгенштейновского экспериментирования с языком и языковой семантикой явились «Философские исследования». Здесь мы сталкиваемся с наиболее яркими чертами его воззрений на семантику.

С давних пор считалось, рассуждает Витгенштейн, что слово имеет значение, если оно является именем чего-то внелингвистического. Предполагалось, что слово — это своего рода индикатор, указательный знак. Таким образом, спрашивать о значении слова — значит спрашивать, что данное слово замещает. В качестве типичного исторического примера Витгенштейн ссылается на Августина, замечая при этом, что Августин ничего не говорит о различии между видами слов. Если характеризовать усвоение языка как процесс остенсивного обучения словам, то прежде всего следует указать на существительные типа «стол», «стул», «хлеб», а также на имена людей. Па втором месте стоят имена определенных действий и свойств. Оставшиеся виділ слов предоставляются самим себе91.

Полагаясь на здравый смысл и житейский опыт, мы относительно легко можем определить значение таких слов, как «яблоко», «красное», но уже гораздо труднее это сделать применительно к словам с более абстрактным содержанием (например, слово «пять»). Мы в состоянии указать на яблоки, на красный цвет, но не в силах аналогичным образом указать на число пять как на нечто рядоположенное красным яблокам. Впрочем, такой подход был бы приемлем для представителей крайнего платонизма. По Витгенштейну, если кто-то спрашивает, что слово «пять» именует,— это значит, что вопрос базируется на неправильном понимании сути дела. В данном случае вопрос должен формулироваться так: как используется слово «пять»? 92.

В онтогенетическом плане мы можем рассматривать весь процесс использования слов как одну из тех игр, посредством которых дети усваивают свой родной язык. Витгенштейн предлагает называть эти игры «языковыми играми». В более научном смысле термин «языковая игра» используется Витгенштейном с целью подчеркнуть тот факт, что разговорный язык является частью активности как таковой, или своего рода формой жизни, т. е. одним из видов собственно человеческой, а не животной жизнедеятельности 93.

Как многообразен мир человеческой жизнедеятельности, так многообразны и виды языковой деятельности в пределах одного естественного языка, не говоря уже о других языках, других культурах и цивилизациях. По Витгенштейну, Августин ошибался, полагая, что значение каждого слова зависит от замещаемой им чувственной или образной предметности. При этом Витгенштейн проявляет известное снисхождение ко взглядам Августина на язык, отмечая, что августиновская концепция языковой семантики истинна лишь для одной специальной и довольно примитивной «языковой игры», а не для всего их разнообразия. Действительно, мы вполне можем представить такую языковую ситуацию, где имеются все основания для утверждения, что значением слова является вещь, на которую данное слово указывает. Но как быть в тех случаях, когда требуется отдать приказ, выразить сочувствие, гнев, задать вопрос и т. д.? Здесь августиновская концепция демонстрирует полную свою беспомощность. Вот почему Витгенштейн настаивает (и не без оснований) на том, что язык можно считать более или менее усвоенным, когда некто в состоянии играть в различные языковые игры, то есть в состоянии ис- пользовать слова согласно определенным целям (например, задавать вопросы, отдавать приказы и т. п.), а не как вер* бальную этикетку. Витгенштейн приводит остроумный пример следующего содержания.

Когда умирает некий мистер X, говорят, что умирает носитель имени, а не значение имени. Будет бессмысленным также сказать, что если имя по каким-то причинам перестает иметь значение, то это должно означать, что мистер X умер. Поэтому мы обычно не спрашиваем «Что означает имя Джон?», а говорим «Кто является Джоном?»94. Из этого Витгенштейн делает следующий вывод. Для большого класса случаев, хотя и не для всех, в которых мы пользуемся словом «значение», данное слово может быть определено так: значение слова — это ею исполіgt;зование в языке.95. Это определение Витгенштейн подкрепляет критическим анализом остенсивиых определений, которые загодя предполагают некоторое значение языка. Поэтому номинативные языковые игры не могут быть базисом для других языковых игр. Вместо этого Витгенштейн предпочитает говорить о начальном процессе усвоения родного языка, используя понятие «остснсивнос обучение словам»90.

По-видимому, не случаен тот факт, что «Философские исследования» открываются полемикой с Августином, взгляды которого в определенном смысле соответствуют взгДОдам Витгенштейна периода «Логико-философского трактата». В «Трактате» слово является значимым, если и только если оно является именем. В «Философских исследованиях» слово более не является только именем; слово может быть использовано как имя, по кроме этого оно может быть использовано и многими другими способами. Соответственно изменившимся воззрениям Витгенштейн вкладывает новое содержание в термин «язык». Теперь этот термин маркирует не какой-то один единственный феномен с ярко выраженными структурными особенностями, а обширный класс неопределенного числа «языковых игр». Стало быть, язык нельзя сводить только к «картине» реальности. Его мировоззренческие возможности настолько богаты, что язык способен выполнять множество самых разнообразных функций, то есть способен быть инструментом с широчайшим диапазоном использований97.

Понятие «языковые игры» является ключевым понятием философии позднего Витгенштейна. Будучи основополагающим, данное понятие не объясняется в пределах той разновидности философии, которую К. Мандл сравнивает с эмпирической лингвистикой. Это своею рода постулат, содержа- ниє которого раскрывается на теоретическом уровне, но поскольку Витгенштейн этого уровня не успел достигнуть, поскольку исследователям его наследия предоставляется широкое поприще для комментаторской деятельности. Если же мы остановимся на «эмпирическом» уровне, то целесообразно учитывать, что не существует особой языковой игры для объяснения концептуального смысла языковых игр, хотя в философии Витгенштейна имеется их описание. «Языковые игры» — это один из способов рассмотрения языка, точнее, экспериментирование с языком, особенно в области семантики.

Хочу подчеркнуть, что витгеиштейновское понимание «использование слова» отличается от бихевиористской семиотики и семантики. Для Витгенштейна использование не является бихевиористским термином. Использование — это «способ использования». Данный «способ использования» может быть определен с помощью общих правил «использования», которые говорят нам, как слова используются в случаях такого-то и такого-то вида. Выражение «использование слов» в своем терминологическом значении отнюдь не ограничивается указанием па некоторое их бытовое употребление. Имеется в виду другое, а именно — корректное использование слов в соответствии с теми или иными лингвистическими стандартами, в соответствии с тем или иным контекстом и его организацией. Если кто-либо желает отождествить значение слова с его использованием, то он должен указать на правила его корректного использования.

Симпатизируя взглядам позднего Витгенштейна, Джа- нет Фодор также считает ошибочным рассматривать значения как «сущности», которые стоят как бы особняком, или в некотором особом отношении к выражениям естественного языка. 11о ее мнению, в отличие от других теорий значения идеи позднего Витгенштейна близки идеям генеративной лингвистики. Преимущество теории «использования» состоит в том, что оно не исключает никакой класс значимых выражений. Скажем, выражения типа «//» (если), «/ог» (для), «the» (определенный артикль) не имеют референтов и не вызывают никаких ментальных образов или каких-либо характерных реакций, но тем не менее они весьма эффективно используются в конструировании осмысленных выражений. Опасность, же, связанная с этой теорией значения, состоит в ее излишней широте. Поэтому более чем желательно понятие «использование» применительно к теории лингвистической семантики каким-то способом ограничить и эксплицировать9®.

Понятие «использование» представляет интерес еще и тем, что недвусмысленно указывает на необходимость анализа механизма изменяемости значений, например, по типу метафорообразованнй. К сожалению, Витгенштейн не имел эксплицитной теории метафоры, однако, по мнению Дж. Джилла, его произведения имплицитно содержат взгляд на природу и ценность метафорической речи99. На подобные выводы наталкивает как то, что свои наиболее важные мысли Витгенштейн нередко выражал с помощью аналогий, сравнений, метафор, так и то, что его философия позднею периода — это разновидность инструментализма, когда для достижения когнитивных целей язык используется как игра, средство, инструмент, модель, и не столь уж важно, достигается ли эта цель с помощью метафор или с помощью более точных терминов. Дело ВТОМ, что нечто, являющееся метафорой в одном контексте, в другом контексте может оказаться точным термином и наоборот. Поэтому Витгенштейн считает типичной ошибкой со стороны философов говорить о вещах в абсолютно точных терминах, вне учета контекстной обусловленности этих терминов.

Если язык не рассматривается как статичное отражение реальности, если язык — это динамичная, развивающаяся система, то наиболее ярко подобная языковая активность проявляется в создании метафор, которые озадачивают и интенсифицируют нашу умственную деятельность. Вот почему Витгенштейн считает, что самые важные формы знания и значения не могут быть совершенно отчетливо эксплицированы, но должны показывать себя косвенно, тем самым интригуя нас, привлекая к себе внимание. Таким образом, внтгенштейновский взгляд на метафору проявляется не в теории метафорообразования, которую он не создал, а в самой практике использования им метафор как инструментов, с помощью которых мы предельно сближаемся с изменчивой, текучей реальностью 10°.

Оценивая витгенштейновскую философию и его семантические идеи, хотелось бы отметить следующее. Витген- штейновская философия сочетает в себе элементы рационализма и эмпиризма. Рационализм доминирует в начальный период его творчества, тогда как эмпиризм более явно представлен в его поздних произведениях. Избегая психологической трактовки языка, он предпочитает в объяснении интеллектуальной деятельности идти со стороны языка, коммуникативные возможности которого оцениваются согласно шкале «понятно — непонятно». С учетом по- следнего язык выступает для Витгенштейна не самоцелью, как для лингвистов, а «полигоном» для апробации философских, логических и семантических идей. Результатом является транформация философии языка в «философию лингвистического эксперимента».

С этой точки зрения опыт философских исследований позднего Витгенштейна служит поводом для постановки и более конструктивного решения вопросов, относящихся к психолингвистике, к собственно лингвистике и, разумеется, к теории познания, которая включает в свой состав языковую проблематику в той мере, в какой это касается особенностей развития и функционирования языковых форм знания, познания, сознания. Например, психолингвистика может заинтересовать семантический аспект проблемы комического, решение которой, опираясь на экспериментальную базу, может пролить дополнительный свет на понимание сущности мыслительной деятельности. В этой связи весьма интересны некоторые наблюдения К. И. Чуковского, которые он пытался подкрепить научной информацией, в частности разработками С. Л. Рубинштейна и А. Г1. Семеновой.

Ранее уже упоминалось, что дети в первые годы освоения родного языка не воспринимают метафоры именно как метафоры и склонны к буквальному их восприятию. Аналогичная картина, но только в абсолютном смысле наблюдается у шизофреников. Что касается детей, то с возрастом у них проявляется, как и в народном фольклоре, сознательное нарушение прочно установленных истин, то есть происходят коренные семантические перестановки, создание новых абсурдных контекстов типа: «Слепой подглядывает, глухой подслушивает».

Чуковский совершенно резонно оспаривает мнение некоторых авторов, желавших видеть в детской тяге к «перевернутому миру» («перевертышам», по Чуковскому) некоторое врожденное стремление к юмору. Он утверждает, что остроумие здесь только побочный продукт, в основе же подобных причуд лежит познавательное отношение к миру101. Чуковский несомненно прав. Действительно, как показывает развитие современной науки, причудами такого рода занимаются не только литературоведы, лингвисты, психологи и философы, но также математики и ... экономисты (!), которые, создав математический аппарат теории игр, попытались формальными средствами описать и оценить целенаправленный характер действий отдельных лиц и их групп в ситуациях с неопределенным исходом (конфликтные ситуации)102. В контексте методологии научного познания ана- логом являются такне понятия, как «проблема», «залача», «гипотеза» и т. п.

В одной из своих работ В. Я. Пропп, полемизируя с Шопенгауэром, писал, что теория противоречия (несоответствие наших понятий реальности) далеко не универсальна, чтобы объяснять все случаи смеха, ведь несоответствие может быть нисколько не смешным, как в случае с переворотами в науке. По его мнению, установление факта заблуждения в науке лежит вне области комизма.103.

В отличие от ученого, которому отнюдь не до смеха, когда происходит радикальное изменение научных парадигм, с ребенком дело обстоит иначе. Смех подчеркивает игровой характер освоения языкового «мира», особую форму познания. По словам Чуковского, ребенок играет не только с куклами и кубиками, по и со своими мыслями, когда он ими овладевает (осознает). Распространенным методом этих умственных игр является именно обратная координация вещей. Другими словами, важнейшим принципом этих «игрушек» есть то, что дети ощущают их как нечто забавное, веселое, жирое,( ію^ижное. Чем яснее для них реальное, правильное Положение дел, от которых они в своих мыслях и словах отступают, тем сильнее эффект комического104. Получается на первый взгляд парадоксальная ситуация: «...всякое отступление от нормы сильнее укрепляет ребенка в норме, и он еще выше оценивает свою твердую ориентацию в мире»105.

Эти семантические «игры» можно попытаться объяснить с позиций современного лингвистического знания, привлекая теоретико-информационную терминологию. Дело в том, что речевая коммуникация с необходимостью предполагает выбор из множества альтернатив. Если этот выбор отсутствует, то полная предсказуемость языковых выражений «гасит» их значение. Как известно, количество информации, которое несет в себе сообщение, возрастает при увеличении количества неопределенности относительно того, какое сообщение из всех возможных будет выбрано. Информационное содержание лингвистического текста изменяется обратно пропорционально вероятности. Чем более предсказуемо выражение, тем меньше значения оно несет. Следовательно, какое-либо высказывание тем более значимо, чем меньше оно предопределено контекстом. Отсутствие же значения является крайним случаем полной предсказуемости. Таким образом, когда мы сталкиваемся с детскими лингвистическими «перевертышами», можно заключить, что ребенок достаточно твердо усвоил грамматические и логи-

чсские нормы языковой деятельности и теперь пытается испытать их на семантическую «прочность» (к чему и призывает Витгенштейн), то есть идет на «непредсказуемые» лингвистические акции с тем, чтобы продемонстрировать своё понимание языка и своё языковое самосознание. Между прочим, подобные «странности» не учитываются в научной программе Хомского; она, так сказать, лишена «элемента юмора». Это попытались исправить представители генеративной семантики, которые всё чаще начали обращаться к анализу механизма семантических изменений, в частности — к метафоре.

209

8 W9

В свете сказанного витгснштсйновские «языковые игры» — это «семантические игры вшутку и всерьез». Дети шутят, создавая неожиданные метафоры, чтобы всерьёз подтвердить степень своей интеллектуальной зрелости (языковой компетенции). Некоторые же взрослые всерьез заявляют, что языковые нормы — это «шутка» для детей, поскольку в мире нет ничего вечного и абсолютного, мир — это сплошные отношения и конвенции. К числу таких «карнавально» настроенных взрослых принадлежат философы- экзистенциалисты. Как отмечает Э. Керн, с самого начала экзистенциальная мысль чувствовала себя как дома в мире фикций. Так, согласно современным экзистенциалистским мыслителям, парадоксальность и абсурдность жизни можно легче дедуцировать из фундаментальных (по своей значимости для человека) ситуаций, изображаемых с помощью художественного вымысла, чем описать логическим языком10®. Разъясняя смысл сказанного, Керн пишет следующее. Ж.-П. Сартр, наподобие С. де Бовуар и М. Мерло- Понти, подчеркивает родство между философией и литературой. По Сартру, философия, которая старается увидеть человека не в абстракции, не статично, но в динамике, должна пользоваться не логически выверенными терминами, а фикциями (метафорами), которые в терминологическом плане характеризуются двусмысленностью и неопределенностью. Этот двусмысленный язык служит более подходящим средством для выражения замыслов, чем философские рассуждения, базирующиеся на логических доказательствах. Вот почему сартровская философия более тяготеет к форме романа, короткой истории, драмы ,07. Такая же картина наблюдается и в философии Т. Адорно, чей язык предельно метафоричен. Весьма примечательной чертой философского поиска Адорно является обращение к наследию античных риторов, возвеличивание методов и приемов теории красноречия. «Диалектика, — утверждает

Лдорно, — которая формирует свой смысл по языку как органону мышления, была бы попыткой спасти риторический момент: приблизить лруг к другу вещь и выражение, пссмотря на их безразличие» ,ов.

Цель, которую ставит перед собой философ типа Адорно, достижима в литературном плане путем смешения стилей, в частности путем деструкции философского жанра. Как известно, смешение стилей распыляет внимание, отвлекает от метафоры, от её «как если бы», давая возможность необычное воспринимать как обычное, само собой разумеющееся и очевидное. Семантика онтологизипуется за счет фетишизации речевой деятельности. Сказанное о смешении стилей можно передать словами французского философа М. Фуко, который пишет: «Известно, насколько ошеломляющим оказывается сближение крайностей или попросту неожиданное соседствование не связанных между собой вещей: уже само перечисление, сталкивающее их вместе, обладает магической силой»109.

Смешение стилей является ие только интересным примером создания языковыми средствами фантастической реальности, это, если угодно, и определённый показатель умонастроений эпохи, особенно в период ломки старых взглядов и мировоззренческих ценностей.

Как видим, рассмотрение витгенштейновской философии как «философии лингвистического эксперимента» позволяет выйти на широкий спектр проблем — от узко методологических (роль эксперимента в науке о языке) до глобальных идеологических, когда эксперимент из технического инструмента превращается в « экспериментаторство» с духовным миром людей. Отвлекаясь от идеологического фактора, отмечу, что Витгенштейн в силу своего инструментализма и непрерывного экспериментирования в сфере семантики, не смог сформулировать или просто указать на центральную категорию, концептуальными ипостасями которой у него служат понятия «использование» и «языковые игры». Речь идет о категории деятельности применительно к понятию о языке. Этот пробел в традиции британской лингвистической философии попытался восполнить интеллектуальный лидер «лингвистически» мыслящих философов Оксфордской школы Дж. Л. Остин (1911 — 1960).

Значение понятия «деятельность» в системе современного языкознания. Остиновская теория «речевых актов». Начиная с В. фон Гумбольдта, понятие «деятельность» прочно вошло в словарный и понятийный фонд науки о языке. Сейчас на Западе все больше и больше лингвистов приходят к

мнению, что полное понимание феномена языка требует исследований различных форм невербального поведения говорящих и слушающих, находящихся внутри определенных социально-культурных структур реальности п0. Увеличивается число отечественных и зарубежных авторов, утверждающих, что философия лингвистики не может рассматриваться изолированно от философского осмысления сознательной человеческой деятельности.

Хотя понятие деятельности давно прижилось в лингвистике, но до сих пор не существует единой теории языковой деятельности. Об этом свидетельствует даже терминологический разнобой в выражении понятия деятельности («поведение», «активность», «акт», «действие»), Общей чертой многих подходов к понятию деятельности в лингвистике является чисто эмпирическая фиксация наблюдаемых феноменов. В этом языке наблюдений (дань нозитнвисткой фнлософско- мстодологнческоп традиции) деятельность в сфере языка фигурирует как «речевая деятельность». С лингвистической точки зрения понятие «речевая деятельность» относится к сфере прагматики и может выступать самоценным и невто- ростспенным только по отношению, например, к психолингвистике. Так, по мнению А. А. Леонтьева, в советской науке психолингвистика с самого начала выступала как теория речевой деятельности 1,1. Но психолингвистика — не лингвистика, соответственно чему понятие «речевая деятельность» отнюдь не исчерпывает всего богатства понятия «деятельность» применительно к языку. В противном случае, вслед за Гумбольдтом и Соссюром, следует предположить, что язык, в противовес речи — это застывшая «идеальная сущность» (статичный теоретический конструкт). Но как убедительно показал Косерну, понимание языка в качестве «продукта» — это методологическая конвенция, полезная при построении соответствующих грамматик (например, генеративно-трансформационная грамматика), но не социально-культурная реальность языка как такового. Из положения, гласящего, что язык дан нам в речи, но не наоборот, можно сделать следующий методологически важный вывод: язык — это закономерно осуществляющаяся речь, язык совершается в речи. Таким образом, язык — это прежде всего деятельность (языковая деятельность), а не пассивный продукт теоретического конструирования, который, собственно говоря, является не языком как таковым, а грамматикой языка.

8*

211

Проблема языковой деятельности, ее сущностного понимания не входит в компетенцию лингвистов или психологов.

Это философская проблема, решение которой требует привлечения таких понятий, как «мышление» и «сознание». Деятельность вне сознания эквивалентна физиологической жизнедеятельности, физиологическому функционированию биологического организма. На подобное понимание языковой деятельности уже давно обращено внимание. Так, например, известный исследователь языка К. Л. Пайк в своей фундаментальной монографии призывает выявить базисные принципы, лежащие в основе структурной организации различных видов сознательной человеческой активности. По его словам, язык — это такая специфическая форма человеческой активности, которая должна трактоваться как нечто структурно отличное от структуры пол-вербальной человеческой активности. Активность человека образует структурное целое. Поэтому теоретико-методологический подход к языку должен с необходимостью это учитывать ,,а.

Понятие «деятельность», «сознание», «мышление», «язык», «речь» включают в свой ряд и такие понятия, как «смысл», «значение». Действительно, сознательная человеческая деятельность — это осмысленная деятельность, деятельность значимая. Анализируя осмысленную и смысло- порождающую, смыслообразующую вербальную деятельность человека, мы вскрываем наиболее характерные черты его творческой деятельности вообще. Здесь-то мы и сталкиваемся с проблемой семантических изменений, семантических инноваций, т. е. сталкиваемся с проблемой языкового творчества на семантическом уровне анализа. Интересным и во многих отношениях поучительным примером такого анализа является учение видного английского философа Остина, учение, являющее собой разновидность «лингвистической философии».

Остин любопытен не только как оригинально мыслящий представитель философии языка, но и как философ, связавший свои научные занятия с исследованием различных аспектов целенаправленной человеческой деятельности. Правда, напрасно искать у Остина какое-либо подобие общей теории такого рода деятельности (в смысле систематического и исчерпывающего рассмотрения природы активной человеческой деятельности) пз. Но тем не менее подобная тенденция просматривается в его разработках. Например, в книге «Как обращаться со словами» мы имеем дело с изложением доктрины так называемых речевых актов (speech acts). По сравнению с тем, что Остином было уже сделано до работы над рукописью данной книги, доктрина речевых актов представляет кульминацию попыток прояс- нить выражение «использование языка» (use of language). Относительно же того, что Остин имел в виду на будущее, доктрина речевых актов, по-видимому, должна была направлять и вести к общей теории целенаправленной, смыслооб- разующей человеческой деятельности, а в другом плане — к новой науке о языке 1м. Это явствует хотя бы из того, что некоторые современные западные ученые солидарны с Остином и считают, что теория значения должна конструироваться как часть (или особый случай) более общей теории интенциональной деятельности. Во многом подобные познавательные позиции в сфере западной философии языка совпадают с установкой представителей феноменологической философии, для которых ассимиляция значения деятельностью является ведущим мотивом творческих исканий ,15.

Остин, как и поздний Витгенштейн, не имел и не разрабатывал никакой теории особого философского метода познания. Его основным исследовательским методом был систематический способ работы, сходный скорее с лабораторной (экспериментальной) техникой, чем с научно-теоретической методологией. Остин оценивал свой метод как метод эмпирический. Но в противоположность Витгенштейну он серьезно надеялся, что благодаря его исследованиям может появиться новая наука, которая объединяла бы лингвистику и философию ш.

По мнению Куайна, остиновская техника фнлософско- лингвнстического анализа — это способ интроспективного исследования семантики. Остиновская манера семантического анализа контрастирует с главными направлениями в современной лингвистике, поскольку является откровенно интроспективной. Конечно, любой лингвист в определенной степени подвергает язык внутреннему самоанализу, но именно у Остина лингвистическому самоанализу придается исключительное значение. Справедливости ради стоит отметить, подчеркивает Куайн, что по отношению к Остину лекарством от крайностей иптроспскционнзма является его широкая исследовательская стратегия. В общей форме эта стратегия состоит в анализе субъективно окрашенных речевых актов и последующей обработке добытой информации посредством суммирования индивидуальных данных117.

Начало остиновской философии языка датируется концом 30-х годов, когда Остин приступил к разработке понятия перформатнва. Как отмечается в литературе по данному вопросу, понятие перформатива и его последующие модификации являются отличительными «признаками философ- ско-лингвистической деятельности Остина. Аналогичную роль у Витгенштейна выполняет понятие «языковой игры». «Performative», как подчеркивал Остин, — это искусственное слово, с которым не должны связываться никакие образные ассоциации. Раскрывая концептуальный смысл этого нового слова, а точнее, термина, Остин указывал на то, что философы традиционно предпочитали иметь дело с истинными или ложными высказываниями. С точки зрения этих философов высказывания, не сообщающие ничего о фактах или •не описывающие какую-либо ситуацию, являются в научном плане бессмысленными. Сейчас же, по словам Остина, положение дел в сфере философии языка радикально меняется. Право на философский анализ получают такие высказывания, которые хотя и не сообщают ничего о фактах, но зато влияют на поведение людей. В связи с этим в философском лексиконе появилось новое выражение «различные использования языка». Таким образом, прежний подход философов к языку следует признать явно недостаточным ||В

В качестве объекта рассмотрения Остин предлагает обратиться к таким высказываниям, где не просто нечто говорится, но нечто делается в вербальном облачении. Примером может служить ситуация, когда заключается пари, сопровождающееся словами: «Держу «пари, что завтра будет дождь». В подобного рода случаях абсурдно считать, что речь идет о простой информации, сообщаемой кем-то. Здесь скорее следует сказать, что некто осуществляет некоторое целостное действие. Когда я говорю: «Я называю этот корабль «Королевой Елизаветой», я не описываю церемонию именования корабля, я её просто осуществляю. Этот вид высказываний Остин предлагает называть пер- формативными высказываниями, где слово «performative» является производным неологизмом от слова «perform» (выполнять, совершать, осуществлять) "9. Если утверждения должны быть истинными или ложными, то перформативные высказывания должны быть соответствующими или несоответствующими данной ситуации, т. е. они должны быть синхронными какому-либо действию, тогда как для утверждений это совершенно необязательно 120.

Чтобы обеспечить сравнительный контраст термину «перформатнв», Остин придумывает другой технический термин — «констатнв» (constativc), применяемый ко всем тем высказываниям, которые могут быть охарактеризованы как истинные или ложные. Однако позднее он приходит к пессимистическому выводу, а именно: невозможно отыскать удовлетворительный критерий для того, чтобы эффективно отличать перформативы от других высказываний/На этот недостаток остиновского семантического учения указывали и его критики, утверждавшие, что не существует нерформа- тивов с чисто перформативными функциями.

Чтобы заменить неудовлетворительную дистинкцию «перформатив-констатнв», Остин разрабатывает теорию так называемых иллокутивных сил (illocutionciry forces^и вводит новую дистинкцию — «сила — значение» высказывания.

Согласно новой концепции, речевые акты делятся на три части. 1-я часть: локативные акты (locutionary acts). Локутивный акт —это акт говорения, состоящий из трех частей:

  1. Осуществление определённого типа шумов посредством артикуляции, то есть осуществление фонетических актов. На этом этапе мы имеем дело с фонами (phones).
  2. Осуществление артикуляционных шумов, относящихся к определенному словарю и соответствующих определенной грамматике, тоесгь осуществление так называемых фатических актов (phatis acts). То, что мы высказываем, сстьфема (pheme).
  3. Осуществление фем как имеющих определенный смысл и референцию. Этот акт называется ретическим актом (rhetic act). То, что мы высказываем при этом, является ремой (rhemc).

По Остину, фатнческий акт включает фонетический акт, но не наоборот. Если обезьяна производит шум, который по форме напоминает какое-либо человеческое слово, то это не значит, что мы имеем дело с фатическим актом. Что касается фемы, то это такая единица языка, чьим типичным недостатком является отсутствие значения. Рема — это единица речи, типичным недостатком которой является неясность, неопределённость и т. п. Здесь следует сразу же заметить, что Остин разделял соссюровекую дистинкцию «язык — речь», хотя и предпочитал иметь дело главным образом с речыо ,22.

Одновременно осуществление фонетического, фатическо- го и ретнческого актов является локутивным актом. Исследование такого рода актов — это исследование цело- купных единиц речи.

2-я часть: иллокутивные акты (illocutionary acts). В этих актах происходит совпадение «слова» и «дела» (клятвы, приказы).

Иллокутивные акты являются основным предметом остиновского философско-лингвистического анализа. Дело в том, что Остина, как и античных риторов, больше интересует вопрос не о когнитивных функциях языка, а о возмож- ностях языка влиять на поведение людей. Поэтому он проводит различие между «значением» (meaning), которое подразделяется на «смысл» (sense) и «референцию» (reference), и «силон» (force) высказывания. «Значение» связывается с локутивным актом, а «сила»—с иллокутивным.

Иллокутивные акты делятся Остином на 5 подклассов с тем, чтобы более конструктивно заменить дистинкцию «констатив — перфоматив». К этим подклассам относятся:

    1. Высказывание вердиктивов (uttering verdictivcs), то есть вынесение определенного словесного решения.
    2. Высказывание эксерснтивов (uttering cxcrcitivcs). Примером эксерснтивов может служить ритуал именова- вания. В данном случае мы имеем дело с речевым актом, демонстрирующим вполне определённое волеизъявление.
    3. Высказывание коммиссивов (uttering commissives). Примером коммиссивов может служить заключение пари. В данном случае мы имеем дело с речевым актом в форме обязательства.
    4. Высказывание бнхэбитивов (uttering behabitives). Примером бнхэбитивов может служить извинение. В данном случае мы имеем дело с определённой формой речевого этикета, то есть с определенным типом социального поведения в его речевом выражении.
    5. Высказывание экспозитивов (uttering expositives). Примером экспозитивов может служить ответ на вопрос. В данном случае мы осуществляем речевой акт, преследующий цель разъяснения взглядов.

3-я часть: перлокутивные акты (pcrlocutionary acts). Перлокутивный акт — это специфический речевой акт, который я могу осуществить посредством иллокутивного акта. Рассмотрим высказывание: «Дверь открыта». Это высказывание может быть локутивным, когда просто констатируется факт. Но с помощью этого же высказывания я могу осуществить иллокутивный речевой акт, например, в форме восклицания, изумления, удивления и т. п. Осуществляя иллокутивный акт, я могу достичь цели в осуществлении перлокутивного акта, который выступает как бы подтекстом иллокутивного акта, скажем, в форме намёка на то, чтобы закрыть дверь. Остин мало интересовался перлокутивными актами, сосредотачивая основное внимание на иллокутивных актах (на анализе иллокутивных сил высказываний).

Всю эту остиновскую классификацию схематически можно представить так (рис. 7) ,2Э:

Рассмотрим более подробно остиновскую концепцию ре-

. (I) высказывание фонов (phor.ctic acts)

I. Локутионые акты О^^              «. (2) высказывание фем

(phatic acls)

      1. высказывание рем (rhelic acts)

,(1) высказывание вердиктивов

„(2) высказывание эксерснтивов

РЕЧЕВЫЕ              Иллокутивные акты              - (3) высказывание

АКТЫ \              ^ч^^ коммисснвов

      1. высказывание бихэбнтнвов
      2. высказывание экспозитивов

Рис. 7. Псрлокутивные акты

чевых актов, изложенную в книге «Как обращаться со словами». Мы можем понимать смысл некоторого высказывания, не зная, в каком контексте оно употреблялось и какую функцию выполняло (команду, приказ, просьбу) ,а именно это и интересовало Остина, когда он вводил понятие «иллокутивная сила» в противовес понятию «значение» высказывания.

Пытаясь прояснить понятие «локутивное значение», П. Ф. Стросон ссылается на аналогию с фрегевским понятием «мысль». Для Фреге возможность выражать «мысль» отрицается за императивными предложениями, поскольку в такого рода ситуациях не возникает вопроса об истинности или ложности сообщения. Фреге, разумеется, небезоговорочен в своем определении понятия «мысль». В данном случае он исходит из определенной конвенции, обусловленной запросами логической пауки, а не лингвистики. Ему требуется такое операциональное понятие, которое было бы приемлемо в логическом контексте. Остин же подходит к пониманию мыслительной деятельности с совершенно других позиций, с позиций философско-лингвистичсского анализа естественного, а не искусственного (формализованного) языка. Поэтому он считает, что высказывание императивных предложений сопровождается выражением «локу- тивиого значения», которое соответствует фрегевской дис- тинкции «смысл — значение», то есть имеет «смысл» и «референцию» («значение»)

Как отмечает Дж. Снрл, первая трудность, с которой столкнулся Остин, стремясь развить новую, более общую теорию речевых актов, состояла в том, что дистиикция «значение — сипа» не могла претендовать на всеобщность относительно выделения двух взаимоисключающих классов речевых актов, поскольку для некоторых предложений «значение» определяет (по меньшей мерс одну) «иллокутивную силу» высказываемого предложения ,25.

Остин говорит, что каждый из выделенных им актов (ло- кутивный, иллокутивный, перлокутнвный) — это абстракция от целостного речевого акта. Проблема состоит в том, что для большого класса случаев не имеется эффективного способа выделения локутивного акта, способа, который не захватывал бы в той или иной мере иллокутивного акта. В результате получается, что класс иллокутивных актов должен содержать члены класса локутнвпых актов. Таким образом, получается частичное совпадение указанных классов. Для подобных случаев (перформативное использование иллокутивных глаголов) попытка вычленить «локутивное значение» из высказываний с определенной «иллокутивной силой» будет напоминать ситуацию, когда пытаются отделить неженатых людей от холостяков. В результате Снрл приходит к выводу, что дистинкция «локутивное — иллокутивное» (или «значение — сила») не является универсальной, поскольку некоторые локутивные акты совпадают с иллокутивными актами. Правда, Сирл не скрывает, что Остин бцл знаком с имевшимися недочетами своей классификации. Сирл добавляет, что он обсуждал данный вопрос с Остином в 1956 г., о чем Остин коротко упоминал в своих лекциях ,26.

Остин все же надеялся, что в конце концов ему удастся разделить локутивные и иллокутивные акты и доказать, что указанные акты являются взаимно исключающими абстракциями. Но работа с конкретным лингвистическим материалом свидетельствовала об обратном, а именно: каждое предложение имеет некоторый иллокутивный силовой потенциал. По этому поводу Сирл утверждает следующее. Все члены класса локутивных актов являются членами класса иллокутивных актов, то есть каждый ретнческий акт и, следовательно, каждый локативный акт являются в той или иной степени иллокутивным актом.

Конечно, отмечает Снрл, понятия «локутнвный акт» и «иллокутивный акт» являются различными понятиями точно так же, как различными понятиями являются «терьер» и «дог». Но понятийное различие не является достаточным, чтобы утверждать дистннкцию между отдельными классами актов. Как каждый терьер является собакой, так и локутнвный акт является иллокутивным актом. Таким образом, остиновская дистинкция, претендующая на взаимное исключение Двух классов актов, не выдерживает, по мнению Сирла, серьезной критики, но, тем не менее, сохраняет силу дистинкцин между буквальным, прямым значением предложения и направленной силой его высказывания. В таком случае остиновская дистинкция имеет весьма узкую сферу применения, входя компонентом в более общую ДИСТИНКЦИЮ между тем, что предложение значит само по себе, и что говорящий имеет в виду, когда высказывает данное предложение. Предлагаемая дистинкция не имеет специального отношения к общей теории «иллокутивных сил», так как «направленная иллокутивная сила» является только одним из аспектов («смысл» и «референция» относятся к другому аспекту) концепции, подчеркивающей, что ориентированность значения речи говорящего может выходить далеко за рамки буквального значения предложения127. В связи с последним хотелось бы отметить, что рассуждения Сирла по поводу остиновской философии языка подводят нас к проблеме семантических изменений в естественных языках, частным, но наиболее интересным случаем которых является процесс метафорообразований.

В противоположность Дж. Снрлу, который стремится сокрушить остиновскнй тезис о возможности принципиального различия между локутивными и иллокутивными актами, Л. Форгюсои пытается усилить аргументацию в пользу остиновской концепции. По мнению Форгюсона, аргументы Сирла покоятся на ошибочном понимании остиновских взглядов. Так, Сирл обвиняет Остина в том, что его концепция, будучи построенной на дистинкцин «локутивное-илло- кутивное», не в силах претендовать на общую теорию, поскольку локутивные и иллокутивные акты не являются взаимоисключающими. Это не совсем справедливое обвинение, считает Форгюсои. Дело в том, что Остин был осведомлен^ чем, кстати, упоминает и сам Сирл) о трудностях подобного рода. Остин неоднократно отмечал, что локутивные и иллокутивные акты — это просто абстракции от целостного речевого акта ,28.

Если сравнить в самом общем виде витгенштейновскую философию языка и остиновскую теорию речевых актов, то можно указать на следующее. Два указанных подхода к языку подобны друг другу в том, что оба подчеркивают важность отнесения функции языка к социальным контекстам, в которых используется язык. Помимо этого, оба ученых настаивают на том, что не только дескриптивные высказывания должны быть предметом рассмотрения.

Дискуссии по поводу остиновского наследия продолжаются, но ясно одно: выбранный им путь исследования языка перспективен, неперспективной является его философская установка, ориентированная на эмпиризм и интроспекцию.

Заключение. В одной из своих работ известный западный философ-герменевт К.-О. Лпель писал, что связь между лингвистикой и философией никогда не была такой тесной, как сегодня. Так, например, между лингвистической школой Н. Хомского и современной «аналитической философией» существует своеобразный симбиоз, который, впрочем, не всегда является бесконфликтным. С одной стороны, теория генеративно-трансформационной грамматики немыслима без опоры па современную «аналитическую философию» и ее логико-математический аппарат, а с другой — этот контакт оказывается благоприятным для «аналитической философии». Так, начиная с 1960 г., Кати пытался (вначале вместе с Фодором) расширить синтаксическую теорию Хомского -посредством разработки «универсальной семантики» и на этой основе дать лингвистическое обоснование логике. В конечном итоге в монографии «Философия языка» (1966) Кати демонстрирует критическую реконструкцию развития «аналитической философии» в XX в. и настаивает на преодолении односторонностей карнаповской «конструктивной семантики», а также настаивает на преодолении односторонностей «философии обыденного языка» ,29.

Связь лингвистики с философией принимает подчас самые причудливые Формы. В этом отношении характерно появление в США фнлософско-лингвистического течения под названием «новый ментализм», одним из ярких представителей которого является Хомский. В качестве другого представителя «нового ментализма» можно сослаться на Джерри Фодора, который в своей монографии «Язык мысли» (1975) сознательно делает ставку на так называемую спекулятивную психологию. По его мнению, спекулятивная психология не является философией, так как связана с эмпирической теорией познания. Она не является также н психологией в строгом смысле слова, поскольку пс связана с экспериментальной наукой. Спекулятивная психология использует методы философии и психологии, поскольку базируется на том. что научные теории должны быть концептуально упорядочены к эмпирически ограничены ,3°.

Стремясь выяснить работу человеческого разума и опираясь при этом па современные эмпирические исследования языка, Фодор в указанной книге обсуждает некоторые ас- пекты теории ментальных процессов. Одним из важных моментов его книги является тезис о том, что так называемый язык мысли не может быть естественным языком, функционирующим в сфере человеческого общения т. По-видимому, на уровне «внутренней речи», где нарушены привычные грамматические структуры, присутствуют сугубо индивидуальные образы и символы. Но в данном случае интересно не обращение к психологии «внутренней речи», а интересен тот факт, что данное исследование осуществляется представителем генеративной семантики, которая находится в известной оппозиции к синтаксической теории Хомского. Это подтверждает необходимость иметь прочную гносеологическую платформу для решения кардинальных вопросов о связи мышления и языка, онтологии и семантики.

Зарождение мысли и ее осуществление в языке (естественном или искусственном) марксистскими философами объясняет в терминах понятия деятельности, которое, в свою очередь, раскрывается в контексте марксистского учения о социально-исторической практике. Например, главные методологические ошибки Гумбольдта заключались, во-первых, в том, что он не учитывал органическую целостность субъекта языковой деятельности, а во-вторых, языковая деятельность рассматривалась им в отрыве от других видов деятельности и прежде всего трудовой. Таким образом, любой философский подход к языку должен с необходимостью учитывать как социально-историческую нагружен- иость понятия деятельности, языковой в частности, так и ее структуру, ориентированную на сознательное целеполага- ние. В этом плане анализ языкового творчества позволяет органически соединить понятия «мышление», «сознание», «язык» для последующего проникновения в тайники творческой деятельности как таковой. Это проникновение не может и не должно быть умозрительным теоретизированием, а должно опираться на гипотезы, эксперимент в области языка, что по-своему попытались осуществить Витгенштейн и Остин. Поэтому вряд ли можно согласиться с категоричным утверждением А. А. Леонтьева, что экспериментальное изучение семантики в сущности еще не начато 132. Оно начато было давно, еше античными риюрами-со- фистами. Иное дело, что методология лингвистического эксперимента требует соответствующей корректировки, которая, к сожалению, пока отсутствует. Для решения этих и ряда других принципиальных вопросов современной лингвистики требуется тесный союз философов, лингвистов и психологов.

 

<< | >>
Источник: К. К. Жоль. Мысль, слово, МЕТАФОРА. ПРОБЛЕМЫ СЕМАНТИКИ В ФИЛОСОФСКОМ ОСВЕЩЕНИИ. КИЕВ НАУКОВА ДУМКА 1984. 1984

Еще по теме ФИЛОСОФИЯ И ЕЕ ОТНОШЕНИЕ И КАРДИНАЛЬНЫМ ВОПРОСАМ ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ НАУКИ :