<<
>>

ДЕСПОТИЗМ (политич. право). 

Деспотизм - это тираническое, произвольное и абсолютное правление одного человека. Таково правление в Турции, Монголии, Японии, Персии и почти во всей Азии. Мы покажем его причину и свойства, как они изложены у знаменитых писателей, и возблагодарим небо за то, что рождены и живем при другом правительстве и с радостью повинуемся монарху, которого нам дано любить.

Принципом деспотических государств является то, что государь там управляет всем по своей воле при полном отсутствии иного управляющего государем закона, нежели его прихоть. Сама природа этой власти приводит к тому, что она бывает целиком сосредоточена в руках человека, которому она передоверена. Это лицо - визирь - само становится деспотом, а каждый отдельный чиновник - визирем (...)

Известно, что принципом таких государств не являются ни естественное право1, ни права людей, ни тем более честь. Поскольку все люди там равны, никому невозможно предоставить преимущество, и поскольку там все - рабы, то невозможно и какое бы то ни было преимущество (...)

Деспотическое правительство властвует над народами, робкими и униженными: все там основано на немногочисленных идеях и воспитание ограничено насаждением страха в сердце и рабства в жизни. Знание там считается опасным, соревнование гибельным; там нельзя рассуждать ни хорошо, ни плохо - любое рассуждение оскорбляет правительство такого рода. Следовательно, образования там нет никакого, ибо стремление воспитать хорошего раба может привести лишь к воспитанию плохого подданного (...)

При деспотическом строе совсем отсутствуют гражданские законы о собственности на землю, поскольку вся она принадлежит деспоту.

Тем более нет законов о наследовании, ибо только государь имеет право наследовать. Его исключительное право торговать с некоторыми странами делает бесполезными любые законы о торговле. Поскольку крайнюю степень порабощения людей увеличить уже невозможно, то в деспотических странах Востока совсем не издают во время войны законов о новых налогах, наподобие того, как это делается в республиках и монархиях, где умелое правительство может при необходимости увеличить свою казну (...)

Деспоты не только не могут быть уверены в сохранении за собой трона, они очень близки к его утрате; не будучи уверены даже в своей жизни, они находятся под угрозой, что она кончится такой же жестокой трагедией, как и их царствование.

Нередко тело султана рвут на куски, еще меньше с ним церемонясь, чем с телами преступника из черни. Если бы власть деспотов была меньшей, возросла бы их безопасность. Калигула, Домициан, Коммод2, которые правили деспотически, были убиты теми, кого они приговаривали к смерти.

Следовательно, деспотизм всегда и везде равно вреден и государям, и народам, ибо его принцип и последствия одинаковы повсюду. Различия коренятся лишь в особых обстоятельствах, в религиозных взглядах, предрассудках, заимствованных примерах, укоренившихся обычаях, вкусах, нравах. Но каковы бы ни были эти различия, человеческая натура всегда возмущается против такого рода правления, делающего несчастными и государя, и подданных. И если еще существует большое число языческих и варварских народов, покорных такому правлению, то лишь потому, что их связывают суеверия, воспитание, привычки и климат.

Напротив, в христианском мире невозможна столь неограниченная власть, ибо, сколь бы ни считали власть христианского монарха абсолютной, она не включает в себя произвольную и деспотическую власть, не знающую другого правила и мотива, кроме воли самого этого монарха. Ибо как же человек - творение божье - может присваивать себе такую власть, если ее не имеет само верховное существо? Абсолютное владычество христианского монарха не основано на слепой воле, а его верховная воля всегда определяется непреложными правилами мудрости, справедливости и добра.

Поэтому следует сказать вместе с Лабрюйером3: "Считая христианского государя владыкой жизни людей, мы говорим лишь, что люди вследствие присущей некоторым из них преступности, естественно, должны подчиняться законам и правосудию, хранителем которых является государь. Добавлять без оговорок и обсуждений, что он абсолютный господин всего имущества своих подданных, значит говорить языком лести. Это мнение фаворита, который в смертный час от него отречется. Можно, однако, допустить, что король - господин жизни и имущества своих подданных, потому что, любя их отеческой любовью, он охраняет их и заботится об их богатствах, как о собственных.

При этом он поступает так, как если бы все принадлежало ему, принимая абсолютную власть над всеми своими владениями с целью защиты и охраны. Только таким способом, владея сердцами своих народов, а через это всем, что они имеют, он может объявить себя господином, хотя он никогда не лишает их собственности, кроме как по велению закона" (...)

Так, Людовик XIV всегда признавал, что он никак не может противодействовать законам природы, правам людей и основным законам государства. В трактате "О правах королей Франции"4, изданном в 1667 г. по приказу этого августейшего монарха для подтверждения его притязаний на часть католических Нидерландов, содержатся такие прекрасные слова: "Короли имеют счастливую невозможность совершить что-либо вопреки законам своей страны... Это подчинение, - добавляет автор, - своих обещаний закону или правосудию своих законов не является несовершенством или слабостью высшей власти. Необходимость вершить добро и невозможность впасть в заблуждение служат высшими степенями всякого совершенства. По мысли иудея Филона5, сам бог не может большего, а государи, как воплощение бога на земле, должны в особенности подражать в своих государствах такому божественному бессилию".

"Пусть же не считают, - продолжает тот автор, который говорит от имени и с согласия Людовика XIV, - что государь не подчиняется законам своего государства, ибо противоположное утверждение есть истина гражданского права; эту истину подчас оспаривали льстецы, но добрые государи защищали ее всегда как божественную покровительницу своих государств. Насколько законнее говорить вместе с мудрым Платоном, что высшее благоденствие королевства в том, что государю подвластны его подданные, а сам он подвластен законам и что закон справедлив и всегда направлен к общественному благу". Монарх, который так думает и действует, вполне достоин имени "Великого", а тот, кто приумножает свою славу, сохраняя милосердие в своем правлении, несомненно заслуживает имени "Возлюбленного"6.

ДОСТОВЕРНОСТЬ (логика, метафизика, мораль) - в собственном смысле слова - это такое качество суждения, которое устанавливает в нашем уме силу и неопровержимость утверждаемого нами положения.

""Слово "достоверность" имеет разные значения. Иногда оно относится к истине или к положению, принимаемому разумом. В таких случаях говорят: достоверность такого-то положения и т.п. Иногда оно означает (как мы отметили) принятие умом положения, оцениваемого им как достоверное.

Можно также, как это сделал г. Д'Аламбер в "Предварительном рассуждении" к Энциклопедии, различать очевидность и достоверность, имея в виду, что очевидность относится скорее к идеям, связь которых разум устанавливает мгновенно, а достоверность - к тем идеям, связь между которыми устанавливается лишь с помощью некоторых посредствующих понятий. Так, например, положение "целое больше его части" очевидно само по себе, ибо мгновенно и без всякого посредствующего понятия ум схватывает связь, существующую между понятиями целого, т.е. большего, и части, т.е. меньшего. Однако положение "квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равен сумме квадратов двух его других сторон" достоверно, но само по себе не очевидно, ибо необходимы многие посредствующие и последовательно следующие друг за другом положения, чтобы обнаружить его истинность. В этом случае можно сказать, что достоверность является итогом большего или меньшего числа очевидных положений, которые непосредственно следуют друг за другом, но не могут быть постигнуты разумом одновременно и требуют постепенного и раздельного рассмотрения.

1. Отсюда следует, что число положений может быть столь большим, что даже в геометрическом доказательстве они составят лабиринт, в котором самый острый ум может заблудиться и не достигнуть достоверности. Один из лучших геометров прошлого столетия признал, что если бы свойства спирали не могли быть доказаны иначе, чем следуя запутанному способу Архимеда, то нельзя было бы иметь уверенности, что эти свойства вообще открыты: "Я много раз перечитывал это место у Архимеда, но не помню, чтобы хоть раз понял его смысл". 2. Отсюда также следует, что в математике достоверность всегда порождается очевидностью, поскольку она вытекает из непрерывной связи, устанавливаемой между многими последовательно выступающими одна за другой и близкими идеями.

Чемберс1 говорит, что очевидность - это собственно связь, устанавливаемая рассудком между понятиями, а достоверность - это его су ж-, дение об этих понятиях. Однако такое мнение кажется мне скорее игрой слов: ведь одно и то же - видеть связь двух понятий и судить о них.

Можно было бы, кроме того, отличать, как сделано в "Предварительном рассуждении", очевидность от достоверности, имея в виду, что очевидность относится к чисто умозрительным истинам метафизики и математики, а достоверность - к предметам физики и к наблюдаемым в природе явлениям, познание которых доставляют нам органы чувств. В этом смысле очевидно, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов двух других сторон прямоугольного треугольника, и достоверно, что магнит притягивает железо.

В схоластике различают два рода достоверности: один - это размышление, порождаемое очевидностью вещи, другой - убеждение, порожденное значением вещи. Последнее схоласты применяют к вопросам веры. Но такое разграничение довольно легковесно, ибо убеждение устанавливается не в силу важности вещи, но в силу ее очевидности; к тому же достоверность размышления и убеждение представляют собой, собственно говоря, одно и то же действие ума.

Гораздо больше оснований имеет разграничение трех следующих родов достоверности в соответствии с тремя степенями порождающей ее очевидности.

Метафизическая достоверность вытекает из метафизической же очевидности, например: согласно имеющемуся в геометрии положению, что сумма углов треугольника равна двум прямым, метафизически достоверно, т.е. столь же абсолютно, невозможно, чтобы этого не было, как невозможен квадратный треугольник.

Физическая достоверность - та, что вытекает из физической очевидности, например при наличии коснувшегося руки огня, если он видим и жжет, физически невозможно, чтобы этого не было, хотя, говоря абсолютно строго, этого может и не быть.

Моральная достоверность основана на моральной очевидности; например: некто выиграл или проиграл процесс, о чем его известили его ходатай или друзья или если ему вручена копия приговора; морально невозможно, чтобы столько лиц объединилось для обмана кого-то, в судьбе которого они заинтересованы, хотя, говоря абсолютно строго, это не невозможно.

В "Философских сообщениях"2 опубликован алгебраический подсчет степеней моральной достоверности, заключенной в свидетельствах людей по поводу всевозможных случаев.

Автор полагает, что если сообщение, прежде чем оно нас достигнет, прошло последовательно через уста двенадцати лиц, каждое из которых сохранило за ним 5/6 достоверности, то в итоге после этих двенадцати пересказов в нем останется не более 1/2 достоверности, так что будет равное число шансов считать это сообщение истинным или ложным. Если же пропорция достоверности равна 100/106, она снизится наполовину лишь при семидесятом пересказе, а при 100/1001 - лишь при шестьсот девяносто пятом.

Согласно указанному автору, в целом дробь а/Ь, отражающая достоверность, придаваемую сообщению, прошедшему через двух свидетелей, будет иметь лишь aa/bb достоверности, а достоверность сообщения у п свидетелей будет an/bn. Это легко доказывается правилами

Философия в Энциклопедии...

комбинаций. Предположим (как выше), что при двух последовательных свидетелях достоверность равна 5/6, т.е. первый обманет, так сказать, один раз и пять раз скажет правду; один раз обманет и второй, пять раз и он скажет правду. Из всех 36 случаев в 25 они оба скажут правду, следовательно, достоверность равна 25/36 = 25/62 и т.д.

Если двое дают о факте совпадающие свидетельства и каждый в отдельности придает ему 5/6 достоверности, тогда вследствие такого двойного свидетельства факт будет обладать 35/36 достоверности, т.е. его вероятность и невероятность будут в отношении 35:1. Если совпадут три свидетельства, достоверность достигнет 215/216. Совпадение десяти свидетельств, каждое из которых имеет 1/2 достоверности, дает на этой же основе 1023/1024 достоверности. Это очевидно, так как всегда имеется 36 случаев, и лишь в одном случае ложны два свидетельства. Случаи, когда ложно одно из двух, должны рассматриваться как содержащие достоверность, ибо здесь дело обстоит не так, как в предшествующем случае при двух последовательных свидетелях, из которых один воспринимает сообщение другого; здесь предполагается, что два свидетеля увидели событие и узнали о нем независимо друг от друга. Значит достаточно, чтобы ложно было лишь одно из двух свидетельств вместо того, чтобы, как в первом случае, ложь первого сделала бы лжецом второго, даже если он считает, что не лжет и намерен сказать правду.

Затем автор подсчитывает достоверность традиции устной и письменной, непрерывно переданной и подтвержденной многими последовавшими друг за другом свидетельствами.

Дальнейший текст статьи является диссертацией г-на аббата де Прада, предназначенной послужить введением к его важному труду об истинности религии. Мы ее изложили бы, если бы не боялись умалить ее силу, тем более ее предмет столь обширен, идеи так новы и прекрасны, тон так благороден, доказательства так убедительны, что мы предпочли ознакомить читателя с нею целиком. Мы надеемся, что люди, близко принимающие к сердцу интересы религии, будут нам признательны, а прочим она будет очень полезна. К тому же мы можем заверить, что если обязанности издателей Энциклопедии были нам когда-либо приятны, то теперь в особенности. Но пора предоставить слово самому автору: его сочинение принесет ему больше похвал, чем все наши добавления.

Подобно все заблуждениям, пирронизм3 в своем историческом развитии претерпел глубокие изменения. Сперва отважный и смелый, он намеревался ниспровергнуть все и довел недоверие до отказа от истин, преподносимых ему очевидностью. Религия тех времен была слишком абсурдной, чтобы занимать умы философов; не стоило разрушать то, что было не обосновано, и слабость врага часто умеряла силу преследователей. Те факты, в которые предлагала верить языческая религия, вполне удовлетворяли безмерное легковерие народа, но были недостойны серьезного внимания философов. Появилась христианская религия; распространяя свой свет, она вскоре заставила исчезнуть все призраки, вызванные суеверием. Несомненно, то было зрелище весьма удивительное для всего мира, когда сонмы богов, внушавших страх или надежду, вдруг превратились в презренные игрушки. Лицо мира, изменившееся столь быстро, привлекло внимание философов; все обратили свои взоры на эту новую религию, требовавшую от них не меньшего подчинения, чем от народа.

Они вскоре убедились, что новая религия опиралась главным образом на факты, действительно необыкновенные, но которые надлежало обсудить в соответствии с представляемыми для того доказательствами. Таким образом, диспут изменил свой характер: скептики признали права метафизических и геометрических истин на наш ум, а неверующие философы обратили свое оружие против фактов. Этот столь долго волновавший умы вопрос мог бы быть скорее разъяснен, если бы еще до начала спора стороны договорились, какому суду надлежало вынести приговор. Во избежание подобного затруднения мы говорим скептикам: вы признаете определенные факты истинными, и примера существования города Рима, в чем вы не можете усомниться, было бы достаточно, чтобы вас в этом убедить, если бы вы не согласились с нами просто из добросовестности. Следовательно, есть такие признаки, которые заставляют вас признать истинность факта - если бы их не было, то чем бы было общество? Ведь все в нем, так сказать, держится на фактах. Возьмите все науки, и вы с первого взгляда убедитесь, что они требуют уверенности в определенных фактах. При исполнении ваших намерений вы руководствуетесь благоразумием, а что такое благоразумие, как не предусмотрительность, которая, раскрывая человеку прошлое и настоящее, подсказывает ему средства, наиболее пригодные для успеха его предприятий, и оберегает его от возможных препятствий? Благоразумие, если можно так выразиться, есть лишь следствие настоящего и прошлого, и, следовательно, оно опирается на факты. Мне незачем больше настаивать на истине, известной всему миру, ?о я хочу лишь показать недоверчивым людям те признаки, которыми определяется подлинный факт. Я должен скептиков убедить, что факты существуют не только в наши дни и, так сказать, на наших глазах, но происходят также в отдаленных странах, или же из-за своей древности отделены от нас громадным пространством веков. Вот тот суд, которого мы ищем и которому надлежит рассудить все представленные нам факты.

Факты происходят на виду одного или многих лиц; то, что лежит на поверхности и затрагивает органы чувств, относится к самому факту, а о последствиях, которые из него вытекают, судят философы, считающие факт достоверным. Для очевидцев глаза - безупречные судьи, свидетельству которых всегда надо следовать. Однако если факты происходят за тысячу миль или если они случились много веков назад, то какими путями мы воспользуемся, чтобы добраться до них? С одной стороны, если они не относятся к какой-либо непреложной истине, они ускользают от нашего разума, а с другой - они ускользают от наших органов чувств либо потому, что больше не существуют, либо потому, что случились в слишком отдаленных от нас странах.

Нам даны четыре вещи: показания очевидцев или современников, устная традиция, история и памятники. В истории говорят очевидцы или современники, устная традиция тоже возводит нас до них, а памятники, если можно так выразиться, скрепляют их свидетельства. Все это непоколебимые основы моральной достоверности, благодаря которой мы можем приблизить самые отдаленные объекты, нарисовать и сделать ощутимым то, что стало невидимым, и наконец, представить себе то, чего больше не существует.

При исследовании истины о фактах надо тщательно отличать вероятность от высшей степени достоверности и не воображать по невежеству, что вероятность сама по себе уже ведет к пирронизму или хотя бы в малом ущемляет достоверность. После зрелого размышления я всегда считал, что эти две вещи разделены так, что одна никак не приводит к другой. Если бы некоторые авторы решали проблемы этой темы лишь после долгого размышления, они бы не унизили своими выкладками моральную достоверность4. Свидетельство людей - это единственный источник, порождающий доказательства для отдаленных фактов; различные сообщения, на основе которых вы их рассматриваете, дают вам либо вероятность, либо достоверность. Если вы убеждены в честности лишь одного свидетеля, то факт является для вас лишь вероятным, но в соединении со многими другими согласными с этим свидетелем свидетельствами, он приобретет достоверность. Вы предлагаете мне поверить в событие неопровержимое и интересное, у вас много свидетелей, говорящих в его пользу, и вы убеждены в их честности и искренности, вы пытаетесь проникнуть в их сердца, чтобы разобраться в их побуждениях. Я одобряю эту проверку, но если бы я что-либо построил на этой одной основе, боюсь, что это было бы скорее мое предположение, чем реальное открытие. Я не считаю, что нужно основывать доказательство лишь на знании сердца или иного отдельного человека, и осмелюсь сказать, что невозможно представить моральные доказательства - вполне сравнимые с метафизиче- ской достоверностью - того факта, что Катон5 обладал той честностью, которой наделяли его современники и потомки. Его репутация есть доказуемый факт, но в отношении его честности надо вопреки себе ограничиться предположейием, ибо она, пребывая в глубине его сердца, прячется от наших чувств и наши взгляды ее достичь не могут. Поскольку всякий человек исполнен человеческих качеств, то как бы он ни был правдив в течение своей жизни, сообщаемый им факт может показаться мне лишь вероятным. Итак, образ Катона не дает нам ничего, что мы могли бы определить с полной достоверностью. Но бросьте взгляд, если можно так сказать, на то, что представляет собой человечество в целом; посмотрите на различные страсти, волнующие людей, исследуйте такое удивительное противоречие: у любой страсти, как бы они ни противоречили друг другу, есть своя цель и свойственные ей взгляды. Вы не знаете, какая страсть руководила тем, кто с вами говорит, и это колеблет ваше доверие, но вы не можете сомневаться в разнообразии страстей, вдохновляющих большое число людей. Сами их слабости и пороки служат укреплению основы, на которой вы должны строить свое суждение. Я знаю, что защитники христианской религии особенно настаивали на искренности и честности апостолов, и я далек от того, чтобы спорить здесь с теми, кто довольствуется таким доказательством. Однако поскольку нынешние скептики очень требовательны к достоверности фактов, я полагаю, что не рискую ничем, если буду еще требовательнее их в этом отношении, так как убежден, что евангельские события обладают той степенью достоверности, которая побеждает усилия самого крайнего скептицизма.

Если я могу быть уверен в том, что свидетель точно все увидел и хотел сказать мне правду, его свидетельство должно быть для меня непреложным - моя убежденность возрастает пропорционально степени этой двойной уверенности. Однако она никогда не достигнет полной доказательности, пока свидетельство остается единственным и я имею дело с отдельным свидетелем. Ибо каким бы знанием человеческого сердца я ни обладал, я никогда не буду знать его настолько совершенно, чтобы угадать его различные прихоти и все неведомые пружины, заставляющие его действовать. Но то, что я напрасно искал бы в одном свидетельстве, я найду в сочетании многих, ибо в них отражена человеческая природа. Тогда я смогу, согласно законам, которым следуют умы, уверять, что только истина может объединить множество людей, чьи интересы так различны, а страсти столь противоположны. Заблуждение имеет разные формы, соответствуя складу ума людей и предрассудкам религии и воспитания, в которых они вскормлены. Если же вопреки этому огромному разнообразию предрассудков, разделяющих нации столь сильно, я наблюдаю, что они сходятся в одинаковом изложении факта, я нисколько не должен сомневаться в его реальности. Чем больше вы будете мне доказывать, что управляющие людьми страсти странны, неразумны и прихотливы, чем более красноречиво будете вы преувеличивать число заблуждений, порождающих столько разных предрассудков, тем сильнее вы подтвердите, к вашему великому изумлению, мою убежденность, что только истина может заставить говорить одинаково множество людей с различными характерами. Мы не можем породить истину, она существует независимо от человека и не подвластна ни нашим страстям, ни нашим предрассудкам. Напротив, заблуждение, имеющее лишь ту реальность, которую мы ему придаем, вынуждено из- за этого принимать ту форму, которую мы хотим ему придать. Следовательно, оно по своей природе всегда носит отпечаток того, кто его создал, и по заблуждениям человека легко обнаружить склад его ума. Если бы нравоучительные книги содержали не идеи своих авторов, но, как им полагалось бы, отражали опыт изучения ума человека, я отослал бы вас к ним, чтобы вы убедились в защищаемом мною принципе. Выберите известный и интересный факт, и вы убедитесь, если это возможно, что согласие характеризующих его свидетелей не может обмануть вас. Вспомните славную битву при Фонтенуа6. Могло ли показание определенного числа свидетелей вселить в вас сомнение в одержанной французами победе? В этот момент вас не занимала ни честность, ни искренность свидетелей. Их согласие убедило вас, и ваше доверие не могло ему противиться. Знаменитый и интересный факт влечет за собой последствия. Эти последствия удивительным образом служат подтверждению свидетельства очевидцев. Для современников свидетельства являются тем же, чем для потомства служат памятники. Подобно ландшафтам, распространенным по всей области, где вы живете, памятники бес-, пресганно являют вашим взглядам интересующий вас факт. Сопоставьте их со свидетелями, а последних - с фактом, и в итоге вы получите доказательство, тем более убедительное, что заблуждению был прегражден всякий доступ. Ведь такие факты не могут быть приписаны страстям и интересам свидетелей.

Мне возразят: для убеждения в непреложности факта вы требуете, чтобы сообщающие о нем свидетели обладали противоположными страстями и разными интересами. Однако если бы эти черты истины, которых я вовсе не отрицаю, были единственными ее признаками, можно было бы сомневаться в некоторых фактах, которые не только относятся к религии, но и составляют ее основу. У апостолов не было ни противоположных страстей, ни разных интересов, отсюда, скажут мне, поскольку проверка станет невозможной, мы вовсе не сможем убедиться в сообщенных ими фактах.

Несомненно, это возражение лучше рассмотреть в другом месте, где я буду говорить о евангельских событиях, но следует остановиться на несправедливых или невежественных упреках. Из всех фактов, в которые мы верим, я не знаю других, более пригодных для Той проверки, о которой идет речь, чем евангельские. Эта проверка еще более убедительна, и я верю, что она обретет силу, поскольку можно сопоставить свидетелей не только друг с другом, но и с фактами. Что хотят сказать, полагая, что у апостолов не было противоположных страстей и личных интересов и что по отношению к ним всякая проверка невозможна? Видит Бог, что я не собираюсь приписывать страсти первым основателям нашей несомненно божественной религии; я знаю, что у них было только одно стремление - к истине. Но знаю я об этом только потому, что убежден в истинности христианской религии. Человек же, который делает лишь первые шаги в познании этой религии, может рассуждать об апостолах, как и о прочих людях, без того, чтобы христианин, который трудится над его обращением, нашел это дурным. Почему апостолами не могли руководить страсть или выгода? Именно потому, что они защищали истину, которой чужды и стра7 сти, и выгода. Отсюда знающий христианин сказал бы тому, кого он хочет убедить в исповедуемой им религии: если факты, сообщенные апостолами, не истинны, то какая собственная выгода или привязанность могла заставить их так упорно защищать обман, ведь ложь обязана своим происхождением только страсти и выгоде? Но, продолжил бы этот христианин, каждому известно, что у определенного числа людей должны обнаружиться противоположные страсти и различные выгоды; значит, если бы они руководились страстью и выгодой, их мнения вовсе не совпали бы. Следовательно, придется признать, что только истина образовала это совпадение. Данное рассуждение получит новую силу в случае, если после сопоставления свидетельств одних лиц со свидетельствами других сопоставили бы данные свидетельства и с фактами. Тогда стало бы ясно, что они таковы, что не допускают никаких страстей и не имеют иной цели, кроме истины, лишь она могла бы побудить их к свидетельству о фактах. Мне незачем продолжать это рассуждение; достаточно очевидно, что факты христианской религии обладают свойствами истины, которую мы утверждаем.

Возможно, кто-нибудь спросит меня и о том, почему я настаиваю на отделении вероятности от достоверности. Почему я не согласен с теми, кто писал о моральной очевидности лишь как о совокупности вероятностей?

Те, кто видвигает эти вопросы, никогда не изучали предмета в должной мере. Сама по себе достоверность неделима, ее нельзя разделить на части, одновременно не разрушив ее. Она обнаруживается в определенном пункте сравнения, причем именно там, где свидетелей достаточно для того, чтобы доказать наличие у них противоположных страстей и различных интересов, либо, если угодно, когда факты не могут согласоваться ни со страстями, ни с интересами тех, кто о них сообщает. Словом, когда очевидно, что и со стороны свидетелей, и со стороны факта невозможно усмотреть совпадения мотивов, побуждавших так свидетельствовать. Если из этого сравнения вы исключите какое-либо необходимое обстоятельство, то достоверность для вас исчезнет. Вам придется заняться изучением оставшихся свидетелей; поскольку у вас их недостаточно, чтобы они могли представлять все человечество, вам придется изучать каждого в отдельности. Вот каково основное различие между вероятностью и достоверностью: последняя имеет своим источником общие для всех людей законы, а первая - изучение характера того, кто ее сообщает; вероятность способна возрастать, достоверность - нет.

Если вы увидите Рим собственными глазами, вы не станете от этого более уверенным в его существовании, но ваша достоверность изменила свою природу, стай физической. От этого, однако, она не стала более непоколебимой. Если вы представите мне многих свидетелей и сообщите о тщательном изучении каждого в отдельности, в зависимости от свойственного вам умения понимать людей, вероятность будет большей или меньшей. Ясно, что такие суждения об отдельных лицах всегда содержат известные предположения, и это пятно смыть с них невозможно. Умножьте сколько хотите эти исследования, но если ваш ограниченный ум не поймет закона, которому подчиняются все умы, то хотя вы и умножите число ваших вероятностей, но никогда не приобретете достоверности. Я хорошо понимаю, что именно принуждает определять достоверность как совокупность вероятностей - возможность перейти от вероятностей к достоверности. Однако не потому, что последняя как бы состоит из первых, а вследствие того, что множество вероятностей требует многих свидетелей, и вам приходится обращать свои взоры на человека в целом, отставив представления об отдельных лицах. Мало того, что достоверность не является итогом вероятностей; как вы видите, для ее достижения необходимо изменить сам объект исследования. Словом, вероятность помогает достоверности лишь в той мере, в какой от частных идей переходят к общим. В итоге этих размышлений вам нетрудно будет понять бесполезность расчетов английского геометра, претендовавшего на то, чтобы вычислить различные степени достоверности, обеспечиваемые многими свидетелями. Достаточно будет выяснить это затруднение, чтобы оно исчезло.

Согласно указанному автору, различные степени вероятности, не- обходимые для придания сведений о факте надежности, образуют как бы дорогу, конец которой - достоверность. Первый свидетель, чей авторитет достаточно велик, чтобы наполовину убедить меня в факте, так что можно равно держать пари как за, так и против истинности сообщенного мне сведения, позволил мне пройти половину пути. Второй свидетель, столь же достойный доверия, как и первый, заставивший меня пройти половину всего пути, заставит меня (поскольку его свидетельство столь же весомо) пройти лишь половину следующей половины; таким образом, два свидетеля заставят меня пройти три четверти пути. Третий свидетель заставит продвинуться лишь на половину отрезка, оставленного мне двумя первыми свидетелями. Поскольку его свидетельство не превосходит свидетельств двух первых, взятых в отдельности, оно, как и те, может продвинуть меня лишь на половину оставшегося пути, какой бы длины он ни был. И вот тому несомненная причина: каждый свидетель может уничтожить в моем уме лишь половину причин, которые препятствуют полной достоверности факта.

Итак, английский геометр рассматривает каждого свидетеля в отдельности, поскольку он отдельно оценивает свидетельство каждого; значит, он идет для достижения достоверности не по намеченной мною дороге. Уже первый свидетель дал бы мне возможность пройти весь путь, если бы я мог убедиться, что он не ошибся или сознательно не ввел меня в заблуждение относительно сообщенного факта. Я допускаю, что не могу достичь такой уверенности, но надо исследовать причину. Тогда вы убедитесь, что она заключается в невозможности определить одушевляющие этого человека страсти или руководящие им интересы. На этот недостаток и должно быть направлено все ваше внимание. Затем вы переходите к рассмотрению второго свидетеля, и не придется ли вам убедиться, что, как и при первом, трудность в изучении этого второго свидетеля осталась неизменной? Прибегните ли вы к изучению третьего - все равно это будут всегда лишь отдельные представления. Вам неизвестны сердца свидетелей, и это мешает вам найти достоверность. Ищите же способ выявить их, так сказать, вашему взору, а таким способом может быть только большое число свидетелей. Не зная никого из них в отдельности, вы сможете, однако, утверждать, что их не объединил никакой сговор с целью обмануть вас. Неравенство положений, расстояния, природа факта, число свидетелей заставят вас понять и притом без сомнений, что у них есть противоположные страсти и различные интересы. Именно тогда, когда вы это поймете, вы достигнете и достоверности, которая, как было показано, совершенно не поддается вычислению.

Мне говорят: претендуете ли вы на то, чтобы воспользоваться признаками истины для изучения чудес наравне с природными явлениями?

Этот вопрос всегда меня изумлял. Отвечаю: а разве чудо не факт? Если это факт, то почему я не могу приложить к нему те же мерила проверки истины, что и к другим фактам? Может быть, потому, что чудо не включается в ряд обычного хода вещей? Тогда надо, чтобы то, что отличает чудеса от естественных явлений, не позволило им быть доступными для тех же мерил истины или по крайней мере эти мерила не производили бы подобного впечатления. В чем же их отличие? Одни произведены естественными причинами, свободными или неоходимы- ми; другие - силой, которая вовсе не входит в природный порядок. Итак, одно совершает бог, а другое производят его творения (здесь я не касаюсь вопроса о чудесах). Тот, кто видит только это различие в причинах, разве не понимает, что те же признаки истины подходят одинаково для всех? Неизменное правило, которым я пользуюсь, чтобы убедиться в факте, не зависит ни от природы факта, а именно естественный он или сверхъестественный, ни от причин, которые его произвели.

Какое бы различие вы здесь ни усмотрели, оно не может распространяться на правило, вовсе к нему не относящееся. Насколько я прав, вам покажет простое предположение. Представьте себе мир, в котором все чудеса, наблюдаемые в нашем мире, были бы следствием порядков, там установленных. Проследим, например, путь солнца. Предположим, что в воображаемом мире движение солнца останавливается в начале четырех различных времен года и первый их день будет в четыре раза длиннее обычного. Продолжим игру воображения и перенесем туда людей такими, какие они есть: они окажутся свидетелями этого совершенно нового для них зрелища. Можно ли отрицать, что, не меняя своих органов чувств, они смогут убедиться в длине этого дня? К тому же речь идет, как видим, только об очевидцах, иначе говоря, может ли человек увидеть чудо так же легко, как природный факт? В обоих случаях он воспринимает их органами чувств, следовательно, по отношению к очевидцам трудность отпадает. Легче ли свидетелям чуда убедить нас в нем, чем в случае любого иного факта? И разве найденные нами мерила истины не приложимы к ним во всей своей полноте? Я точно так же мог бы сопоставлять свидетелей, мог бы понять, побуждали ли их какая-либо общая страсть или общий интерес. Словом, следовало бы испытывать лишь человека и использовать руководящие им общие законы: в обоих случаях все одинаково.

Вы слишком далеко зашли, скажут мне, полного равенства вовсе нет, и я знаю, что найденные вами свойства истины вовсе не излишни для чудесных фактов, однако они не могут производить то же впечатление на наш рассудок. Рассказывают, что некий знаменитый человек совершил чудо, и этот рассказ настолько обладает всеми признаками самой убедительной истины, что я ни минуты не сомневался бы в нем, будь это естественный факт; однако именно эти признаки и заставят меня усомниться в реальности чуда. Но, скажут мне, думать, что я лишаю эти мерила истины влияния, которое они должны иметь на наш рассудок, значило бы заявить, что из разных гирь, положенных на разные весы, одна не будет весить столько же, сколько другая, из-за того, что она не перетянет другую, если вы не проверите, что у обоих одинаковые противовесы. Это покажется вам парадоксом, однако обратите ваш взор на следующее ясное положение. Мерила истины имеют одинаковую силу для двух фактов, но для одного нужно преодолеть затруднение, а для другого этого не требуется. Я обнаруживаю в сверхъестественном факте физическую невозможность, противодействующую тому впечатлению, которое производят на меня эти мерила истины. Оно так сильно действует на мой разум, что он оказывается в нерешительности, находясь как бы между двумя борющимися силами: он не может отрицать факт, так как этого не позволяют присущие ему мерила истины, но он не может и поверить в него, так как этому препятствует физическая невозможность. Следовательно, если вы признаете за найденными вами свойствами истины всю приданную им вами силу, они не в состоянии заставить вас верить в чудо.

Несомненно, это рассуждение поразйт всех людей, ознакомившихся с ним бегло и невнимательно. Однако достаточно самой легкой проверки, чтобы заметить всю его ложность, подобную тем призракам, которые появляются ночью и исчезают при нашем приближении.

Спуститесь в пучины небытия, и вы увидите там вперемешку естественные и сверхъестественные факты, которые могут быть либо теми, либо другими. Степень вероятности их выхода на свет из этой пропасти одинакова, ибо богу так же легко оживить мертвого, как и сохранить живого. А теперь используем то, в чем с нами уже согласились. Говорят, что определенные нами мерила истины хороши и не позволяют сомневаться в естественном факте, к которому они приложены. Эти же мерила истины могут подойти и к сверхъестественным фактам, так что если бы не было непреодолимых затруднений или подлежащих оспариванию доводов, мы были бы столь же уверены в чудесном факте, как и в естественном. Следовательно, речь идет лишь о том, чтобы знать, существуют ли для сверхъестественных фактов доводы, мешающие приложению этих мерил. Так вот, я осмеливаюсь утверждать, что эти доводы одинаково относятся и к естественным, и к сверхъестественным фактам. Ошибочно считается, что физическая невозможность сверхъестественного факта уже сама по себе опровергает доводы, которые доказывают его реальность. Ибо что такое физическая невозможность? Это бессилие естественных причин произве- сти подобное действие, но эта невозможность вовсе не исходит из самого факта, который не более возможен, чем самый простой естественный факт. Если вам сообщают о каком-либо чудесном факте, то вовсе не считают, что он произведен одними лишь естественными причинами, и я признаю, что тогда доказательства этого факта были бы не только оспорены, но даже разрушены не вследствие физической невозможности, а вследствие невозможности абсолютной, ибо совершенно невозможно, чтобы естественная причина собственными силами произвела сверхъестественный факт. Поэтому вы должны при изучении чудесного факта объединить причину, которая могла его произвести, с ним самим. И тогда физическая невозможность никак не может быть противопоставлена причинам, по которым вы будете верить, что этот факт имел место. Если многие люди скажут, что видели замечательный по точности маятник, отмечающий даже терции, усомнитесь ли вы в факте, потому что никто из известных вам слесарей не мог бы его изготовить и значит выполнение такой работы является физически невозможным? Этот вопрос несомненно вас озадачит, и не без основания. Почему же вы сомневаетесь, когда вам сообщают о чудесном факте, который не мог случиться по естественной причине? Производит ли меньшее впечатление физическая невозможность для изготовления слесарем замечательного маятника, чем такая же невозможность для чуда, сотворенного человеком? Препятствовать доказательству факта могут только причины, порожденные метафизической невозможностью. Это рассуждение было и будет неопровержимым. Факт, которому я предлагаю верить, не являет рассудку ничего абсурдного и противоречивого. Перестанем же говорить о его возможности или невозможности, перейдем к доказательству того, что этот факт действительно имел место.

Кто-нибудь скажет мне, что опыт опровергнет мой ответ: нет такого человека, который поверил бы скорее чуду, чем естественному факту. В чуде есть что-то большее, чем в естественном факте; эта трудность поверить в чудесный факт очень хорошо доказывает, что, согласно правилу факта, от чуда, и от естественного факта не может быть одинакового впечатления.

Это затруднение не имело бы места, если бы не смешивали вероятность с достоверностью. Я допускаю, что люди мало щепетильные по поводу того, что им говорят, и что те, кто не размышляет об этих словах, испытывают некоторое сопротивление ума по отношению к вере в чудо. Они довольствуются для отрицания естественного факта наименьшей вероятностью, но поскольку чудо - всегда факт интересный, их рассудок требует большего. Впрочем, чудо есть гораздо более редкий факт, чем факты естественные, значит для него нужно и наиболь- шее число вероятностей. Словом, если четко придерживаться сферы вероятностей, то поверить в чудесный факт не труднее, чем в естественный.

Допускаю, что в чуде меньше правдоподобия, значит для него нужно больше вероятностей, т.е. если кто-либо обычно может поверить в естественный факт, требующий шести степеней вероятности, то, наверное, ему потребовалось бы десять степеней вероятности для веры в чудесный факт. Я здесь вовсе не намерен точно определять пропорцию, однако если отставить в сторону вероятности, вы вступите на дорогу, ведущую к достоверности, и все, относящиеся к естественному факту и к чуду, станет одинаковым. Между естественными и чудесными фактами я усматриваю только одно отличие: для последних требуются наибольшая точность и самая строгая проверка, для первых, напротив, можно не заходить так далеко. Причина в том,что, как я уже сказал, чудо всегда очень интересно; однако это нисколько не мешает применению правила факта к чудесам в той же мере, как и к естественным фактам; при желании исследовать ближе эту трудность можно убедиться, что она основана лишь на том, что правилом факта пользуются для проверки чуда, а для естественного факта им обычно не пользуются. Если бы на полях Фонтенуа случилось бы в день битвы чудо и обе армии легко могли бы его увидеть, а следовательно, те же уста, что сообщали о битве, распространили бы весть о чуде, и если бы оно сопровождалось теми же обстоятельствами, что и битва, и имело те же последствия - кто мог бы поверить в сообщение о битве и усумниться в чуде? В данном случае оба факта существовали бы на равном уровне, ибо оба достигли бы достоверности.

Сказанного несомненно достаточно, чтобы легко отвести выпады против достоверности сверхъестественных фактов у автора "Философских мыслей"7; но направление, которое он придает своим мыслям, изображено таким образом, что я считаю необходимым на нем остановится. Послушаем, что говорит сам автор, и посмотрим, как он доказывает, что не должно быть одинаковго доверия к сверхъестественному и естественному факту. "Я без труда поверил бы лишь одному поргдочному человеку, который объявил бы мне, что его величество только что одержал полную победу над союзниками. Однако я ни за что не поверю, что в Пасси только что воскресили мертвеца, хотя бы меня заверил в том весь Париж. Историк ли внушает нам это или обманывается весь народ, но это не чудеса". Разберемся в этом факте. Допустим, что такого рода факту могут быть присущи все обстоятельства, но какими бы они ни были факт всегда останется в ряду сверхъестественных, и рассуждение будет либо правильным, ведущим к истине, либо порочным само по себе. Речь идет об общественном деятеле, чья жизнь чрезвычайно итересовала массу людей; с этим лицом была отчасти связана судьба королевства. Его болезнь потрясла все умы, его смерть окончательно подкосила их, его торжественные похороны сопровождались жалобным плачем всего народа, в присутствии всех, кто его оплакивал, он был погребен. Лицо его было открыто и уже обезображено смертью. Король назначил другого на все его должности и притом дал их человеку, всегда бывшему непримиримым врагом семьи знаменитого покойника. Проходит несколько дней, и все дела получают то направление, которое, естественно, должна была обусловить эта смерть. Вот первая стадия факта. Весь Париж сообщает об этом автору "Философских мыслей", и тот не сомневается, ведь это естественный факт. Спустя несколько дней появляется Некто, называющий себя божьим посланцем, и вещает некую истину. Для доказательства божественности своей миссии он собирает многочисленную толпу на могиле того человека, смерть которого она так горестно оплакивала. На его голос могила раскрывается, воздух отравляется исходящим от трупа ужасным зловонием. Мертвец, чей облик заставил всех побледнеть, воскрес из праха на глазах всего Парижа, потрясенного чудом и признавшего божьего посланца. Толпа очевидцев, трогавших воскресшего и многократно говоривших с ним, сообщает об этом факте нашему скептику и заявляет, что тот самый человек, о чьей смерти ему сообщили несколько дней назад, теперь полон жизни. Что же отвечает на это наш скептик, которого уже убедили в смерти? "Я не верю этому воскресению, ибо скорее ошибается или хочет обмануть меня весь Париж, нежели можно допустить, что этот человек ожил".

В этом ответе скептика нужно отметить два положения: 1) возможность ошибки всего Парижа, 2) его желание обмануть. Что касается первого, ясно, что оживление этого мертвеца не более невозможно, чем ошибка всего Парижа, ведь и та и другая невозможность относятся к разряду физических. Действительно, законам природы не в меньшей степени противоречит то, что весь Париж мог поверить, будто он видел человека, которого на деле не видел, что он его слышал, хотя на деле не слышал, что он трогал его, хотя на деле не трогал, чем то, что ожил мертвец. Осмелятся ли заявить нам, будто природа лишена законов для органов чувств? А если они есть, что несомненно, то есть ли закон для зрения, позволяющий видеть предмет, находящийся в поле зрения? Я знаю, как очень хорошо заметил автор, с которым мы спорим, что зрение - поверхностное чувство, поэтому оно применяется для познания лишь поверхности тел, что достаточно для их различения. Но если к зрению и слуху мы присоединяем осязание, это глубокое философское чувство, что также отметил наш автор, можем ли мы бояться, что ошибаемся? Не придется ли по этому случаю отменять законы природы, относящиеся к этим чувствам? Скептик допускает, что весь Париж мог убедиться в смерти этого человека и что точно так же он мог убедиться в его жизни, т.е. воскресении. Значит, я могу возразить автору "Философских мыслей", что воскресение этого мертвеца не более невозможно, чем ошибка всего Парижа по поводу этого воскресения. Разве чудо оживления призрака и такого его превращения, которое может обмануть весь народ, меньшее, чем чудо возвращения жизни трупу? Значит, скептик должен быть уверен, что весь Париж не мог ошибиться. Его сомнение, если оно у него еще осталось, может основываться лишь на том, что весь Париж мог хотеть его обмануть. Но и в этом втором своем предположении он не будет более удачлив.

Действительно, разрешите мне сказать ему: "Неужели вы не верите в смерть того человека, которую вам засвидетельствовал весь Париж? Возможно, однако, весь Париж хотел обмануть вас (или по крайней мере ваши органы чувств). Эта возможнсоть не способна была вас поколебать". Я вижу, что не столько способ передачи традиции, благодаря которому факт до вас доходит, делает деистов такими недоверчивыми и подозрительными, сколько содержащееся в факте чудо. Однако если это чудо становится возможным, их сомнение должно сосредоточиваться не на нем, но лишь на свойственных ему проявлениях и феноменах, говорящих о его реальности. Вот как я возражаю им в лице нашего скептика: "Невозможно, чтобы весь Париж хотел его обмануть насчет чудесного факта, как и насчет естественного". Значит, возможность внушения в одном случае не больше, чем в другом. Значит, столь же необоснованно стремление сомневаться в воскрешении, подтвержденном всем Парижем, под предлогом, что весь Париж хотел его обмануть, как и сомнение в смерти человека, единодушно засвидетельствованное этим огромным городом. Возможно, он нам скажет: "Последний факт физически возможен, в смерти человека нет ничего удивительного, но возмущает и тревожит мой ум именно воскрешение. Именно поэтому возможность стремления всего Парижа обмануть меня насчет воскрешения того человека оказывает на меня впечатление, которое я не могу преодолеть, в то время как возможность стремления всего Парижа внушить мне сообщение о его смерти нисколько не трогает меня". Я не буду повторять то, что я уже ему сказал; поскольку оба эти факта равно вероятны, нужно учитывать лишь сопутствующие им внешние признаки, которые ведут нас к познанию событий. Отсюда, если у сверхъестественного факта больше этих внешних признаков, чем у естественного, он для меня будет более вероятным. Изучим же чудо, смущающее его разум, и у него на глазах заставим его исчезнуть. На деле весь Париж предлагал ему верить лишь в один естественный факт, а именно, что этот человек жив. Правда, поскольку в его смерти уже были уверены, его нынешняя жизнь предполагает воскрешение! Однако, если несомненна в качестве естественного факта засвидетельствованная всем Парижем смерть этого человека, значит, нельзя сомневаться и в его воскрешении - одно неизбежно связано с другим. Чудо помещается между двумя естественными фактами, т.е. между смертью этого человека и его теперешней жизнью. Свидетели уверены в чуде воскрешения лишь потому, что они уверены в естественном факте. Также я могу сказать, что чудо - лишь следствие двух естественных фактов. Скептик допускает возможность уверенности в естественных фактах: чудо - простое следствие двух фактов, в которых мы уверены. Таким образом, чудо, против которого скептик мне возражает, оказывается как бы составленным из трех вещей, которые он не стремится оспаривать, а именно - из достоверности двух естественных фактов, смерти этого человека и его теперешней жизни, и метафизического заключения, которое скептик тоже не оспаривает. Оно гласит: в течение трех дней человек, которого вы теперь видите, был мертв, значит он перешел от смерти к жизни. Почему скептик больше стремится считаться со своим мнением, чем со всеми своими чувствами? Разве мы не убеждаемся ежедневно, что из десяти человек нет ни одного, кто не имел бы собственного мнения, и что это происходит вследствие своеобразия этих людей и от разного направления их ума. Допускаю, но пусть мне покажут такое же своеобразие в чувствах. Если эти десять человек в состоянии увидеть один и тот же предмет, они все увидят его одинаково, и можно быть уверенным, что между ними не возникнет разногласий по поводу его реальности. Пусть мне покажут кого-либо, кто мог бы возражать против вероятности существования какой-либо вещи, когда он ее видит. Если он больше считается со своим суждением, нежели с показаниями своих органов чувств, то, спрашиваю я, что тогда скажет его суждение о воскрешении мертвеца? Что оно возможно, но дальше его суждение не двинется. Оно нисколько не противоречит данным его органов чувств, зачем же их противопоставлять?

Слабость доказательства автора "Философских мыслей" можно показать и путем другого рассуждения. Он сопоставляет вероятность стремлени всего Парижа обмануть его с невероятностью воскрешения. Между этим автором и фактом образуется пустота, которую надо заполнить, ибо он не является очевидцем, и это пространство, эта пустота заполняется очевидцами. Сначала он должен сопоставить вероятность ошибки всего Парижа с вероятностью воскрешения. Как я уже сказал, он увидит, что эти две вероятности одного порядка. Ему не нужно рассуждать о воскрешении, надо лишь изучить способ, при помощи которого до него дошло это известие. Это изучение будет не чем иным, как приложением изложенных мною правил, с помощью которых можно утверждать, что те, кто рассказал нам о факте, вовсе вам его не внушают, ведь речь идет здесь не о чем ином, как о проверке свидетельства всего Парижа. Значит, как и в случае с естественными фактами, можно будет сказать себе: у свидетелей нет одинаковых страстей и одинаковых интересов, они не знакомы друг с другом, и многие из них никогда друг друга не видели, так что между ними невозможно никакое соглашение. К тому же можно ли представить себе, как Париж решился бы внушить одному человеку такой факт (если предположить саму возможность сговора)? Возможно ли, чтобы об этом сговоре ничего не узнали? Все доводы, выдвинутые нами по отношению к естественным фактам, снова появляются здесь сами собой и заставляют нас понять невозможность подобного обмана. Скептику, который спорит с нами, я скажу, что вероятность желания всего Парижа обмануть его относится к иному разряду, нежели вероятность воскрешения. Однако я утверждаю, что поверить в заговор в столь большом городе, как Париж, заговор без причины, интереса, мотива, в среде людей, не знающих друг друга и по своему происхождению не могущих познакомиться, гораздо труднее, нежели поверить в то, что умерший ожил. Воскрешение противоречит законам физического мира, заговор такого рода - законам морального мира. Для того и другого нужно чудо с той разницей, что одно было бы значительно больше другого. Да что я говорю? Ведь одно чудо не противоречит мудрости бога, поскольку оно основано на произвольных, а следовательно, повинующихся высшей власти законах. Другое же чудо, поскольку оно основано на менее произвольных законах (я говорю о тех законах, каковыми бог управляет моральным миром), не может слиться с намерениями этой высшей мудрости, и, следовательно, оно невозможно. Пусть бог, чтобы явить свою доброту или укрепить какую-либо великую истину, оживляет умершего. В этом я признаю его бесконечную власть, управляемую бесконечной же мудростью. Однако если бог ниспровергает общественный порядок, прекращает действие моральных причин, вынуждает людей с помощью чудесного внушения изменять всем правилам своего обычного поведения и все это - с целью внушить что-то одному лицу, то я признаю его бесконечное могущество, но вовсе не убежден в том, что его действиями руководит мудрость. Итак, более вероятно, чтобы ожил умерший, нежели чтобы весь Париж хотел обмануть меня этим чудом.

Теперь мы знаем правило истинности, которое помогает современникам удостовериться в фактах, сообщаемых ими друг другу, незави-

13. Философия в Энциклопедии.

симо от естественной или сверхъестественной природы фактов. Но этого недосточно: надо еще, чтобы, поглощенные глубиной веков, они все же предстали глазам даже самых отдаленных потомков. Это мы сейчас и рассмотрим.

Все вышесказанное имеет целью доказать, что факт вполне обладает присущей ему достоверностью, если его подтверждает большое количество свидетелей, и в то же время он связан с некоторой совокупностью признаков и явлений, которые предполагают его как единственную объясняющую их причину. Но если этот факт древний и, так сказать, затерян в веках, то кто поручится, что к нему приложимы два вышеназванных свойства, соединение которых и придает факту высшую степень достоверности? Как мы узнаем, был ли он некогда подтвержден множеством очевидцев и согласуются ли с ним больше, чем с любым другим, те памятники, которые сохранились до сих пор, и другие следы, рассеянные в веках? История и традиция заменяют недостающих нам очевидцев. Именно эти два пути передают достоверное знание самых отдаленных фактов, и с их помощью очевидцы как бы снова предстают перед нами и словно превращают нас в современников этих фактов. Эти следы - медали, колонны, пирамиды, триумфальные арки - словно оживлены историей и традицией и, как бы соревнуясь, подтверждают нам то, что те нам сообщили.

Как, возразит нам скептик, разве могут история и традиция передать нам факт во всей его чистоте? Разве не похожи они на те реки, которые, удаляясь от своего истока, расширяются и даже теряют свое имя? Ответим на этот вопрос; начнем сперва с устной традиции, а затем перейдем к письменной традиции, или истории, и закончим традицией монументальной. Факт, как бы связанный и оплетенный этими трюми видами традиций, никогда не может утратиться в сознании людей и даже несколько исказиться в необъятности веков.

Устная традиция состоит из цепи передаваемых людьми свидетельств, которые следуют друг за другом, на протяжении всех поколений, начиная с того времени, когда факт произошел. Эта традиция только тогда является верной и надежной, когда можно легко добраться до ее истока и через беспрерывную цепь безупречных свидетелей дойти до первых, бывших современниками фактов. Ибо если нельзя быть уверенным в том, что такая традиция, на конце которой находимся мы, действительно восходит ко времени совершения факта, и если, кроме того, после этой эпохи не было какого-либо лгуна, которому захотелось выдумать его, чтобы посмеяться над потомством, то как бы хорошо ни была сплетена цепь свидетельств, она ни на чем не основана и приведет нас лишь к обману. Как же достичь этой уверенности? Вот чего скептики понять не могут и поэтому не верят, что можно установить правила, с помощью которых истинная традиция отличается от ложной. Им я хочу изложить следующее правило.

Прежде всего все согласны, что в основе свидетельств большого числа очевидцев лежит истина, и мы уже показали причину этого. Я утверждаю, что традиция, у одного конца которой я ныне стою, может безошибочно привести меня в круг свидетельств, полученных от множества очевидцев. И вот почему: многие из живших в то время, когда произошел факт, и узнавших о нем из уст очевидцев не могли сомневаться в нем, и, продолжая жить в следующем поколении, они сохранили свою уверенность в этом факте и рассказали о нем людям второго поколения, которые могут рассуждать таким же образом, что и современники факта, когда те решали, верить ли сообщившим о нем очевидцам. Они могли бы сказать себе, что все эти свидетели, поскольку они были современниками такого-то факта, не могли в нем ошибиться. Но, возможно, они хотели обмануть нас. Вот что нужно теперь проверить, скажет кто-нибудь из второго (по отношению к спорному факту) поколения. Во-первых, говорит наш созерцатель, заговор современников с целью обмануть нас встретил бы тысячу затруднений из-за разнообразия страстей, предрассудков и выгод, разделяющих как нации, так и отдельных лиц одной и той же нации. Словом, люди второго поколения поверят, что современники их не обманывают, подобно тому как те поверили ручательству очевидцев. Ведь повсюду, где имеется великое множество людей, обнаружится изумительное разнообразие склонностей, характеров, страстей и выгод, и поэтому легко убедиться, что всякий заговор среди них невозможен. И если людей разделяют моря и горы, то могут ли они встретиться для того, чтобы выдумать один и тот же факт и сделать его основой басни, которой они хотели бы позабавить потомство? Люди в прошлом были такими же, как мы теперь. Судя о них по себе, мы подражаем природе, которая всегда действует одинаковым способом при создании людей. Я знаю, что один век отличается от другого определенным складом ума людей и даже разными нравами, так что если бы воскресить по одному человеку из каждого столетия, то те, кто оказались бы последними, безошибочно расставили бы их в линию, каждого в свой век, но единственная вещь, одинаковая для всех веков, - это разнообразие, которое царствует среди людей одного времени, и поэтому для наших целей достаточно знать (равно как и для второго поколения), что современники изучаемого факта не могли сговориться между собой ради обмана. А представители третьего поколения могут по отношению к представителям второго поколения, которые сообщили им об этом факте, рассуждать так же, как те рассуждали о современниках, передавших им о нем. Таким образом, сведение о факте легко преодолеет все века.

Я приведу только одно доказательство, чтобы лучше всего дать почувствовать, насколько чисто русло традиции, передающей нам общественный и значимый факт (ибо я говорю только о таких фактах, полагая, что в отношении факта частного и нисколько не интересного даже древняя и обширная традиция может быть ложной). Пусть мне покажут в этой длинной веренице поколений время, когда этот факт мог быть выдуман, и следовательно, мог иметь ложное начало. Где именно найти ложный исток традиции, имеющей такие черты? Среди современников? Ничего подобного. В самом деле, когда мог возникнуть заговор с целью обмана последующих поколений в данном факте? Будем осторожны: из одного века в другой переходят незаметно, незаметно следуют друг за другом поколения. Современники, которых мы здесь изучаем, входят в поколение, следующее за тем, при котором они узнали этот факт, и они всегда считают себя находящимися среди сообщивших о нем очевидцев. Из поколения в поколение переходят не так, как с площади во дворец. Можно, например, затеять заговор во дворце с целью навязать некий факт всему народу, собранному на площади, ибо между дворцом и площадью существует стена отчуждения, которая прерывает всякое общение одних с другими. Но при переходе из одного поколения в другое нет ничего, что отрезало бы все пути, по которым они могли сообщаться. И если в одном поколении допущен какой-то обман, то он обязательно будет учтен в следующем. Причина этого в том, что большое число людей, составляющее первое поколение, входит и во второе, а также и в последующие и что почти все люди второго поколения еще застают первое; следовательно, многие из виновников обмана входят во второе поколение. Невероятно, чтобы эти люди, которых должно быть большое число и которые в то же время подвержены разным страстям, участвовали бы все заодно в каком-либо обмане и сокрыли бы его от тех, кто составляет второе поколение. Если кому-либо из первого поколения, но современников людей второго нравится поддерживать у них эту иллюзию, то вероятно ли, чтобы все другие, кто жил в первом поколении и еще живут во втором не выступят против обмана? Пришлось бы предположить, что одинаковое стремление объединило бы всех ради одинаковой лжи. Но ясно, что большое число людей не может иметь одного стремления к сокрытию истины: поэтому невозможно, чтобы обман первого поколения единодушно, без всякого опровержения, перешел во второе. Следовательно, если второе поколение узнает об обмане, оно научит третье и так далее на протяжении веков. Поскольку нет барьера, отделяющего одно поколение от другого, они неизбежно сообщаются друг с другом и ни одно не сможет стать жертвой обмана другого; так ни одна ложная традиция не сможет установиться в отношении общественно значимого факта.

Нет такой определенной точки во времени, которая одновременно не охватывала бы по крайней мере шестьдесят или восемьдесят возрастов, от младенчества и вплоть до самой глубокой старости. Это постоянное смешение стольких связанных друг с другом возрастов делает невозможным подлог в отношении общественного и интересного факта. Если хотите убедиться, предположите, что все сорокалетние люди какого-то определенного отрезка времени замыслили бы обмануть потомство в каком-то факте. Я могу даже согласиться с вами насчет этого заговора, хотя все позволяет мне отбросить это предположение. Допускаете ли вы, что в подобных случаях все люди в возрасте от сорока до восьмидесяти лет в этот же самый отрезок времени не разоблачат обман и не заставят его обнаружиться? Выберите, если вам угодно, последний возраст и допустите, что все люди восьмидесяти лет сговорились навязать факт потомству. Даже при таком наиболее благоприятном предположении обман не может быть укрыт так хорошо, чтобы его нельзя было разоблачить. Ведь люди, относящиеся к поколению, непосредственно следующему за ними, могут сказать им: "Мы долго жили вместе с вашими современниками и однако в первый раз слышим об этом факте. Он настолько интересен, что должен был бы иметь большую огласку и мы вскоре услыхали бы о нем". И возможно ли, чтобы ложь не обнаружилась, если к этому они добавят, что нет никаких последствий, которые этот факт должен был повлечь за собой, а также другие соображения, которые мы впоследствии изложим? И смогли ли бы эти старики убедить других людей в сочиненной ими лжи? Между тем все поколения содержат одинаковые числа возрастов, поэтому нельзя предположить такого, где подлог мог бы иметь место. Значит, если подлог не может произойти ни в одном из составляющих традицию поколений, то любой переданный по традиции факт доходит до нас во всей своей чистоте, лишь бы он был общественным и интересным.

Итак, очевидно, что современники какого-либо факта могли не более обмануть последующие поколения насчет его реальности, нежели сами были обмануты очевидцами. Поэтому - и пусть мне позволят настаивать на этом - я рассматриваю традицию как цепь, все звенья которой обладают равной силой, так что если я держу последнее звено, то обладаю истиной в той же мере, в какой ее содержит первое звено. Мое доказательство таково: показание очевидцев есть первое звено, современников - второе, показания тех, кто следует прямо за ними, образуют третье и так далеее, вплоть до последнего звена, которое держу я. Если свидетельство современников равносильно свидетельству очевидцев, таким же оно будет и у всех последующих поколений, и их тесное переплетение образует непрерывную цепь традиции. Если бы имелось какое-либо умаление истины в этой постепенности порождающих друг друга свидетельств, то такое же явление могло иметь место по отношению к свидетельству современников по сравнению со свидетельством очевидцев, ибо одно построено на другом. А в том, что свидетельство современников по отношению ко мне обладает той же силой, что и свидетельство очевидцев, я сомневаться не могу. Я столь же уверен в том, что Генрих IV отвоевал Францию8, - даже если бы я знал об этом только от современников тех, кто сам видел этого великого и доброго короля, - как я уверен в том, что на его троне был затем Людовик Великий, хотя этот факт подтвержден очевидцами. Хотите знать почему? Именно потому, что объединение всех людей ради одной и той же лжи наперекор расстояниям, различию умов, разнообразию страстей, столкновению интересов, разнице религий не менее невозможно, чем такое же объединение многих лиц, которые якобы видят факт, на деле не имеющий места. Как я уже сказал, люди вполне могут лгать, но я не верю, чтобы все они делали это одинаково. Тогда пришлось бы принять, что многие лица, писавшие на одну и ту же тему, думали бы и выражали свои мнения одинаковым образом. Пусть тысяча авторов описывает один предмет, но все они делают это по-разному, каждый в соответствии со своим складом ума. Их всегда можно различить по духу, обороту и колориту мыслей. Поскольку все люди обладают общим запасом идей, они могут обрести на своем пути одинаковые истины, но каждый увидит их только ему свойственным образом и представит их вам в разном свете. И если разницы в умах достаточно, чтобы наложить столько отличий на описания одного предмета, то надо думать, что разнообразие страстей повлечет за собой не меньшее разнообразие в заблуждениях о фактах. Поэтому мне кажется, что судя по тому, что было здесь изложено, к традиции должно относиться так же, как и к очевидцам. Факт, переданный только одной линией традиции, заслуживает нашей веры не больше, чем показания лишь одного очевидца, ибо одна такая линия представляет лишь одного очевидца и должна, следовательно, соответствовать только одному свидетельству. Следовательно, как можно увериться в истинности факта, переданного только одной линией традиции? Лишь при проверке честности и искренности людей, составивших эту линию; это исследование, как я уже сказал, очень трудно, и в нем возможны тысячи ошибок, оно даст лишь простую вероятность. Но если один факт образует, подобно изобильному источнику, разные каналы, я легко могу убедиться в его реальности. При этом я пользуюсь тем правилом исследования умов, которым я пользовался для очевидцев. Я комбинирую разные свидетельства каждого лица, представляющего линию; разница их нравов, противоположность страстей, различие склонностей показывают мне, что между ними не было сговора с целью обмануть меня. Такой проверки достаточно, ибо теперь я убежден, что передаваемый мне факт они знают от своих непосредственных предшественников по линии. Если при помощи традиции, основанной на стольких же линиях, я доберусь до факта, я не должен сомневаться в его реальности, к нему меня привели все эти линии, ибо я все время буду применять одинаковое рассуждение по отношению ко всем людям, представляющим свою линию, за какие бы отрезки времени я ее ни брал.

Мне могут возразить, что в мире так много ложных традиций, что мои доказательства неубедительны. Скептик продолжит: "Я словно напичкан бесчисленными заблуждениями, которые мешают вашим доказательствам дойти до меня, и не думайте, что я имею в виду басни, которыми многие дворяне тешат свою спесь: я знаю, что, поскольку вы со мной из одной семьи, вы их отбрасываете, как и я9. Я имею в виду факты, которые нам переданы многочисленными традициями, и тем не менее вы признаете их ложными. Таковы, например, баснословные истории династий египтян, истории о греческих богах и героях, сказка о волчице, вскормившей Ромула и Рема10, или знаменитая история о папессе Иоанне11, которой, хотя она и недавнего происхождения, верили почти все в течение очень долгого времени. А если бы ей приписали двухтысячелетнюю давность, кто осмелился бы вообще ее проверять? Таковы же истории о святой ампуле с мирром12, которую голубь принес с неба для коронации наших королей; разве повсюду во Франции не верят этому факту, как и множеству других, которые я мог бы привести? Всего этого достаточно, чтобы убедиться, что и заблуждения могут дойти до нас через многие линии традиции. Следовательно, к фактам, переданным нам таким образом, понятие истины не приложимо".

Я не нахожу, чтобы это затруднение отменило все, что я сказал; оно не опровергает моих доводов, ибо касается их лишь частично. Я признаю, что даже ложное сообщение о факте может быть мне подтверждено многими лицами, представляющими разные линии традиции. Однако вот какова разница, которую я вижу между заблуждениями и истиной: последняя существует в любом отрезке времени, какой бы вы ни взяли, ее всегда защищает множество линий традиций, укрывающих ее от скептицизма и ведущих вас по ясным дорогам к самому факту. Напротив, те линии, которые передают нам заблуждение, покрыты всегда неким туманом, по которому их легко узнать. Чем глубже вы за ними следуете, тем все меньше их становится, причем - в этом-то и проявляется заблуждение - вы достигаете конца и не обнаруживаете там сообщаемого ложными традициями факта. Таков именно факт египетских династий! Они углубляются на многие тысячи лет, но линии традиции вовсе не восходят до них. Если это учесть, то будет ясно, что здесь нам дан не факт, а мнение, порожденное тщеславием египтян. Нельзя смешивать то, что мы называем фактом и о чем здесь идет речь, с тем, что различные нации думают о своем происхождении. Достаточно, чтобы ученый, а порой и просто фантазер решил - после многих поисков, - что он обнаружил истинных основателей монархии или республики, чтобы ему поверила вся страна, в особенности если это происхождение льстит какой-либо страсти заинтересованных в этом народов. Но тогда это вымысел ученого или видение мечтателя, но не факт, и оно всегда останется проблематичным, если только ученый не отыщет способа объединить различные нити традиции, найдя какие-либо истории или надписи, которые заставят заговорить бесчисленные памятники, ничего до той поры нам не говорившие. Ни одно из упомянутых ложных сообщений о фактах не соблюдает требуемых мною двух условий: а именно многих линий традиции, передающих нам знание факта и притом так, чтобы мы могли добраться до него, хотя бы благодаря большей части этих линий. Кто были очевидцы, засвидетельствовавшие факт о Ромуле и Реме? Много ли их было и сообщен ли нам этот факт, как говорится, надежными линиями? Известно, что все, кто об этом говорил, делали это сомнительным образом. Известно, что римляне по-разному верили в достопамятные деяния Сципионов13: это было скорее их мнение, чем факт. О папессе Иоанне столько написано, что излишне на этом останавливаться. Достаточно отметить, что эта басня обязана своим происхождением больше борьбе партий, чем линиям традиции. А кто верил в историю святой ампулы? Я должен сказать, что если этот факт и был передан как сообщение истинное, он одновременно был передан и как ложное сообщение, так что только грубое невежество могло привести к подобному суеверию.

Но я хотел бы знать, на основании чего скептик, мнение которого я оспариваю, считает египетские династии баснословными, равно как и другие упомянутые факты; ведь ему было бы необходимо перенестись в те времена, когда эти разнообразные заблуждения владели умом народов, и стать как бы их современником, дабы, разделив их точку зрения, увидеть, что они пошли по пути, который неизбежно ведет к заблуждению, и что все их традиции ложные. Я уверен, что он не сможет сделать это без помощи традиции, и тем более не советую ему произвести такое исследование и вынести такое суждение, если он не обладает никаким правилом, которое мбгло бы помочь ему отличить истинные традиции от ложных. Пусть он изложит нам доводы, заставляющие его считать все эти факты апокрифичными, и окажется, что вопреки своему намерению он подтверждает то, что хотел оспорить. Но, скажете вы, все мною изложенное годится лишь для фактов естественных и не может доказать истину фактов чудесных, а ведь великое множество таких, хотя и ложных, сообщений о фактах, перешло к потомству по бесчисленным линиям традиции. Подкрепите, если угодно, ваше сомнение всем бредом, имеющимся в Коране и чтимым легковерным магометанином, украсьте его похищением Ромула14, которое так превозносили, излейте свою желчь на все эти благочестивые басни, в которые не столько верят, сколько их терпят из одной лишь осторожности. Что же вы заключите из этого? Что невозможно вывести правила, которые помогли бы отличить в чудесах истинные традиции от ложных?

Я вам отвечу, что правила одинаковы и для естественных, и для чудесных фактов. Вы указываете мне на факты, но ни один из них не отвечает требуемым мною условиям. Здесь не место исследовать чудеса Магомета или проводить сравнения с теми чудесами, которые подкрепляют христианскую религию15. Всем известно, что этот обманщик всегда совершал чудеса тайно, и если у него и были видения, то никто не был свидетелем того, склонялись ли в его присутствии деревья, став из почтения чувствительными, опускал ли он Луну на Землю и вновь отправлял ее на ее орбиту. Совершая в одиночестве все эти чудеса, он не имел и возражателей. Следовательно, все свидетельства подобных фактов восходят к самому автору обманов, и в него-то и упираются все линии традиции, о которых нам говорят. Я усматриваю в этом не разумную веру, но самое легкомысленное суеверие. Можно ли выставить против нас столь плохо проверенные факты, обман которых вскрывается при помощи установленных нами правил? Я не думаю, что можно всерьез упоминать о похищении Ромула на небо и о его явлении Проклу: это явление опирается на показание лишь одного свидетеля, и обманул он только народ, ибо сенаторы в этом отношении сделали то, что требовала их политика. Словом, я приглашаю привести мне сообщение о факте, происхождению которого были бы присущи указанные мною черты, который был бы передан потомству по многим боковым линиям, примыкающим к самому факту, и которое вместе с тем было бы ложным.

Вы правы, говорит г-н Крэг. Истинность некоторых событий нельзя не признать для близкого к ним времени. Присущие им черты столь поразительны и ясны, что ошибиться невозможно. Однако эти черты как бы затемняет и стирает протяженность времени. Вполне очевидные в определенное время факты впоследствии сводятся до уровня обмана и лжи. Происходит это потому, что сила свидетельства постоянно убывает; наивысшая степень достоверности присуща самому на- блюдению фактов, следующая - сообщениям тех, кто его видел, третья - простым свидетельствам тех, кто только слышал, как свидетели рассказывали другим свидетелям, и так далее до бесконечности.

Бесполезность подсчетов английского геометра достаточно выявляют сообщения фактов о Цезаре и Александре. В существовании этих двух великих полководцев мы уверены теперь в такой же степени, как это было и четыреста лет назад. Причина очень проста: как и в то время, у нас те же доказательства этих фактов. Преемственность различных возрастов всех веков напоминает связь в человеческом теле, у которого всегда одинаковы сущность и форма, хотя составляющая его материя каждое мгновение частично разрушается и тотчас же обновляется с помощью заменяющей ее материи. Сколь бы ни было незаметно обновление в субстанции тела, человек всегда остается самим собой, ибо он не подвержен одновременному полному изменению. Подобным же образом должны рассматриваться наследующие друг другу различные возрасты, поскольку незаметен переход из одних в другие. Память о некоторых фактах хранит всегда одно и то же человеческое общество, подобно человеку, который в старости так же уверен в событии, поразившем его в молодости, как и два-три года спустя после этого события. Значит, различие между формирующими общество людьми того или иного времени не более, чем между одним и тем же человеком в двадцать и шестьдесят лет. Следовательно, свидетельства различных поколений достойны такого же доверия и теряют не больше силы, чем свидетельство человека, который в двадцать лет рассказывал о только что увиденном факте, а в шестьдесят лет - о том же факте, но увиденном сорок лет тому назад. Если английский автор хотел доказать, что впечатление от факта на умы тем живее и глубже, чем факт ближе, он сказал истинную правду. Кто не знает, что гораздо менее волнует то, что передается в рассказе, нежели то, что изображается на сцене перед глазами зрителей? Самым растроганным и взволнованным будет тот, чье воображение лучше поможет актерам обмануть его насчет действительности представляемого ему действия. Кровавый день св. Варфоломея16, как и убийство лучшего из наших королей17, не производит на нас теперь такого же впечатления, как некогда на наших предков. Все, что относится только к чувству, исчезает вместе с возбудившим его событием, а если оно и сохраняется, то постепенно слабеет вплоть до полного исчезнования. Но что касается убеждения, рождающегося в силу доказательств, оно существует всегда. Хорошо доказанное сообщение о факте проходит через необозримое пространство веков без того, чтобы оно потускнело в нашем уме, какому бы ослаблению оно ни подверглось в нашем сердце. Мы так же уверены в убийстве Генриха Великого, как и жившие в его время, но мы этим не так взволнованы.

Сказанное в пользу традиции отнюдь не помешает нам признать, что если бы мы пользовались только ею, то очень мало знали бы о фактах, ибо этот вид традиции может быть надежным хранителем лишь в том случае, когда событие является достаточно значительным, чтобы произвести глубокое впечатление на умы, и достаточно простым, чтобы легко его запомнить. Она может ввести нас в заблуждение по поводу отягченного обстоятельствами и к тому же малоинтересного факта, ибо именно тогда нас убережет несогласованность свидетелей; но факты простые и яркие она в состоянии довести до нас. Если она передает нам факт вместе с письменной традицией, то последняя подтверждает это, фиксирует людскую память и сохраняет до мельчайших подробностей то, что без нее ускользнуло бы от нас.

Теперь мы обратимся ко второму виду памятников, способных донести до нас факты.

Можно сказать, что природа, научившая людей искусству сохранять свои мысли с помощью различных знаков, расставила в свое удовольствие во всех веках очевидцев самых скрытых в глубине поколений фактов, с тем чтобы в них нельзя было усомниться. Что сказали бы скептики, если бы по некоему волшебству очевидцы покинули бы свои века, чтобы, пройдя через чуждые им века, живым голосом подтвердить истинность некоторых фактов18? Какое уважение вызвало бы у скептиков свидетельство этих почтенных старцев! Разве можно было бы усомниться в том, что они бы им сказали? Такова безвредная магия, предлагаемая нам историей. С ее помощью сами свидетели пересекают как будто разделяющую нас громаду веков, преодолевают столетия и во все времена подтверждают истину написанного. Более того, я предпочел бы прочесть об одном факте у многих согласных между собой историков, чем узнать о них из уст упомянутых почтенных старцев. Я смог бы сделать тысячу предположений об их страстях, об их естественных склонностях к тому, чтобы говорить о необыкновенных вещах. Это небольшое число старцев, которые обладали бы из-за своего долголетия привилегиями первых патриархов19, неизбежно тесно сдружились бы и, с другой стороны, не опасаясь разоблачений очевидцев или современников, могли бы легко сговориться, чтобы поиздеваться над родом людским. Они могли бы позабавиться рассказами о великом множестве ложных чудес, свидетелями которых они назвали бы себя в надежде присвоить себе то восхищение, которое лжечудеса вызывают в душе легковерной черни. Опровержением им могла бы послужить лишь традиция, передаваемая из уст в уста. Но кто бы смог, узнав эти факты лишь из русла традиции, осмелиться спорить против отряда очевидцев, чьи почтенные морщины к тому же оказывали бы большое впечатление на умы? Ясно, что мало-помалу эти старцы могли бы изменить саму традицию. Однако если их слова были однажды сказаны и записаны, они уже бессильны сказать иное. Сообщения о фактах, которые как бы закованы в различные начертанные знаки, переходят к самому отдаленному потомству. И вот соображение, подтверждающее эти факты и тем самым ставящее писаную историю выше того свидетельства, которое старцы могли бы теперь изложить устно: в то время, когда их слова были записаны, старцы были окружены очевидцами и современниками, которые легко изобличили бы их в искажении истины. При изучении трудов историков мы пользуемся теми же преимуществами, что и сообщившие факты очевидцы; ясно, что историк не может обмануть очевидцев и современников. Судите сами, смогло бы дойти до потомства без опровержения какое-нибудь историческое сочинение, если бы оно появилось теперь и было наполнено яркими и интересными, случившимися в наши дни фактами, о которых никто до этого не слыхал! Достаточно было бы того презрения, которое оно бы заслужило, чтобы оградить потомков от выдумки.

У истории есть великое премущество даже перед очевидцами. Пусть о факте сообщит вам один свидетель, но, как бы хорошо вы этого свидетеля ни знали, знание это не может быть совершенным, и этот факт останется для вас лишь более или менее вероятным. Вы будете уверены в нем только в том случае, если о нем сообщат вам многие свидетели и вы сможете учесть сочетание, как я уже сказал, их страстей и влечений. Исторические труды заставляют нас двигаться более уверенно: когда они сообщают интересный и знаменательный факт, то его подтверждают не только сами историки, но бесчисленные свидетели, которые к ним присоединяются. В самом деле, сочинение обращается ко всему своему веку; современники его читают не для того, чтобы узнать об интересных фактах, ибо многие из них являются создателями этих фактов, но ради того, чтобы восхищаться связью фактов, глубиной размышлений, красочностью портретов и в особенности точностью. Труды Мембура20 отброшены не столько из-за длиннот, сколько из-за малой достоверности. Историк не может рассчитывать на уважение потомства, если с ним не согласятся его современники. А как узнать, не является ли этот сговор таким же химеричным, как и сговор многих очевидцев? Ведь это то же самое. Поэтому я считаю, что историка, сообщившего мне интересный факт, нужно исследовать таким же образом, как и многих очевидцев, рассказавших мне о факте.

Если бы во время последней войны21 несколько лиц прибыли бы в нейтральный город, например в Льеж, и если бы они увидели смешанную толпу французких, английских, немецких и голландских офицеров и каждый из них спросил бы у соседа, о чем те говорят, и один французский офицер ответил бы: "Говорят о победе, которую мы вчера одержали над врагом, англичане в особенности были полностью разбиты". Прибывшим иностранцам это несомненно показалось бы вероятным, однако они были бы абсолютно уверены лишь тогда, когда это известие подтвердили бы многие офицеры. Напротив, этот факт стал бы для них достоверным в том случае, если бы они узнали его по приезде из уст французского офицера, который с выражением живейшей радости громко объявил бы во всеуслышание эту новость. Они не могли бы сомневаться в ней, если бы присутствующие здесь и обладающие сведениями о факте англичане, немцы и голландцы опровергли его. То же самое делает историк, когда он пишет; он как бы возвышает голос и заставляет всех слушать себя; если его не оспаривают - значит соглашаются с тем, что он рассказывает интересного. Совсем иное дело, если один человек шепчет другому и может его обмануть; историк же обращается ко всему миру и поэтому не может его обмануть. При таких обстоятельствах всеобщее молчание означает согласие с историком. Заинтересованным в том, чтобы верить сообщению о факте, или же в том, чтобы им вообще поверили, необязательны для этого подтверждающие их выступления и формальные свидетельства - им достаточно просто промолчать й никак не указывать на ложность этого факта. Ведь если мне приводят против факта одни лишь рассуждения, а не безусловные доказательства обмана, я обязательно должен следовать за историком, который сообщает об этом факте. Если вернуться к приведенному примеру, то можно ли думать, чтобы иностранцы удовлетворились туманными рассуждениями англичан о преимуществах своей нации над французской и не поверили бы в новость, сообщенную им громким и твердым голосом французского офицера, как видно, не опасавшегося возражений? Конечно, нет; речи англичан они сочли бы неуместными и спросили бы их, правду ли сказал француз, что и требовалось.

Если свидетельство одного историка столь существенно для интересных фактов, то что же думать, когда многие историки рассказывают нам об одних и тех же фактах? Можно ли полагать, что многие лица сговорились сообщить одинаковую ложь и тем самым вызвать презрение своих современников? В этом случае можно сопоставить историков как между собой, так и с современниками, которые их не опровергли.

Вы говорите, что книга вообще может быть авторитетной лишь при наличии уверенности в ее подлинности. Но кто поручится, что те труды по истории, которые мы держим в руках, не вымышлены и действительно принадлежат авторам, которым их приписывают? Извесг- но ведь, что во все времена обманщики измышляли памятники, изготовляли сочинения, приписывая их древним авторам, чтобы прикрыть в глазах тупого и неразвитого народа самые лживые новые традиции покровом древности.

Все эти упреки в адрес поддельных книг справедливы - несомненно, было много подделок. Строгая и просвещенная критика последних лет обнаружила обманы и под нарочито созданными морщинами старости заметила тот юный образ, который их и выдал. Но, несмотря на свою строгость, коснулась ли она "Комментариев" Цезаря, поэм Вергилия и Горация? Как были приняты попытки отца Ардуэна22, пожелавшего лишить этих двух великих людей шедевров, обессмертивших век Августа? Кто не почувствовал, что монастырская тишина не годится для понимания тех тонких и деликатных оборотов, которые присущи человеку большого света? Критика, заставившая исчезнуть в пучине забвения многие подложные труды, удостоверила древность тех, которые она признала подлинными и по-новому осветила их. Если одной рукой она разрушала, то можно сказать, что другой она строила. При свете ее факела мы можем проникнуть в темные глубины древности и с помощью ее правил отличить подлинные работы от подложных. Какие правила она дает нам для этого?

  1. Если какой-либо труд совсем не был упомянут современниками того лица, чье имя он носит, если в нем никак не проявляются его черты и если у кого-то был интерес (то ли реальный, то ли кажущийся) для подделки, тогда такой труд должен нам показаться подозрительным. Так, сочинения Артапана, Меркурия Трисмегисга и некоторых других подобных авторов, цитированные Иосифом, Евсевием и Георгием Синкеллой23, не похожи на языческие и потому сами себя опровергают. Их подделка была вызвана теми же интересами, что и подделка Аристея24 и Сивиллиных книг25, которые, по словам одного остроумного человека, столь ясно излагали наши тайны, что по сравнению с ними еврейские пророки ничего в таких тайнах не разумели.
  2. В самом труде есть признаки его подделки, если он не отражает характера времени, к которому его относят. Каковы бы ни были различия в умах людей, живших в одно время, можно, однако, сказать, что им присуще нечто общее, не свойственное людям другого времени, в образе, складе и колорите мыслей, в наиболее употребительных сравнениях, в тысяче мелочей, которые легко заметить при пристальном изучении трудов.
  3. Еще одна черта подложности: когда в книге есть упоминания об обычаях, еще не известных тому времени, которому приписано ее создание, или если в ней заметны черты систем, изобретенных впоследствии, хотя и в скрытом и, так сказать, преображенном в более древнем стиле виде. Так, книги Меркурия Трисмегиста (я не говорю здесь о тех, которые были подделаны христианами, ибо сказал о них выше, но лишь о тех, которые написаны самими язычниками в защиту от нападок христиан) под ложны именно потому, что в них отражено тонкое и изысканное учение греков.

Если справедливая критика устанавливает подложность некоторых работ по определенным чертам, то для других книг она пользуется как бы компасом, руководящим для установления их подлинности. В самом деле, можно ли заподозрить книгу, если ее цитируют древние писатели и если она опирается на непрерывную цепь совпадающих свидетельств, в особенности если эта цепь началась еще во время, к которому приурочено написание книги, и кончается нами? Впрочем, даже при отсутствии трудов, в которых цитировалось бы это сочинение как принадлежащее данному автору, мне достаточно для признания его подлинности устной традиции, поддерживаемой непрерывно со своего времени до меня по многим боковым линиям. Кроме того, есть труды, которые связаны со столькими вещами, что было бы безумием сомневаться в их подлинности. Но главнейшим признаком подлинности книги я считаю то, что уже давно стараются опорочить ее древность и отнять ее у автора, которому она приписывается, но доказательства выставляются такие пустяковые, что даже явные враги данного произведения едва ими пользуются. Есть труды, которые настолько интересуют многие королевства, целые нации и даже весь мир, что уже в силу этого не могут быть поддельными. Так, одни содержат анналы нации и ее документы, другие — ее законы и обычаи и, наконец, произведения, в которых содержится ее религия. Чем больше обвиняют людей в суеверии и, говоря по-модному, в робости, тем чаще надо признать, что у них всегда открыты глаза на вещи, касающиеся религии. Коран никогда не был бы отнесен ко времени Магомета26, если бы он был написан много времени спустя после его смерти, ибо целый народ не может находиться в неведении о времени составления книги, которая определяет его веру и все его надежды. Далее: в какое время могла быть составлена какая-либо история, содержащая очень интересные, но ложные сведения о фактах? Разумеется, не во время жизни автора, которому она приписана, ибо он вскрыл бы мошенничество. Если же предположить, что он и не знал о таком обмане - что почти невозможно, - то разве весь мир не заявил бы о подложности содержащихся в этой истории сообщений о фактах? Выше мы показали, что историк не может обмануть свое поколение. Так и обманщик, какому бы имени он ни приписал свою историю, не может ввести в заблуждение современников или очевидцев; таким образом, и потомство узнало бы о его обмане. Следовательно, надо признать, что эта история была при- писана автору лишь много лет спустя после его смерти, но тогда необходимо также сказать, что она была долгое время неизвестной. В этом случае она становится подозрительной, если содержит интересные факты, причем они имеются только в ней, ибо, если они есть и в других трудах, тем самым говорить о подделке бессмысленно. Я не думаю, чтобы можно было убедить всех людей, что они всегда знали такую- то книгу и что она вовсе не новинка. Известно, с какой тщательностью изучают вновь открытую рукопись, даже если зачастую это всего лишь копия с многих других, уже имеющихся. А что было бы, если бы она оказалась единственной в своем роде? Поэтому невозможно определить время, когда некоторые слишком интересные по своему содержанию книги были подделаны.

Вы скажете мне, что этого мало: недостаточно убедиться в подлинности книги, надо еще убедиться, что она дошла до нас неиспорченной. А кто мне гарантирует, что исторический труд, которым вы пользуетесь для установления какого-либо факта, дошел до меня во всей своей подлинности? Разве разнообразие его рукописных списков не указывает нам на происшедшие с ним перемены? Так почему же вы хотите, чтоб я основывался на фактах, сообщенных мне в этом труде?

К искажениям в рукописях могут привести лишь длительность времени и множество копий. На это ничего нельзя возразить. Однако сама болезнь дает нам и лекарство от нее: при множестве рукописей ясно, что то, в чем они совпадают, и есть оригинальный текст. Вы не можете не доверять тому, в чем эти рукописи единодушны. Вы свободны в выборе вариантов, и никто не обяжет вас доверять одной рукописи больше, чем другой, если обе они в равной мере авторитетны. Уж не думаете ли вы, что какой-то подделыватель испортил все рукописи? Для этого нужно было бы определить время такой подделки. Но, может быть, никто не заметил обмана? Правдоподобно ли это, в особенности если речь идет о книге, широко распространенной, интересующей целые нации то ли потому, что в ней содержатся правила их поведения, то ли по господствующему в ней изысканному вкусу, услаждающему просвещенных людей? Может ли человек, какую бы власть ему ни приписывали, исказить стихи Вергилия или изменить значительные факты римской истории, о которых мы читаем у Тита Ливия и других историков? Можно ли быть таким искусником, чтобы тайком испортить все издания и все рукописи? Это невероятно. Обман обязательно обнаружился бы, ибо надо было бы, кроме того, повредить и память людей - в этом случае устная традиция защитила бы подлинную историю. Невозможно одним махом изменить веру людей в некоторые факты. Пришлось бы еще и разрушить все памятники, ибо, как мы сейчас увидим, они, как и устная традиция, подкрепляют истинность истории. Обратите внимание на

Коран и определите время от Магомета до нас, когда эта книга могла быть испорчена. Не верите ли вы, что - по крайней мере по своей сути - она такова, какой и была предподнесена этим обманщиком? Если эта книга была бы так сильно искажена, что стала бы другой, а не той, которую написал Магомет, у турок должны были бы быть другая религия, другие обычаи и даже другие нравы, ибо известно, сколь велико влияние религии на нравы. Удивительно слышать такие вещи, и как можно вообще их высказывать! И как можно так настаивать на этих якобы искажениях. Я прошу указать известную нам и интересную книгу, которая была бы настолько искажена, чтобы в различных копиях факты, особенно существенные, противоречили друг другу. Все рукописи и все издания Вергилия, Горация или Цицерона сходны, за исключением незначительных расхождений. То же можно сказать относительно всех книг. В первой книге настоящего труда27 рассмотрено, в чем состоят искажения, якобы имеющиеся в Пятикнижии28, на основании которых хотели отвергнуть его целиком. А на деле все сводится к изменениям некоторых слов, что вовсе не уничтожает сами факты, и к различным объяснениям других слов. Это доказывает, насколько справедливо мнение, что трудно произвести существенное искажение важной книги, а по признанию всего мира Пятикнижие является одной из самых древних известных нам книг.

Кто-нибуль возразит, что правил критики недостаточно, чтобы определить подложность или искажения в книгах. Критика должна, кроме того, снабдить нас правилами, оберегающими от столь обычной для историков лжи. Действительно, история, которую мы рассматриваем как реестр событий прошлых веков, зачастую именно такова. Вместо истинных фактов она кормит баснями нашу безумную любознательность. История первых веков сокрыта тьмой; для нас это неведомая земля, по которой мы можем ступать лишь с трепетом. Было бы ошибочно думать, что история близких к нам времен более достоверна благодаря своей приближенности. Предрассудки, партийный дух, национальное тщеславие, различие религий, жажда необыкновенного - вот источники, из коих легко проистекают басни, распространенные в анналах всех народов. Желая приукрасить историю и внести в нее приятность, историки слишком часто изменяют факты; добавляя кое-какие обстоятельства, они искажают факты таким образом, что узнать их невозможно. Я не удивляюсь, когда многие говорят, поверив Цицерону и Квинтилиану29, что история - это поэзия, свободная в сложении стихов. Из-за разделивших Европу в последнее время религиозных распрей и различных чувств в современную историю внесено столько же путаницы, сколько древность внесла в более раннюю историю. Одни и те же факты и события становятся совсем разными под

14. Философия в Энциклопедии...

пером описавших их авторов. Один и тот же человек оказывается несхожим в разных жизнеописаниях. Достаточно католику рассказать о каком-либо факте, чтобы его тотчас же отверг лютеранин или кальвинист. Не без причин Бейль30 сказал о себе, что он читал историков вовсе не для того, чтобы узнать о прошлом, но лишь для того, чтобы знать, как думали те или иные нации, те или иные партии. Так можно ли требовать у кого-либо доверия к подобным ручательствам?

При этом еще были преувеличены трудности, связанные со всеми фальшивыми анекдотами и нынешними ходячими повестушками, а затем из этого был сделан вывод, что все факты, которые имелись в римской истории, по меньшей мере сомнительны.

Я не понимаю, как можно подобными доводами надеяться разрушить доверие к истории. Страсти, на которые нам указывают, являются на деле самым сильным доводом в пользу нашего доверия к некоторым фактам. Протестанты чрезвычайно ожесточены против Людовика XIV, но, несмотря на это, разве хоть один из них посмел не поверить знаменитому переходу через Рейн?31 Не единодушны ли они с католиками в отношении побед этого великого короля? Предрассудки, партийный дух, национальное тщеславие - ничто не властно над знаменитыми и интересными событиями. Англичане вполне могли бы сказать, что в битве при Фонтенуа у них не оказалось подкреплений. Национальная гордость могла бы заставить их преуменьшить цену победы, учтя количественное соотношение, однако они никогда не оспаривали того, что победителями остались французы. Следует отличать факты, сообщенные историей, от рассуждений историка: последние изменяются в зависимости от страстей и интересов, первые остаются неизменными. Никто и никогда не был обрисован так различно, как адмирал Колиньи и герцог Гиз32. Протестанты приписали последнему тысячу несвойственных ему черт; в свою очередь католики отказывали первому в заслуженных им качествах. Однако обе партии использовали одинаковые факты: хотя кальвинисты говорили, что адмирал Колиньи был более искусным военачальником, чем герцог Гиз, однако они признавали, что защищаемый адмиралом Сен-Кантен был взят штурмом и сам он попал в плен. В то же время они признавали, что Гиз спас Мец от натиска осаждавшей его многочисленной армии, к тому же воодушевленной присутствием Карла V. Однако, по их мнению, у адмирала было больше мастерства, великодушия и ума, бдительности при защите Сен-Кантена, чем у Гиза при защите Меца. Ясно, что обе партии противоречат друг другу лишь в рассуждениях о фактах, но не по поводу самих фактов. Тем, кто указывает нам на это противоречие, следует знать рассуждение знаменитого Фонтенеля33; он так говорит о мотивах, которыми историки наделяют своих героев: "Мы хо- рошо знаем, что историки угадывают их, как могут, и почти невозможно, чтобы они угадали совсем правильно. Однако мы вовсе не считаем дурным, что историки прибегают к такому приукрашиванию, которое отнюдь не лишено правдоподобия. Мы признаем, что в наши исторические труды могут быть внесены ошибки, но именно из-за такого правдоподобия мы не можем считать их выдумками".

Там, где Тацит видит у своих персонажей глубокие политические цели, Тит Ливий34 усмотрел бы лишь все самое простое и естественное. Верьте сообщаемым историками фактам и проверяйте их приемы: всегда легко отличить то, что принадлежит историку, от того, что ему чуждо. Если его побуждает какое-либо пристрастие, оно проявится, и как только вы его заметите, его можно больше не опасаться. Значит, вы можете доверять тем фактам, о которых вы прочли в истории, в особенности если те же факты рассказаны и другими историками, хотя в остальном они совсем не сходятся. Склонность их противоречить друг другу обеспечит вам истинность тех фактов, в отношении которых они согласуются.

Вы возразите, что историки иногда так ловко смешивают факты с собственными рассуждениями, которым придают видимость фактов, что очень трудно их различить. Однако замечательный и интересный факт нетрудно отличить от собственных рассуждений историка. Прежде всего именно тот факт, что сообщен одинаково многими историками, есть факт несомненный, ибо многие историки не могут рассуждать совсем одинаково. Следовательно, ясно, что то, что их объединяет, от них не зависит и как бы отделено. Поэтому, так как многие историки сообщают об одном и том же факте, легко отличить факты от рассуждений историка. Если вы прочтете об этом факте лишь у одного историка, справьтесь у устной традиции; то, что вы из нее узнаете, неизвестно историку, ибо он не мог приписать предшествующей традиции того, о чем думал долгое время спустя. Хотите еще доказательств? Посмотрите на памятники - это третья традиция, способная передать потомству факты прошлого.

Занимательный и интересный факт всегда влечет за собой последствия; часто он изменяет все дела очень большой страны, и, ревнуя о передаче его потомству, народы увековечивают его память в мраморе и бронзе. Про Афины и Рим можно сказать, что там до сих пор видны памятники, подтверждающие их историю. Это самый древний вид традиции после устной; народы всех времен были очень озабочены тем, чтобы увековечить память о некоторых фактах. Уже в самые первоначальные времена, когда был хаос, груда необработанных камней служила знаком, что здесь произошло что-то важное. После изобретения ремесел и искусств были сооружены колонны и пирамиды, чтобы обессмертить некоторые дела; в дальнейшем иероглифы обозначили их более подробно. Изобретение письма облегчило память и помогло ей вынести тяжесть стольких фактов, которые бы ее в конце концов одолели. Но и после этого продолжали воздвигать памятники, и в те времена, когда больше всего писали, создавались и самые красивые, и самые разнообразные памятники. Важное событие, заставляющее историка взяться за перо, вкладывает резец в руку скульптора, кисть - в руку живописца, словом, воспламеняет гений почти всех художников. Если у истории надо спрашивать, что представляют собой памятники, то у памятников надо справляться, подтверждают ли они историю. Когда кто-нибудь смотрит на картины знаменитого Рубенса, украшающие галерею Люксембургского дворца35, он не узнает по ним ни одного точного факта, это я признаю; эти картины, шедевры одного из великих художников, внушают лишь восхищение. Но, если он придет в эту галерею после чтения истории Марии Медичи, для него это будут уже не простые картины; он увидит свадьбу Генриха Великого и этой принцессы или королеву, оплакивающую вместе с Францией смерть великого короля. Безмолвные памятники ждут гласа истории, чтобы научить нас; история определяет героев подвигов, о которых она рассказывает, и памятники их подтверждают. Иногда то, что видят воочию, подтверждает прочтенную историю: поезжайте на Восток и возьмите с собой жизнеописание Магомета - все, что вы увидите и прочтете, одинаково представит вам удивительный переворот, пережитый этой частью света. Церкви, превращенные в мечети, подтвердят вам молодость магометанской религии. Вы обнаружите там остатки древнего народа и тех, кто его покорил, а по прекрасным найденным там обломкам вы легко убедитесь, что этот край не всегда был в том варварском состоянии, в которое он погружен теперь. Можно сказать, что каждый тюрбан подтвердит вам историю этого обманщика.

Вы возразите, что самые грубые заблуждения, как и самые проверенные факты, имеют свои памятники; не был ли весь мир некогда заполнен храмами, уставлен статуями в честь неких поразительных деяний богов, которым поклонялось суеверие? Затем вы укажете на некоторые факты римской истории, например на Атта Навия и Курция?36. Вот как рассказывает об этих двух фактах Тит Ливий. Когда Атт Навий был авгуром, Тарквиний Приск захотел усилить римскую кавалерию. Будучи убежден, что слабость его кавалерии, обнаружившаяся в последней битве с сабинянами, лучше чем авгуры всего мира показывает необходимость увеличения кавалерии, он не стал гадать по полету птиц. Атт Навий как ревностный авгур, остановил его и сказал, что нельзя вводить в государстве никакого новшества, если оно не предписано птицами. Разгневанный Тарквиний, который, как говорят, не слишком верил в подобные вещи, обратился к авгуру: "Ладно, вот вы, знатоки будущего, возможно ли то, что я сейчас задумал?". Тот, вопросив свое ремесло, ответил, что задуманное возможно. "Тогда, - говорит Тарквиний, - разрежь этот камень своим бритвенным ножом, так как я задумал именно это". Тотчас же авгур исполнил то, что требовал Тарквиний. В память об этом событии на том месте, где оно произошло, Атту Навию воздвигли статую с головой, закрытой покрывалом, и с ножом и камнем у ног, дабы этот памятник донес память о событии до потомства. Столь же знаменито происшествие с Курцием. Землетрясение или какая-то другая причина образовала трещину посреди площади, создав безмерной глубины пропасть. Об этом чрезвычайном событии спросили у богов; те ответили, что засыпать ее бесполезно, но нужно бросить туда самое для Рима дорогое, и она сама сомкнётся. Молодой воин Курций, смелый и решительный, счел, что именно он должен принести эту жертву родине, и бросился туда. Пропасть тотчас же закрылась, и это место с тех пор называется Кур- циевым озером - такое название вполне может передать потомству память о нем. Вот такие факты выдвигают против нас, чтобы опровергнуть сказанное нами о памятниках.

Я допускаю, что памятник не является хорошим поручителем за истинность факта, даже если он был поставлен в то время, когда факт произошел, с целью увековечить память о нем. Если же это произошло лишь спустя много времени, вся его убедительность для истинности факта теряется. Он доказывает лишь то, что во время его установки все верили в этот факт, но, сколь бы известен ни был этот факт, он может иметь источником ложную традицию, и, следовательно, памятник, поставленный много времени спустя, не может вызвать к нему больше доверия, чем когда-либо. Именно такими были памятники, заполнившие весь мир в то время, когда мрак язычества покрывал весь лик земли. К тем фактам, которые они представляли, не восходили ни история, ни традиция, ни эти памятники, значит, они не были способны доказать истинность самого факта, - ведь памятник становится доказательством лишь с того дня, когда он поставлен. Если это происходит одновременно с фактом, тогда он доказывает его реальность, ибо, когда бы он ни был поставлен, нельзя сомневаться в том, что тогда факт считался несомненным. Между тем факт, который считается действительно происшедшим в то самое время, когда он произошел, содержит в себе признак истины, которым нельзя пренебречь, поскольку современники не могли быть обмануты - для важного и общественного факта это вообще невозможно. Все памятники, известные в древней Греции и других странах, могут, следовательно, доказывать лишь то, что, когда их ставили, в эти факты верили. Это вполне правильно, и доказательством тому служит сама традиция памятников: она непогрешима, если вы у нее спрашиваете о том, что она должна сообщить, а именно: если памятники восходят к самому факту, - его истинность, если они поставлены спустя много времени, - всеобщую веру в факт. Правда, что у тита Ливия рассказаны происшествия с Аттом Навием и Курцием. Однако для того чтобы убедиться в том, что эти факты нам вовсе не противоречат, нужно лишь почитать этого историка. Тит Ливий никогда не видел статуи Атта Навия, он говорит о ней лишь по народной молве. Значит, нам может противоречить не сам памятник, ибо для этого нужно, чтобы он существовал во времена Тита Ливия. Если же мы сравним вдобавок этот факт с фактом смерти Лукреция37 и другими бесспорными фактами римской истории, то убедимся, что при изображении последних перо историка решительно и уверенно, в то время как для первых фактов оно шатко и в его повествовании как будто проступает сомнение. "Поскольку (гадание по полету птиц) было установлено Ромулом, некогда Атт Навий, знаменитый авгур того времени, отрицал возможность изменения или установления чего-либо нового без подтверждения птиц. Это разгневало царя, и, издеваясь, как передают, над искусством авгура, он сказал: "Ну-ка, свыше вдохновенный, узнай птицегаданием, может ли совершиться то, что я держу в уме?". Когда же тот, погадав, ответил, что, наверное, сбудется, царь говорит: "А ведь я задумал, что ты разрежешь бритвенным ножом точильный камень. Возьми и сделай это, ведь по указанию твоих птиц это возможно". Рассказывают, что тот немедленно разрезал камень. Статуя Атта с закутанной головой была поставлена на месте народных собраний слева от здания сената на самых ступеньках, там именно, где это событие произошло. Говорят, что на этом месте лежал и камень для того, чтобы служить потомкам памятником этого чуда" (Тит Ливий, книга I, царствование Тарквиния Приска).

Более того, я считаю, что эта статуя никогда не существовала; можно ли думать, что столь могущественные в Риме жрецы и авгуры допустили гибель столь ценного для них памятника? И если он был разрушен в период бедствий, чуть было не поглотивших Рим, то разве не главной их заботой в более спокойное и благоприятное время было бы его восстановление? Да этого потребовал бы и сам суеверный народ. Сообщая об этом факте, Цицерон вовсе не упоминает ни статуи, ни бритвенного ножа и камня у ее ног. Напротив, он говорит, что камень и нож были зарыты на площади, где собирался римский народ. Более того, у Цицерона этот факт имеет совсем иную окраску, нежели у Тита Ливия. У последнего Атт Навий прогневил Тарквиния, который стремился высмеять его перед народом с помощью коварного во- проса. Однако жрец, исполнив требование Тарквиния, использовал хитрость этого царя-философа для внушения ему уважения к птицегада- ниям, которыми он, казалось, пренебрегал. "Таким образом, было устроено, что царь Приск его, Атта Навия, призвал к себе. Чтобы испытать его авгурское умение, он сказал ему, что кое-что задумал: пусть посоветует, может ли он это исполнить. Тот, совершив птицегадание, ответил, что может. Тарквиний же сказал, что он задумал, чтобы авгур ножом разрезал точильный камень. Тогда на виду царя и народа Атту пришлось попытаться разрезать принесенный в народное собрание камень. После того, как он это выполнил, Тарквиний стал обращаться к совету Атта Навия, и народ тоже по своим делам обращался к нему. А тот камень и нож зарыли на площади народных собраний и, как мы слышали, положили там плиту" (Цицерон. О предвидении, книга I). Здесь Атт Навий - креатура Тарквиния и орудие, которым он пользуется, чтобы извлечь выгоду из суеверия римлян. Вовсе не досадуя на его вмешательство в государственные дела, сам царь призывает его к себе несомненно для того, чтобы посвятить в них. У Цицерона вопрос, заданный Тарквинием жрецу, вовсе не коварный, наоборот, он кажется подготовленным с целью поддержать и разжечь суеверие народа. Он предложил его Атту Навию у себя, а не на площади при народе и неожиданно для авгура. И камень, которым авгур воспользовался для выполнения требования царя, вовсе не первый попавшийся под руку, но авгур позаботился принести его с собой. Словом, у Цицерона Атт Навий вместе с Тарквинием проявляет умение разыграть народ. Кажется, что жрец и царь одинаково думают о птицегаданиях. У Тита Ливия, напротив, Атт Навий - набожный язычник, который усердно опровергает неверие царя, чья философия могла бы причинить ущерб суевериям язычества. Какое мнение можно составить о факте, в отношении которого существует столько разногласий, и какими памятниками можно его подтвердить? Те, о которых говорят авторы, не подходят. Если верить одному, то это статуя, если другому - это плита. По Титу Ливию, нож и камень еще долго оставались для обозрения, а по Цицерону, их закопали на площади. "Я не отказался бы от труда, если бы можно было каким-нибудь путем добиться истины, но теперь, когда древность делает невозможной несомненную достоверность, надо держаться предания, и наименование озера, согласно этому позднейшему сказанию, является более славным" (Тит Ливий, книга VII). Событие с Курцием еще менее благоприятно для скептиков. Сам Тит Ливий, сообщивший о нем, дает нам ответ. Согласно этому историку, если стремиться к исследованию данного факта, то удостовериться в нем было бы трудно; но при этом он чувствует, что сказал слишком мало, и вскоре называет его сказанием. Поэтому было бы величайшей несправедливостью выдвигать этот факт против нас - ведь во времена Тита Ливия, от которого мы о нем узнали, для него не было никакого доказательства; я скажу больше, уже во времена этого историка его считали баснословным.

Так пусть же скептик откроет наконец свои очи для света и признает вместе с нами правила истинности для фактов. Разве может он отрицать их существование, если сам вынужден признать истинными некоторые факты, хотя его тщеславие, выгода, словом, все страсти как будто сговорились отвратить его от истины? Судьей между нами я признаю только его внутреннее чувство. Если он сомневается в истинности некоторых фактов, то не испытывает ли он со стороны своего разума такое же сопротивление, как если бы он стал сомневаться в самых бесспорных положениях? Пусть же он бросит взор на общество и тогда будет окончательно убежден, ибо без правила истинности для фактов оно не могло бы существовать.

Как только он, скептик, уверится в реальности правила, то вскоре заметит, в чем оно состоит. Его глаза, постоянно обращенные на какой-либо предмет, и его суждение, всегда соответствующее тому, что сообщают глаза, дадут ему понять, что чувства для очевидцев являются непреложным правилом, которому они должны следовать в отношении фактов. Его уму прежде всего предстал бы памятный день, в который французский монарх на полях Фонтенуа38 удивил бесстрашием и своих подданных, и своих врагов. Как очевидец он был бы глубоко взволнован отеческой добротой Людовика, заставившей обожать короля даже английских солдат, у которых еще дымилась кровь, пролитая ему во славу; скептик удвоил бы свою любовь к королю, который, не ограничиваясь заботой о государстве, простирает ее до спасения каждого в отдельности. С тех пор любовь его к своему королю ежеминутно напоминала бы ему, что она проникает в его сердце по свидетельству чувств.

Все уста раскрываются, чтобы объявить современникам о столь поразительных фактах. Все эти различные народы, присоединившие свои голоса вопреки разным интересам и противоположным страстям к хору похвал победителей, славившие величие, мудрость и умеренность нашего монарха, не позволили бы современникам усомниться в сообщаемых ими фактах. И в этих фактах нас удостоверяет не столько число свидетелей, сколько сопоставление их характеров и интересов и между собой, и между ними и самими фактами. Свидетельство шести англичан о победах при Мелле и Лоуфельде39 оказало бы на меня большее впечатление, чем свидетельство двенадцати французов. Фактам, чье происхождение столь известно, нельзя помешать перейти к потомству. Опорная точка слишком устойчива, чтобы нужно было опасаться, что когда-либо прервется цепь традиции. Пусть сменяются поколения, общество всегда остается самим собой, ибо невозможно указать время, когда все люди могли бы сразу измениться. Какой бы длинной ни была вереница последующих веков, будет всегда легко дойти до той эпохи, когда этому королю было дано лестное имя "возлюбленного"40, который носит свою корону не для украшения собственной головы, но ради защиты голов своих подданных. Устная традиция сохраняет великие черты жизни человека, слишком поразительные, чтобы быть когда-либо забытыми. Однако в громадном пространстве веков она позволяет ускользнуть тысяче мелких деталей и обстоятельств, всегда интересных, когда они относятся к замечательным событиям. Из уст в уста передадут потомству о победах при Мел- ле, Року и Лоуфельде; однако если история не присоединится к этой традиции, сколько обстоятельств, прославивших великого генерала, которому король вручил судьбу Франции, канут в небытие! Навсегда запомнят, что Брюссель был взят суровой зимой, что штурмом взяли Берг-оп-Зоом, роковую преграду для славы героев своего века, - Рек- везенса, герцога Пармского и Спинолы, что осада Маастрихта завершила войну. Но без помощи истории не узнают, сколько новых секретов военного искусства обнаружилось под Брюсселем и Брег-оп-Зо- омом41, какое поразительное искусство рассеяло вражеские ряды вокруг стен Маастрихта, открыв сквозь вражескую армию проход для нашей, чтобы осадить город в присутствии врага.

Потомкам несомненно будет трудно поверить всем этим славным событиям, и чтобы их убедить, необходимы памятники, которые они увидят. Все те события, которые история им покажет в мраморе, меди и бронзе, как бы оживут. Военная наука даст им понять, как естественно соединяются в великой душе самые обширные и глубокие политические планы с простой и поистине отеческой любовью к родине. Подлинным памятником уважения короля к военным заслугам навсегда останутся дворянские титулы, дарованные офицерам, имевшим до того лишь благородные чувства. Титулы будут своего рода доказательствами, которые воспримут историки, чтобы засвидетельствовать свою искренность в описании величия, которым они украсят портрет своего короля.

Очевидцы своими чувствами подтвердили те факты, которые характеризуют великого монарха; современники не могут сомневаться в них вследствие единодушного показания многих очевидцев, всякий сговор между которыми невозможен как из-за их различных интересов, так и из-за их противоположных страстей. Потомство же все эти факты получит и от устной традиции, и от истории, и от памятников; оно легко поймет, что только истина может объединить эти три признака.

*Вот так нужно защищать религию. Вот что называется лицом к лицу столкнуться с врагом и напасть на самые его неприступные позиции. Здесь все полно чувства и энергии, нет ни малейшего следа желчи. Отсутствует боязнь признать в своем противнике ловкость и ум, ибо автор уверен, что имеет их в большем размере. Противника вывели на поле битвы, предоставили ему проявить все свое искусство, на него не напали трусливо, врасплох, ибо нужно было, чтобы он сам признал себя побежденным и чтобы можно было на это надеяться. Пусть сравнят эту диссертацию с тем, что до сих пор появилось наиболее убедительного на ту же тему, и тогда придется признать, что если кто-либо своими опровергаемыми возражениями и дал повод для создания этого прекрасного труда, то он оказал религии неоценимую услугу, хотя, возможно, было дерзостью высказывать их, особенно не по-латыни. "Возможно", я говорю так потому, что рано или поздно победа над соблазнами софизма несомненно будет достигнута. Пусть ложь стремится задуть светильник истины, - все ее усилия лишь увеличивают его яркость. Если бы автор "Философских мыслей" был пристрастен к своему труду, он был бы очень доволен отзывами трех или четырех авторов, которых мы из уважения к их усердию и из почтения к их делу здесь не назовем, и как был бы он недоволен г-ном аббатом де Прадом - но любит он безгранично лишь истину! Поэтому мы приглашаем аббата смело следовать по своему пути и своими большими талантами служить защите единственной на земле религии, которая достойна такого защитника. Прочим и тем, кто попытался бы подражать ему, мы говорим: знайте, что не существует доводов, которые могли бы причинить религии больше зла, чем неудачные опровержения. Знайте, что людская злоба такова, что даже если вы не сказали ничего стоящего, ваше дело будет унижено тем, что вам заявят, будто имеют честь думать, что нельзя было сказать лучше*.

 

<< | >>
Источник: В.М. БОГУСЛАВСКИЙ. Философия в Энциклопедии Дидро и Даламбера / Ин-т философии. - М.: Наука,1994. - 720 с. (Памятники философской мысли).. 1994

Еще по теме ДЕСПОТИЗМ (политич. право). :