Происхождение дуализма
Именно в этот период, когда уничтожались последние следы племенного общества, возникает бок о бок с Мойрой орфическая фигура Ананке. Это слово обычно переводят как «необходимость», и со многими контекстами этот перевод довольно хорошо согласуется, но его действительное значение более конкретно — «принуждение» или «насилие».
В литературе Ананке появляется «первые в писаниях Гераклита и Парменида, которые оба были подвержены влиянию орфизма. Гераклит соединяет Ананке и Мойру вместе как сущности, фактически тождественные; Парменид приписывает те же самые атрибуты Мойре, Дике и Ананке[494]. Столетием позднее, в «Государстве» Платона, Ананке узурпирует место Мойры и даже снабжена ее веретеном[495].Во всей греческой литературе, начиная с Гомера, понятия ауаухг} («принуждения») и dovXela («рабства») были тесно связаны, причем первое из них постоянно применялось для обозначения как состояния рабства и тяжелого труда, так и пыток, которым подвергались рабы[496]. Вид рабов, запряженных для перевозок или в цепях, надрывающихся над тяжелой работой под бичом, вызывает представление о ярме или стаде быков, и поэтому Cvyov («ярмо») — это метафора, по традиции связываемая с обоими понятиями — дсмЫа и dvayxtf. В одном орфическом изображении преисподней мы видим, как осужденный грешник, Сизиф, закатывает в гору свой камень, в то время, как над ним с бичом в руке стоит надсмотрщица над рабами — Ананке[497]. Ананке представляет тот принцип, что работающие члены общества не имеют права на какую-либо долю продукта своего труда, кроме минимума, необходимого для поддержания их способности трудиться. Став Ананке, Мойра превратилась в свою противоположность.
Одна из формул, которую орфики заучивали для декламации в другом мире, звучала следующим образом:
Я избег колеса страданий
И с помощью быстрых ног достиг желаемого венца2.
Второй стих связан с идеей, унаследованной из первобытного обряда посвящения, что жизнь представляет собой тяжелое испытание или соревнование в беге (см. т. I, стр. 42). Это первое, что нас здесь интересует. В «Колесе Рождения», «Судьбе» или «Необходимости», как его по-различному называют, мы узнаем тотеми- ческий цикл рождения и смерти. Однако первобытная концепция была здесь по-новому истолкована и выражена в современных символах. Колесо было орудием пыток, применявшимся для наказания рабов, которых привязывали к нему за ноги и за руки[498]. Следовательно, избежать колеса рождения означало уйти от несчастий, свойственных смертным.
Имея все это в виду, попытаемся рассмотреть условия труда в серебряных рудниках Лавриона.
Вот как Фрезер описывает самые рудники :
«Таковы Лаврийские холмы; они простираются примерно на одиннадцать миль к северу и югу и на пять миль к востоку и западу. Местами они испещрены шахтами и галереями древних серебряных рудников, груды шлака и развалины плавильных печей видны повсюду. Было насчитано более 2000 древних шахт. Некоторые из них являются вертикальными, их глубина колеблется от 65 до 400 футов. На стенках вертикальных шахт имеются углубления, в которых, по-видимому, закреплялись лестницы. Другие шахты были наклонными, в них были высечены ступени. По форме шахты почти всегда были квадратными, размер их в поперечнике — около 6 футов. На глубине от 80 до 150 футов начинаются галереи. Потолки этих галерей поддерживались столбами, которые иногда представляли из себя часть породы, оставленной с этой целью, иногда специально были построены. Поскольку столбы из породы содержали руду, собственники шахт из жадности стремились снять их. Эта опасная практика была тяжелым нарушением закона, и во времена оратора Ликурга смертная казнь была действительно применена к некоему Дифилу, который обогатился, применяя эти неразборчивые методы. По стенкам шахт и галерей можно видеть ниши для ламп. Некоторые из рудничных ламп, сделанные из глины, были найдены и выставлены в небольшом музее в Эргастирии, или Лаврионе, как называется горнопромышленный город в наше время.
Древние заметили, что атмосфера в рудниках Лавриона была вредной и поэтому построили вентиляционные шахты ; некоторые из них, как было обнаружено, опускались до глубины 260—360 футов. На поверхность земли руда доставлялась частично машинами и частично рабами»1.Нужно ли пояснять, что «машины», о которых упоминает Фрезер, были столь примитивны, что едва ли заслуживают этого названия.
В конце II столетия до н.э., когда здесь произошло восстание, количество рабов, работавших на этих рудниках, достигло десятков тысяч. В VI столетии население, занятое здесь на работах — рабы и свободные, — должно было быть значительно меньшим. Некоторое представление об условиях труда может быть составлено из описания Диодором в I веке до н. э. египетских золотых рудников. Это свидетельство, хотя и косвенное, достаточно надежно, так как сам труд по извлечению руды, чем было занято большинство работающих, был совершенно неквалифицированным и поэтому, вероятно, не столь подверженным изменениям:
«На границах Египта и в соседних областях. Аравии и Эфиопии имеется много крупных золотых рудников, в которых тяжелым трудом множества людей при громадных затратах добывается золото. Сама горная порода является черной, с трещинами и жилами мрамора, столь ослепительно белого, что блеск его затмевает собой все. Вот здесь-то и добывается золото надсмотрщиками рудников при помощи множества работников. В эти рудники египетские цари отправляют осужденных уголовных преступников, военнопленных, а также тех, кто стал жертвой ложных обвинений или был заключен в тюрьму, так как навлек на себя царскую немилость, иногда вместе со всеми родственниками как в наказание за их вину, так и с целью извлечения выгоды от использования их труда. Согнанные в толпы, все они закованы в цепи, и постоянно принуждаемые к
*J. G. Frazer, Pausanias’s Description of Greece, London, 1898, vol. 2, p. 4; цит. по Додуэллу и Лику.
работе, они не имеют передышки ни днем, ни ночью. У них нет - возможности бежать, поскольку они говорят на различных языках, их стражники не могут быть подкуплены дружеским разговором или случайными благожелательными поступками.
Там, где золотоносная порода очень твердая, ее сначала обжигают огнем, и, когда она становится достаточно мягкой, чтобы поддаваться их усилиям, тысячи и тысячи этих несчастных принимаются за дело с железными отбойными молотками в руках под управлением мастера, который осматривает камень и указывает, откуда начинать. Самые сильные из тех, кто предназначен для этой невыносимой работы, рубят железными кирками мрамор. Искусства здесь не требуется — только сила[499]. Шахты не прорубаются по прямой линии, но следуют по направлению жил сверкающего камня. Там, куда не проникает дневной свет, так как каменоломня имеет повороты и изгибы, они носят лампы привязанными ко лбу; и так, искривляя свои тела для того, чтобы приспособиться к очертаниям породы, они бросают отбитые куски на землю, трудятся и трудятся без передышки под безжалостным бичом надсмотрщика. Малые 'дети спускаются по шахтам в недра земли, старательно собирают куски, которые набросаны на землю, и вытаскивают их на открытый воздух при входе в шахту. Здесь мужчины старше тридцати лет забирают у них камни, каждый то количество, которое предписано, и разбивают их в каменных ступах железными пестами на кусочки размером с семя вики. Затем они передают их женщинам и старикам, которые кладут их на ряд жерновов, и, стоя группами по двое и по трое у жернова, они размалывают их в порошок, столь же тонкий, как и лучшая пшеничная мука. Никто не может смотреть на нищету этих несчастных, не имеющих даже тряпки, чтобы прикрыть свою наготу, без того, чтобы не почувствовать сострадание к ним в их положении. Будь то больной или искалеченный, будь то человек в преклонном возрасте или слабая женщина — никому нет снисхождения, нет передышки. Все они одинаково вынуждены выполнять свою работу под бичом, пока, сломленные тяжелыми лишениями, они не помирают в муках (iv таТд avaукоид). Их несчастье столь велико, что будущего они боятся даже больше, чем настоящего, наказания столь жестоки, что смерть приветствуется как нечто более желательное, чем жизнь»[500].Это место, явно написанное на основании личного наблюдения, достойно стоять рядом с описанием страданий английского крестьянства, данным сэром Томасом Мором[501]. Это в классической литературе единственный пример писателя, который нашел в себе умственное и моральное мужество вскрыть для самого себя и описать бездну человеческих страданий, на которой основана его цивилизация. Подобно этому и его описание испанских серебряных рудников :
«Работники в этих рудниках доставляют невероятно громадные прибыли их владельцам, но их собственная жизнь проходит под землей, в каменоломнях, где они день и ночь изнашивают и истощают свое тело. Многие умирают: их страдания столь велики. Нет никакого облегчения, никакой передышки в их работе. Тяжелые труды, к которым их принуждает бич надсмотрщика, столь обременительны, что, исключая немногих сильных телом и храбрых духом, которые способны продержаться долгое время, они расстаются с жизнью, так как смерть для них предпочтительнее»[502].
Здесь явно, сам этого не замечая, Диодор перешел на традиционную фразеологию орфизма. Жизнь есть смерть и смерть есть жизнь.
Следовательно, это и есть та реальная действительность, которая впервые обусловила появление лежащего в основе столь многих орфических иносказаний представление об этой жизни и о будущей —• платоновская пещера, в которой люди с детства скованы цепями по рукам и ногам и никогда не видят дневного света, и топография Тартара, с его подземными источниками воды, грязи, огня и серы; или высшие сферы, под ясным небом, где души праведников отдыхают:
«Те умершие, которые проводили исключительно благочестивую жизнь, освобождаются от пребывания в этих местах, в земле находящихся, спасаются из них, словно из темницы, прибывают наверх в чистое жилище и обитают над нашей землею. *
Среди них лица, в достаточной мере очистившиеся занятиями философией, живут в последующее время совершенно в бестелесном состоянии и достигают жилищ еще более прекрасных, чем вышеупомянутые, описать которые не очень-то легко, да и времени теперь не хватит.
Но и то, что я сказал, Симмий, служит основанием для нас поступать во всем так, чтобы мы проводили жизнь в духе добродетели и рассудительности. Ибо награда за это прекрасна, и надежда велика»[503].Платон не был рудокопом — он был далек от этого, — но он был связан с орфической традицией. Именно в каменоломнях люди впервые начали думать о жизни, как о темнице, и о теле, как о могиле души.
Чтобы понять, насколько незрелой была орфическая доктрина, достаточно только сравнить ее с достижениями милетских философов. Однако было бы ошибкой рассматривать ее как шаг назад в развитии греческой мысли, и это по двум причинам.
Во-первых, орфики бросили вызов освященному временем кодексу аристократической морали : надежда — опасна, любовь — опасна ; опасно бороться слишком інного, опасно спорить с богами ; соблюдай меру во всем, будь доволен тем, что имеешь. Орфики освободили людей от этой боязливой и внушающей боязнь лжи. Они не могли быть довольны тем, что имели, поскольку они не имели ничего, и их надежды были столь же беспредельны, как и их желания. Вся жизнь была соревнованием и борьбой, и если только человек храбро вступает в соревнование, сколько бы он ни был скромен и унижен, он может выиграть приз славы и стать богом. Во всем этом орфики обнаруживали — в перевернутой, мистической форме — объективные возможности демократического движения, и народу оставалось, восстав из своего летаргического сна, перевести их мистицизм в действие.
Во-вторых, хотя орфическая мысль и сохранила много элементов, перешедших с небольшими изменениями из первобытного мифа и ритуала, она не была примитивной. Она ушла вперед от первобытного мышления не менее далеко, чем милетская философия, но в противоположном направлении. Милетская философия представила старое содержание в новой форме ; орфический мистицизм наполнил старую форму новым содержанием. Первобытное сознание было по существу практическим. Оно основывалось на единстве — на низком уровне — теории и практики в соответствии с коллективным характером производства и потребления. Это было его положительной чертой. Однако его уровень был столь низким, что субъект (общество) и объект (природа) были неразличимы. В период, которого мы теперь достигли, с полным развитием товарного производства и разделением общества на сознательно борющиеся между собой классы, это различие проведено, но таким образом, что единство субъекта и объекта оказалось разорванным. Милетцы представляли природу как существующую независимо от человека, исключая субъект; орфики представляли человека как существующего независимо от природы, исключая объект. Из одного направления возник объективный, то есть детерминистский материализм, из другого — субъективный идеализм. В последующий период эта фундаментальная проблема — «основной вопрос философии» —¦ вошла в сознание общества и разделила философов на два противоположных лагеря — материализм и идеализм, в которых они находятся вплоть до сегодняшнего дня.