Роджерс Брубейкер Мифы и заблуждения в изучении национализма
Лишь короткое запоздание отделяет всплеск национализма в Восточной Европе и в других частях света от еще более мощного всплеска интереса к изучению национализма. Став «жгучим вопросом», национализм стремительно переместился с первых страниц газет на страницы журналов, с периферии — и зачастую с отдаленной периферии — в центр многочисленных научных дисциплин и субдисциплин.
Эта новая важность национализма неоднозначна. С одной стороны, твердый спрос на знание о национализме (и «рецепты» от него) дает новые возможности, предоставляет ресурсы и гарантирует внимание к теме. С другой стороны, стремительное ее расширение стимулирует появление аналитически примитивных подходов к изучению национализма1, угрожая размыть (или просто потеснить, учитывая объем новой литературы) аналитические достижения солидных работ таких ученых, как Бенедикт Андерсон, Джон Армстронг, Джон Брейли, Эрнест Геллнер, Энтони Смит и других2.В настоящей работе предполагается обратиться, выражаясь словами Чарльза Тилли, к шести «опасным постулатам», шести мифам и заблуждениям, распространившимся благодаря головокружительному расширению объема литературы и квазилитературы по предмету, которая оставляет свой след (зачастую негатив-
Автор выражает благодарность Жуже Беренд, Маргит Фейшмидт, Йон Фокс, Марку Грановеттеру, Джону Холлу, Виктории Коротеевой, Питеру Левенбергу, Джону Мейеру, Ласло Немени, Маргарет Сомерс, Петеру Стаматову, Дэйвиду Старку и Рональду Суни за комментарии и советы.
ный) в изучении этничности и национализма3. Хотя эмпирические данные, которые я использую в этой работе для доказательств и примеров, получены в результате изучения ситуации в посткоммунистической Центральной и Восточной Европе, теоретическая дискуссия, в которой эти примеры используются, относится к изучению национализма в целом4.
Никому разрушение мифов не доставляло большего удовольствия, чем Эрнесту Геллнеру, и никто не делал этого с большим мастерством; язвительность, с которой он разоблачал мифы самих националистов — так же как и другие мифы, — является ярким тому примером.
Поэтому мне хотелось бы думать, что настоящая работа является геллнерианской по духу. Тем не менее это не работа о геллнеровской теории национализма; я коснусь ее лишь между прочим. Геллнер подходил к изучению национализма с олимпийской дистанции, помещая возникновение и развитие национализма во всемирно-историческую перспективу. Мои задачи в этой работе гораздо менее глобальны и напрямую не затрагивают аргументов Геллнера.Я начну с разбора двух взаимно противоположных оценок степени сложности и «разрешаемости» национальных конфликтов. Первый взгляд — «архитектоническая иллюзия» — состоит в убеждении, что правильная «масштабная архитектура», верные территориальные и институциональные рамки, могут удовлетворить запросы националистов, утихомирить националистические эмоции и таким образом разрешить национальные конфликты. Большинство концепций «масштабной архитектуры» обращают внимание на предполагаемое право национального самоопределения или на родственный «принцип национальности». В этой связи я хотел бы возразить, что националистические конфликты в принципе, по природе своей, неразрешимы и что поиск всеобщего, «архитектурного» разрешения национальных конфликтов является заблуждением.
В резкой оппозиции к старательному оптимизму первой теории находится тяжелый пессимизм второй. Это так называемая теория «парового котла», объясняющая возникновение этнических и национальных конфликтов. Эта теория видит всю Восточную Европу (и многие другие регионы) погруженной в беспросветную ситуацию, представляющей собой что-то вроде «парового котла», в котором постоянно дымится этнический и национальный конфликт, неизменно переходя в состояние кипения, в насилие. В более общих чертах эта теория считает национализм главной проблемой таких регионов и предполагает, что национальные идентичности там чрезвычайно сильны и заметны. Вопреки этому я утверждаю в данной работе, что этнонациональное насилие в этих регионах не превалирует и вряд ли будет превалировать, как часто полагают; что национальное чувство там гораздо слабее, национальная идентичность менее проявлена и националистическая политика не так уж и актуальна, как это зачастую предполагается.
Теория «манипуляции элит», в свою очередь, категорически отрицает примордиалистское понимание национальности (nationhood)*, которое часто сопровождает теорию «возвращения
* В английском тексте автор использует неологизм nationhood, сознательно созданный в качестве аналитической категории отвлеченного порядка. Это языковое творчество является частью исследовательской позиции Роджерса Брубейкера, который подчеркивает семантическую напряженность между категориями практики (политики, общественной деятельности, публичных дискурсов) и категориями анализа и старается дистанцировать аналитический язык от языка политики и повседневной жизни. Понятие nationhood (образовано прибавлением суффикса hood, обозначающего состояние, положение, качество, к nation) сходно с понятием-неологизмом Бенедикта Андерсона — nationness (образовано прибавлением суффикса ness, обозначающего состояние и качество, к nation). И то и другое понятие передает отвлеченный и неопредмеченный характер состояния национального как способа полагания социально-политической реальности и формы организации социальных и политических отношений. В отличие от понятия Андерсона понятие Брубейкера, как его определяет сам автор, в большей степени подчеркивает проявленность борьбы за определение границ и характера предполагаемой нации, а равно и за то, чтобы национальная рамка стала единственной когнитивной рамкой социальной и политической жизни. При переводе этого понятия на русский язык было принято решение не создавать неологизма на русском языке (например, «национность»), но использовать понятие «национальность» в его первоначальном значении. Как и «государственность», понятие «национальность» в XIX веке имело собирательный и отвлеченный характер, далеко не обязательно подразумевая реальное социальное тело с определенными границами. В некоторых случаях вместо понятия «национальность» переводчик использовал такие понятия, как «национальная рамка» или «рамка национального сообщества», стремясь предотвратить опас- подавленного» и отказывается рассматривать национальную идентичность и национальные конфликты как глубоко укорененные исторически.
Этот подход считает национализм продуктом беспринципного манипулирования со стороны элит, которые цинично подогревают националистические эмоции по собственному усмотрению. Соглашаясь, разумеется, с тем, что беспринципные элиты действительно часто пытаются возбуждать националистические чувства, я хочу возразить, что положение элит не всегда позволяет осуществлять подобное манипулирование и что рассматривать национализм в чисто инструментальных терминах, заостряя внимание только на действиях элит, подсчитывающих собственные выгоды, — это ошибка.Пятую теорию я называю «реализмом группы». Основываясь на «групповой» социальной онтологии, этот подход считает нации и этнические группы реальными сущностями, действительными, длящимися во времени коллективами с четко очерченными границами. Согласно этому взгляду, социальный мир состоит из внутренне гомогенных и внешне отграниченных культурных блоков, подобно полотну Модильяни (заимствуя образ, использованный Геллнером). На мой взгляд, это видение социального мира, стилизованное под полотно Модильяни, является глубоко проблематичным. Этнические и национальные группы сложно представить себе как внешне резко отграниченные и внутренне культурно гомогенные блоки.
В заключение я рассмотрю «манихейский» подход, сторонники которого утверждают, что существуют, в конечном итоге, лишь два типа национализма: хороший (гражданский) и плохой (этнический); и, соответственно, две концепции национальности (nationhood): хорошая (гражданская), согласно которой национальность формируется на основе общего гражданства, и плохая (этническая), в рамках которой национальность зависит от этнической принадлежности. Я же, напротив, полагаю, что различие между этнической и гражданской национальностью или, иначе говоря, различие между этнической и гражданской концепцией национализма проблематично как в нормативном, так и в аналитическом плане.
ность автоматической ассоциации термина Брубейкера с его конвенциональным значением в современном русском языке.
— Примеч.ред.I
Я начну с «архитектонической иллюзии». Это воззрение предполагает, что если правильно организовать «масштабную архитектуру», если обнаружить и установить верные территориальные и институциональные рамки, то можно окончательно удовлетворить легитимные требования националистов и тем самым разрешить национальные конфликты. Существует много различных концепций, какой именно должна быть «масштабная архитектура». Большинство их взывает, тем или иным образом, к идее национального самоопределения, или к так называемому принципу национальности.
Принцип национального самоопределения приписывает нациям качества морального агента и политической власти; он утверждает, что нации имеют право управлять своими собственными делами и, в особенности, формировать свои собственные государства. Принцип национальности подразумевает, что государство и нация должны совпадать. Таким образом, принцип национальности представляет собой мощный инструмент для оценки и изменения государственных границ, для легитимизации или делегитимизации политических границ согласно теории «соответствия» и справедливости.
Хотя и не в совершенной форме, эти принципы лежали в основе территориальных урегулирований в Центральной и Восточной Европе после Первой мировой войны, а также в основе волны деколонизации в Азии и Африке в середине XX века и недавней реорганизации политического пространства в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе. В каждом из этих случаев реорганизации политического пространства предшествовал период усиливавшихся националистических движений. В каждом из этих случаев большая часть мирового общественного мнения с симпатией относилась к требованиям этих движений. В каждом из этих случаев считалось, что новая «масштабная архитектура», включающая в себя реорганизацию политического пространства по национальным линиям, удовлетворит требования национальных движений и внесет вклад в региональный мир и стабильность, смягчая национальную напряженность5. И все же в каждом из этих случаев ожидания не оправдались.
Политическая реконфигурация не разрешила национальные конфликты, а лишь переоформила их, поместила в новые рамки, придала новые (и зачастую гораздо более опасные) формы.Я не утверждаю, что реконфигурация политического пространства согласно предполагавшимся национальным линиям была в этих случаях обязательно плохой (хотя я думаю, что в некоторых случаях, как, например, с бывшей Югославией, она была неудачной). Я возражаю против той мысли, что национализм — это такая проблема, которая может быть решена путем «правильного» территориального и институционального урегулирования, и тем более я возражаю против той мысли, что националистические требования могут быть удовлетворены, а национальные конфликты разрешены путем применения принципа национального самоопределения либо перекройки политических границ на основе принципа национальности.
Сегодня, разумеется, подобное утверждение можно услышать реже, чем несколько лет назад. Спустя пять лет после крупнейшей реорганизации политического пространства по национальным линиям стало слишком очевидно, что национальные конфликты не были разрешены и что наиболее опасные конфликты произошли как раз после, а не до реорганизации политического пространства. Все же имеет смысл вспомнить, что всего несколько лет назад на национальное самоопределение возлагались большие надежды. Перспектива распада Советского Союза приветствовалась как процесс национального освобождения, рассуждения о национальной тюрьме и обретении свободы были слышны повсюду. Тем не менее в момент распада коммунистических режимов возрастающая кривая энтузиазма по поводу национального самоопределения не достигла того апогея, какого она достигала 75 лет назад, когда была предпринята первая всеобъемлющая реорганизация по национальным линиям прежде многонационального политического пространства. Тем не менее господствовавшее в конце века умиление по поводу принципа национального самоопределения было достаточно существенным, достаточно неосторожным и, учитывая катастрофические последствия эксперимента в области национального самоопределения, предпринятого в начале XX века6, достаточно интригующим, чтобы обратить на него внимание7. Более того, несмотря на разочарование, которому уступило место умиление,
несмотря на то что сегодня вчерашняя история «тюрьмы народов» и «национального освобождения» выглядит односторонней, вводящей в заблуждение или даже просто опасной, стоящее за ней представление о национализме, который исторически сопровождал призывы к соблюдению принципа национального самоопределения, остается твердо укорененным.
Как принцип национального самоопределения, так и родственный ему принцип национальности являются, разумеется, нормативными, а не аналитическими понятиями; и мне бы не хотелось в этой работе вступать в полемику в области нормативной политической теории8. Однако в течение полутора столетий обращение к принципу национальности или к предполагавшемуся принципу национального самоопределения было теснейшим образом связано (как я считаю, ошибочно) с определенным представлением об источниках и динамике национализма. На этом-то представлении я бы и хотел вкратце остановиться.
Согласно этому представлению, «нация» должна быть в центре интерпретации национализма. Оно основано, как заметил Геллнер9, на «социальной онтологии», которая утверждает существование наций как реальных сущностей, чья цель, или телос, по крайней мере в современных политических и социальных условиях, состоит в достижении независимой государственности. Согласно этому представлению, национализм есть основывающаяся на представлении о нации деятельность по приобретению или осуществлению государственности.
Действительно, можно было бы ожидать разрешения национальных конфликтов путем удовлетворения требований националистов через реорганизацию политического пространства, если подобное понимание национализма было бы верным. Образ, который стоит за этим представлением, — это образ национализма с самоограничивающей политической карьерой. Фундаментально ориентированные на независимость, национальные движения, предположительно, трансцендируют самих себя, растворяются в самом процессе достижения своих целей. Когда националистическое требование государственности выполнено и выполнена националистическая программа, они теряют смысл.
Тем не менее я не думаю, что национализм можно интерпретировать как деятельность, основывающуюся на представлении о нации и направленную на приобретение или осуществление государственности. Во-первых, национализм не всегда направлен (и не всегда по сути своей направлен) на приобретение или осуществление государственности. Заострение внимания только на тех националистических движениях, которые стремятся к государственной независимости, означает игнорирование бесконечно изменчивой природы националистической политики. Это означает игнорирование того, что интересы предполагаемой «нации» требуют, по мнению самих националистов, различных видов деятельности, а не только достижения независимости. Это также означает нашу неподготовленность к тем различным видам националистической политики, которые могут процветать после реорганизации политического пространства по национальным линиям и распада многонациональных государств на предполагаемые национальные государства. В конце концов, это означает, что мы не готовы к тому факту, что национализм есть не только причина, но и следствие распада старых империй и создания новых национальных государств.
В новых и вновь увеличенных национальных государствах Центральной и Восточной Европы межвоенного периода, а также в новых независимых (или по-новому оформленных) национальных государствах посткоммунистической Восточной Европы несколько типов национализма расцвели именно в результате реконфигурации политического пространства по предполагаемым национальным линям. Охарактеризуем вкратце четыре такие формы национализма, не стремящиеся к государственной независимости как таковой.
Первую форму я называю «национализирующим» национализмом новых независимых (или вновь переоформленных) государств. «Национализирующие» национализмы включают в себя требования, предъявляемые от имени «коренной» нации или национальности, определенной в этнокультурных терминах и резко отличаемой от совокупности граждан в целом. Коренная нация понимается в этом случае как законный «владелец» государства, которое, в свою очередь, рассматривается как государство для этой нации и принадлежащее ей. Несмотря на владение «своим собственным» государством, коренная нация находится в ослабленном культурном, экономическом или демографическом положении внутри данного государства. Причиной подобного ослабленного положения считается дискриминация этой нации до достижения ею независимости. Именно это и используется как оправдание «возмещения» или своего рода «компенсирующего» проекта использования государственной власти для отстаивания определенных (ранее неадекватно удовлетворявшихся) интересов коренной нации. Примеров подобного «национализирующего» национализма достаточно как в межвоенной Центральной и Восточной Европе, так и в сегодняшнем посткоммунистическом пространстве10.
Прямым вызовом такому «национализирующему» национализму является пересекающий границы национализм «внешней исторической родины» (external national homeland). Подобный пересекающий границы национализм «исторической родины» утверждает право и даже обязанность государства наблюдать за условиями, в которых находятся «его» этнонациональные «соотечественники», отстаивать их благополучие, поддерживать их деятельность и организации, защищать их интересы в других государствах. Подобные заявления обычно делаются и имеют наибольшую силу и резонанс в обществе, когда считается, что этнонациональные «соотечественники» подвержены угрозе со стороны национализирующей политики того государства, в котором они живут. Таким образом, национализм «исторической родины» возникает в прямой оппозиции и в динамичном взаимодействии с «национализирующим» национализмом. Яркими примерами национализма «исторической родины» могут служить Веймарская Германия, нацистская Германия (хотя и в особом смысле), а также сегодняшняя Россия11.
Последствия реорганизации политического пространства по национальным линиям проявляются и в третьей форме национализма — национализма национальных меньшинств. Националистические позиции меньшинств, как правило, характеризируют- ся самосознанием именно в национальных, а не в чисто этнических терминах, требованиями признания государством их особой «эт- нонациональной национальности» и утверждением определенных коллективных, основанных на национальности, культурных и политических прав. Ярким примером этого может служить случай немцев во многих восточноевропейских странах в межвоенный период и венгерских и русских меньшинств сегодня.
Четвертой формой является защитный, протекционистский, национально-популистский национализм, который стремится защитить национальную экономику, язык, нравы или культурное наследие от предполагаемой угрозы извне. Носители этой предполагаемой угрозы различны и могут быть связаны с иностранным капиталом, транснациональными организациями, в частности МВФ, иммигрантами, сильными культурными влияниями из-за рубежа и т.д. Такого рода национализм нередко заявляет, что он стремится найти «третий путь» между капитализмом и социализмом, часто восприимчив к антисемитизму, клеймит своих политических оппонентов как врагов данной национальности, «не-ру- мын», «не-русских» и т.д., критикует различные болезни «Запада» и «современности» и склонен к идеализации аграрного прошлого. Социальные и экономические потрясения, сопровождающие рыночные реформы, — безработица, инфляция, более строгая дисциплина на рабочих местах — создают благоприятную почву для использования подобных национально-популистских идиом правительствами в качестве легитимизирующей стратегии или оппозицией в качестве средства для мобилизации масс.
Таким образом, национализм не следует рассматривать только как стремление к государственности. Его также не следует рассматривать, что подчеркивал Геллнер, как основанный на представлении о нации, то есть возникающий из требований наций, понимаемых как реальные, материальные, отграниченные социальные сущности. Национальность (nationhood) — это не бесспорный социальный факт; она является спорным, и зачастую оспариваемым, политическим требованием. Следовательно, ни принцип национальности, ни принцип национального самоопределения не могут служить ясным и однозначным руководством при реорганизации политического пространства.
Заявки на национальность зачастую оспариваются — вспомним, например, македонцев или дискуссии о том, является население межвоенной Чехословакии одной нацией или двумя. В недавнем прошлом известны случаи курдов, палестинцев, квебекцев и целый набор западноевропейских этнорегиональных движений. Даже когда сам статус национальности не оспаривается, территориальные или культурные границы предполагаемой нации зачастую подвергаются сомнению, не говоряуже о способе, которым данная национальность (nationhood) должна быть сконструирована с целью осуществления права на самоопределение или с целью перекраивания границ по национальным линиям.
Каким образом мы можем определить национальные единицы, которые будут пользоваться правом или привилегией самоопределения, учитывая очень большое количество претензий на национальность (зачастую конфликтующих между собой)? А если мы даже и сможем идентифицировать такие привилегированные национальные единицы, как мы определим их границы и контуры? Этот вопрос — не просто теоретическая загадка, но проблема чрезвычайной практической важности.
Возьмем, к примеру, Югославию. Даже если бы мы согласились, что национальными единицами, которым следовало предоставить право на самоопределение, являются официально признанные конституирующие нации Югославии (хотя почему не албанцы? почему не венгры в Воеводине?), нам все равно не удалось бы избежать вопроса о том, как эти национальные единицы должны быть сконструированы. Поставив вопрос в простейшей форме и предположив, что мы сошлись на том, что самоопределение должно осуществляться сербами, хорватами и мусульманами, как, в таком случае, эти национальные единицы должны быть определены? Сербия или сербы будут осуществлять это самоопределение? Хорватия или хорваты? Босния-Герцеговина или боснийские мусульмане? Другими словами, территориальные единицы или пересекающие границы этнокультурные нации? Должны ли все обитатели Хорватской Республики пользоваться единым правом самоопределения? И, соответственно, все обитатели Сербской Республики и Боснии-Герцеговины, большинством голосов? Или, скорее, право на самоопределение должно было быть реализовано хорватской, сербской и боснийской мусульманской этнонациями, члены которых проживают за пределами соответствующих границ? На практике международное сообщество выбрало первое решение, возможно, не отдавая себе отчета в огромной разнице между двумя способами конструирования самоопределения для тех же самых национальных единиц12. И последствия этого выбора были катастрофическими.
Существует, разумеется, много примеров соперничающих претензий на правильный способ конструирования национальной единицы. Целый список подобных соперничающих претензий возник во время переговоров по послевоенному устройству после окончания Первой мировой воины. Многие претензии были связаны с конфликтами между историко-территориальными и этнокультурными версиями национальности, и различные стороны, зачастую оппортунистически, отстаивали те версии, которые им в тот момент были выгодны.
Если говорить на языке философии, мы подошли к неизбежным антиномиям национального самоопределения. Самоопределение предполагает предварительное определение единицы — национального «я», которому будет предоставлено это право. Но идентификация и границы этого «я» не могут быть самоопределя- емыми, они должны быть определены другими. Так же, как границы демоса, который предполагает демократические институты, не могут быть определены демократически13, не могут быть самоопределены и границы национального «я». Только на практике проблемы с национальным самоопределением гораздо более серьезны, чем проблемы с демократией. В ежедневном рутинном функционировании демократий границы демоса просто воспринимаются как данные и не вызывают споров. Но поскольку национальное самоопределение как раз и предполагает изначальную установку границ демоса, мы вряд ли найдем аналог национальному самоопределению в рутинном функционировании демократий в рамках воспринимаемого как данность демоса. Так как смысл обращения к принципу национального самоопределения как раз и состоит в изменении границ единицы, подобные границы не следует воспринимать как нечто безусловно данное, в особенности учитывая абсолютно спорную, конфликтную и противоречивую природу претензий на национальность.
Таким образом, вопреки иллюзии, что националистические конфликты допускают фундаментальное разрешение через национальное самоопределение, я привожу своего рода «теорему невозможности», состоящую в том, что национальные конфликты являются в принципе неразрешимыми, что понятие «нация» принадлежит к категории по сути оспариваемых понятий, что хронический конфликт в силу этого имманентен националистической политике, является ее неотъемлемой частью и что поиск всеобщего «архитектурного» решения национальных конфликтов является заблуждением в принципе и зачастую катастрофой на практике.
Критикуя такой наивно оптимистический взгляд, я все же должен подчеркнуть, что я далек и от исключительно пессимистического видения ситуации. В сущности, следующий миф, который мне хотелось бы подвергнуть критике, как раз и состоит в подобном исключительно пессимистическом взгляде на положение в регионе. Моя точка зрения состоит не в подмене пессимизма оптимизмом, а скорее в том, что стремление к решению национальных конфликтов — и в особенности к масштабным, «архитектоническим», изоморфным, «всех-под-одну-гребенку» решениям — является заблуждением. Утверждать неразрешимость национальных конфликтов не означает утверждать что-либо об их важности, интенсивности или актуальности. Я действительно считаю (и собираюсь доказать), что их важность, интенсивность и актуальность зачастую и в общем преувеличиваются. Таким образом, поиск фундаментальных, «архитектурных» решений национальных конфликтов не просто философски проблематичен и практически ошибочен, но также, зачастую, просто не нужен.
Критика поиска решений национальных конфликтов не означает, что институциональный дизайн не имеет значения. Напротив, такой дизайн очень важен14. Очевидно, институциональный дизайн может интенсифицировать либо притушить этнические и национальные конфликты. Но он не может разрешить их. Скорее, правильный институциональный дизайн может побудить политические силы обходить национальные и этнические конфликты, не обращать на них внимания, в силу определенных задач оформлять свою риторику и политические претензии в неэтнических или трансэтнических терминах. Все же, если проводить институциональный дизайн масштабным, архитектоническим, «всех- под-одну-гребенку» способом, он вряд ли будет иметь даже такой ограниченный (хотя и важный) эффект. Масштабные «архитектурные» принципы, такие как принцип национального самоопределения или принцип национальности, скорее осложнят правильный институциональный дизайн. Правильный институциональный дизайн должен быть чувствителен к контексту в самом прямом смысле, то есть чувствительным не только к крупным чертам различающихся контекстов, но и к мелким деталям; он предполагает относительно детализированное понимание местных условий, к которым он должен применяться15.
На мой взгляд, национальные конфликты редко «решаются» или «разрешаются». Гораздо более вероятно, что они, подобно конфликтам соперничающих парадигм в куновской истории науки, со временем затеняются, теряют свою центральное положение и яркость, когда простые люди и политические деятели обращаются к другим заботам или когда вырастает новое поколение, которому старые ссоры, по большому счету, безразличны. Нам следовало бы уделять больше внимания тому, как и почему это происходит — не только как и почему политика может быть всесторонне и относительно неожиданно «национализирована», но и как и почему она может быть также неожиданно и в равной степени всесторонне «денационализирована».
2
Второе заблуждение, которое я хочу обсудить, в некотором смысле противоположно первому. Если архитектоническая иллюзия характеризуется наивной оптимистичной верой в то, что национальные конфликты можно окончательно разрешить, то второму заблуждению, напротив, присуща бледно-пессимистическая оценка восточноевропейского национализма. Я называю этот подход «теорией парового котла», так как он представляет весь регион в образе парового котла этнических конфликтов, находящегося на грани закипания и выплеска в этническое и националистическое насилие, или, пользуясь другой метафорой, в образе пороховой бочки, которую любая неосторожная искра способна послать в катастрофический этнонациональный ад16.
Подобное заблуждение можно также назвать ориента- листским подходом к восточноевропейскому национализму, так как оно предполагает, может быть и неявно, преувеличенный, если не сказать прямо карикатурный, контраст между Западной и Восточной Европой, построенный на целой серии противопоставлений, например, между разумом и страстью, универсализмом и партикуляризмом, транснациональной интеграцией и националистической дезинтеграцией, гражданственностью и насилием, современной толерантностью и архаичной ненавистью, гражданской национальностью и этническим национализмом.
Бесспорно, существуют важные различия между наиболее распространенными формами национальности и национализма в Западной и Восточной Европе, обусловленные историческими традициями и современными экономическими, культурными, политическими и этнодемографическими реалиями. И все же необходимо отказаться от этого самодовольного и самоуверенного мнения Западной Европы, которое, тайно или явно, присутствует в ориенталистском взгляде на восточноевропейский национализм. В конце концов, «еврофория», которая окружала дискуссии о европейской интеграции несколько лет назад, как-то рассеивается в связи с непредвиденным (и отчасти националистическим) сопротивлением Маастрихтскому договору, а националистические и заряженные ксенофобией партии вполне гарантировали себе безопасное место в политическом ландшафте практически всех западноевропейских стран.
Необходимо отказаться от взгляда на Восточную Европу как на «паровой котел». В данной работе я уделяю больше внимания именно этому представлению о ситуации в Восточной Европе как «беспросветной», нежели параллельному самодовольному самоописанию Запада. На следующих страницах будут рассмотрены два проблематичных аспекта. Первый касается вопроса о насилии, а второй — вопроса о силе и присутствии национализма и национальных идентичностей.
Насилие в этом регионе — в бывшей Югославии, в Закавказье и на Северном Кавказе, в некоторых частях советской Средней Азии — было действительно ужасным. Тем не менее недифференцированное представление о регионе как об очаге вездесущего, взрывного, охваченного тягой к насилию этнического и национального конфликта является заблуждением. Насилие не только не доминирует, но даже вероятность его проявления гораздо меньше, чем зачастую предполагается. Журналисты и ученые заостряли внимание скорее на зримых, но нетипичных случаях насилия (как в бывшей Югославии), нежели на менее зримых, но гораздо более типичных случаях «рутинной» этнической и национальной напряженности, и обобщали опыт нетипичных случаев для всего региона. Подобная необъективность при подборе материала и его анализе является одной из причин чрезмерного подчеркивания роли насилия17.
Не только действительные случаи, но и опасность будущего насилия преувеличивается. Насилие часто представляется как постоянно присутствующая возможность. «Если это случилось в Югославии, это может случиться где угодно», — утверждают многие. Я считаю это ошибкой. Например, я занимался исследованием венгерских меньшинств в граничащих с Венгрией странах, в особенности в Румынии и Словакии. В этой ситуации есть несколько форм национализма. Наиболее важным является национализм венгерских меньшинств, требующих автономии, «национализирующий» национализм Словакии и Румынии, предполагающий строительство «национального государства», и национализм «внешней родины» в Венгрии, направленный на защиту интересов и прав венгерских «соотечественников» в соседних странах. И тем не менее я считаю, что опасность массового этнического насилия или националистической войны в данном случае минимальна. Она минимальна вовсе не потому, что национальная напряженность может быть как-то «разрешена». Я думаю, что это невозможно. Эти взаимосвязанные, антагонистические национализмы национальных меньшинств, национализирующих государств и внешних национальных «родин» очень упорны и, скорее всего, будут сохраняться в виде хронической напряженности и конфликтов. Но их упорство не стоит путать со взрывоопасностью или потенциальным массовым насилием на этнической или национальной почве.
Если вышеуказанное верно, то возникает аналитическая проблема: что же предотвращает эскалацию этих упорных и взаимосвязанных националистических конфликтов в насильственную конфронтацию? Важный и незаслуженно обойденный вниманием вопрос о том, как можно объяснить отсутствие или сдерживание насилия, как недавно заметили политологи Ямес Феарон и Дэйвид Лэйтин18, является настолько же серьезным, как и вопрос о том, почему насилие случается. Вот только этому последнему уделяется очень много внимания. В случае с Венгрией и ее соседями, по- моему, существует три причины19. Во-первых, венгры в соседних странах обладали доступным и относительно привлекательным выходом: возможностью иммиграции или работы в Венгрии. Эта возможность функционировала как «выпускной клапан» и работала против радикализации этнонационального конфликта, особенно в Румынии. Во-вторых, соположенность национальных конфликтов региональным процессам европейской интеграции «дисциплинировала» центральные политические элиты, особенно в области внешней политики. Это послужило причиной того, что Венгрия ограничила поддержку своих соплеменников за границей поддержкой венгерской культуры и тщательно избегала всего, что могло подтолкнуть венгров за рубежом к дестабилизирующей политической активности. Это верно даже в отношении национально-популистского правительства Анталла, несмотря на заявленную им поддержку соотечественников за рубежом. В-третьих, отсутствие истории, которая связывала бы прошлое эт- нонациональное насилие с сегодняшней угрозой, чрезвычайно затруднило достижение успеха для этнонациональных антрепренеров, главный аргумент которых — страх. Напротив, подобная история опасности и угрозы, связанная с прошлым насилием, была очевидна перед началом войны в бывшей Югославии”.
И это не единичный случай. Эстония, например, занимала определенное место в сводках новостей последнего времени в связи со спорными законами о гражданстве и статусом многочисленного русского меньшинства. Риторика была очень взвинченной: русские (чаще русские в России, чем местные русские) обвиняли Эстонию в апартеиде и этнической чистке; эстонские националисты твердили о русском меньшинстве как о колонистах или нелегальных иммигрантах. И тем не менее, несмотря на эту взвинченность, люди на местах вряд ли опасаются насилия21.
Образ «парового котла» переоценивает не только насилие. В более общих чертах, силу, значимость и актуальность национального чувства, национальной идентичности и националистической политики тоже пытаются переоценить. Возьмем, к примеру, националистическую мобилизацию. Были, разумеется, драматические, даже эффектные моменты националистической мобилизации. Например, вспоминаются «живая цепь» через Прибалтику в августе 1989 года или огромные толпы, заполнявшие главные площади Еревана, Тбилиси, Берлина, Праги и других городов в 1988-1990-х годах. Эти яркие события, передававшиеся по всему миру телевидением, останутся навсегда запечатленными в нашей памяти. Но они были исключением, а не правилом. Моменты такой мобилизации там, где они случались, оказались эфемерными; «нация» проявила себя такой гальванизирующей кате- горней, которая оживляет в один момент и не вызывает никаких эмоции в следующий. В целом люди оставались в своих домах, а не выходили на улицы. В противоположность тому, что происходило в межвоенной Центральной и Восточной Европе, не жаркая мобилизация, а демобилизация и политическая апатия характеризовали политический ландшафт. Очень много было написано о силе и глубине националистических движений в бывшем Советском Союзе — недостаточно было написано об их сравнительной слабости. И хотя слабость национализма в некоторых регионах (в частности, в Средней Азии) действительно отмечалась, слишком много внимания уделялось вариациям в пространстве и слишком мало — вариациям во времени. В особенности не получила должного внимания ниспадающая линия мобилизации, хотя она была распространена в той же степени, в какой она заслуживает изучения и объяснения.
Даже там, где национальные конфликты и национальные идентичности очевидно присутствовали в политической сфере, они вовсе не обязательно присутствовали в ежедневной жизни. Национализм мог проявиться в законодательстве, в прессе, в некоторых учреждениях государственной администрации, не проявляясь на улицах или в домах людей22. Существует какая-то слабая связь, отсутствие когерентности между националистической политикой, которая, кажется, занималась сама собой в своей собственной сфере, отделенная от своих избирателей, и ежедневной жизнью. Вовсе не обязательно, что люди будут энергично и тепло отвечать на изречения политиков, которые пытаются говорить от их имени. Это в целом прохладное отношение (иногда вовсе сходящее на нет) к националистическим призывам является наследием достаточно циничного отношения к политике и политикам. Различие между «нами» и «ними» действительно являлось очень важным фактором отношения людей к политике при коммунизме, и можно предположить, что подобное различие легко переносится на исключающий определенные группы национализм. Так, безусловно, может произойти при некоторых обстоятельствах. В целом же противопоставление «мы — они» не отделяет одну этническую группу от другой, а служит разделительной границей между «народом» и «властью». «Они» — представители власти, — разумеется, не могут быть «нами», даже если «они» и утверждают, что говорят от «нашего» имени, как это часто случалось при коммунизме. С падением коммунизма ситуация не изменилась: применение идиомы этнонационализма вовсе не гарантирует, что «они» смогут убедить «нас» в том, что мы едины, что «нас» от «них» отделяет этническая национальность, а не позиция в иерархии власти и способ доминирования.
Этнические идентичности в регионе тоже не настолько сильны, как это часто предполагается. Я вернусь к этой теме ниже; пока же достаточно будет заметить, что, учитывая убедительнейшие доказательства ситуационных и контекстуальных сдвигов в процессе самоидентификации и идентификации «иного», следует избегать опасности чрезмерной историзации проблемы23. Следует также скептически подойти к часто повторяемому тезису о глубокой исторической укорененности национальных идентичностей в регионе.
Ориенталистское противопоставление между западным супранационализмом и восточным национализмом деформирует наши представления о зарождающихся, но вовсе не малозначительных космополитичных тенденциях в регионе. Рассмотрим вновь случай венгров в Румынии. Несомненно, с падением режима Чаушеску национальный венгерский элемент стал более явным в их самоидентификации. Их лингвистические, культурные, религиозные, исторические и экономические связи с Венгрией, с anyaorszag (родиной), стали более осязаемыми, более «реальными». Однако жене существует обязательной обратной связи между космополитичной и национальной самоидентификациями. В одно и то же время венгры в Румынии осознали как свою трансгосударственную венгерскую национальность, так и более широкий европейский мир.
Телевидение сыграло в этом процессе интересную и двусмысленную роль. Национально-венгерская самоидентификация трансильванских венгров была усилена учреждением, относительно щедрым финансированием и распространением «Дуна ТВ», телевизионного канала, который был в основном ориентирован на венгров в соседних с Венгрией странах. В то же время высокий престиж каналов на французском, немецком и английском языках, которые стали доступны в Трансильвании посредством системы кабельного и спутникового вещания, сыграл, вполне возможно, определенную денационализирующую или транснационализиру- ющую роль. Надо признать, разумеется, что степень подобного эффекта трудно измерить24. Национальную двусмысленность телевидения раскрывает следующая история. Румынские власти были раздражены, когда узнали, что некая телекомпания собиралась транслировать канал под названием «МТБ». Для румынских властей, разумеется, эта аббревиатура означала «Мадьяр ТВ», то есть государственное телевидение Венгрии. В действительности, конечно, речь шла об американском музыкальном видеоканале. Для трансильванских же венгров американский «МТБ» был, без сомнения, более интересен, чем венгерский.
В целом этнические и национальные конфликты были менее насильственными и сильными, чем считают большинство комментаторов; даже там, где такие конфликты происходили, они представляли собой вялотекущие процессы с низким уровнем насилия, своего рода фоновый шум, который вовсе не находился в центре ежедневной жизни людей. Эти конфликты чаще всего не были острыми и взрывоопасными.
3
Таким образом, я рассмотрел два общих подхода к национальным конфликтам в регионе. Первый, оптимистический, предполагает, что эти конфликты можно разрешить посредством реорганизации политического пространства по национальным линиям. Второй, пессимистический, рассматривает конфликты как глубоко укорененные, всепроникающие и дестабилизирующие. Согласно этому подходу, конфликты в регионе постоянно угрожают перерасти в насилие.
Теперь мне хотелось бы обратиться к двум противоположным теориям источников и динамики возрождения национальных конфликтов. Первая — это теория «возвращения подавленного». Суть ее состоит в следующем: национальные идентичности и национальные конфликты были якобы глубоко укоренены в докоммунистической истории Восточной Европы, а затем заморожены или безжалостно подавлены антинациональными коммунистическими режимами. С падением коммунизма, согласно этой теории, докоммунистические идентичности и конфликты возобновились с удвоенной силой.
Эта теория может быть выражена в терминах квазифрейдистской идиомы (откуда она, вероятно, и черпает свое вдохновение). Не имея рационального управляющего «эго» в виде саморегулирующегося гражданского общества, коммунистические режимы подавляли исконно национальное «я» посредством грубого, карательного коммунистического «суперэго». С падением коммунистического «суперэго» подавленное этнонациональное «я» возвращается в полной силе, изливая гнев и месть, неподконтрольные регулирующему «эго». (Квазифрейдистская идиома демонстрирует ориенталистские корни этой теории и ее тесную связь с мифом о «паровом котле».)
Очевидно, что коммунистические режимы Восточной Европы и Советского Союза подавляли национализм. Но теория «возвращения подавленного» неправильно истолковывает способ, которым это делалось. Эта теория ошибочно полагает, что режимы подавляли не только национализм, но и национальное; что они были не только антинационалистическими, но и антинациональными. Кроме того, эта теория предполагает, что здоровое, исконное чувство национальности выжило в коммунистический период, невзирая на энергичные усилия режима, направленные на его искоренение и подмену интернационалистской и классовой солидарностью.
Подобный подход в корне ошибочен. Попробуем продемонстрировать вкратце, почему он ошибочен, на советском примере25. Рассматривать сегодняшние постсоветские национальные конфликты как борьбу наций, реальных и солидарных групп, которые каким-то образом выжили, несмотря на советские попытки сокрушить их; утверждать, что нации и национализм процветают сегодня, несмотря на безжалостно антинациональную политику советского режима, означает просто переворачивать вещи с ног на голову. Можно сформулировать проблему еще более остро: нации и национализм процветают сегодня благодаря политике режима. Будучи антинационалистической, эта политика никогда не была антинациональной. Вовсе не подавляя безжалостно национальность, советский режим повсюду стремился институциализи- ровать ее. Режим, конечно, подавлял национализм; но в то же время он пошел дальше, чем какой-либо другой режим до или после него, институциализировав территориальную рамку национального и национальность как этническую принадлежность в качестве фундаментальных социальных категорий. Таким образом, режим неумышленно создал политическое поле, в высшей степени способствующее расцвету национализма.
Режим делал это двумя путями. С одной стороны, он нарезал советское государство на более чем пятьдесят национальных территорий, каждая из которых была ясно определена как родина для конкретной этнонациональной группы. Территории высшего уровня, те, которые сегодня являются независимыми государствами, были определены как квазинациональные государства, с собственными территориями, названиями, конституциями, законодательными собраниями, административным аппаратом, культурными и научными учреждениями и т.д.
С другой стороны, режим разделил всех граждан согласно исчерпывающей системе взаимно исключающих этнических национальностей, которых было более ста. Согласно этой государственной системе классификации, этнически определяемая национальность не только служила статистической категорией, фундаментальной единицей общественной бухгалтерии, но также, что еще более важно, означала обязательный и предписанный статус. Этот статус давался человеку государством при рождении, на основании его происхождения. Он был зарегистрирован в личных документах и практически во всех официальных бумагах, анкетах и так далее. Он использовался для контроля над доступом к высшему образованию и престижным рабочим местам, ограничивая возможности для одних национальностей, в частности, для евреев, и гарантируя доступ другим посредством политики льгот — например, для так называемых «титульных» национальностей в их «собственных» республиках.
Таким образом, задолго до эры Горбачева, территориальная и этническая национальность была повсеместно институциализи- рована как социальная и культурная форма. Несмотря на насмешки советологов, эта форма вовсе не являлась пустой. Безусловно, насмешки объяснялись тем, что режим последовательно и эффективно подавлял любые проявления открытого политического, а иногда даже и культурного национализма. И все же подавление национализма происходило параллельно с учреждением и консолидацией национальности как фундаментальной когнитивной и социальной формы.
Национальность как институциализированная форма располагала разработанной системой социальной классификации, а тажке организующим «принципом видения и разделения» социального мира, по выражению Пьера Бурдье. Она включала в себя стандартизированную систему социальной бухгалтерии, толковательные рамки общественной дискуссии, тесную организационную решетку, набор маркеров для проведения границ между группами, легитимные формы общественных и личных идентичностей. И когда общественное пространство резко расширилось при Горбачеве, эти повсеместно институциализированные формы были с готовностью политизированы. Они представляли собой элементарные формы политического сознания, политической риторики, политического интереса и политической идентичности. Согласно веберовской метафоре стрелочника, они определили колею, когнитивные рамки, по которым пошло действие, отражающее динамику материальных и идеальных интересов. Таким образом, национальность как социальная и культурная форма превратила коллапс режима в дезинтеграцию государства. Она продолжает формировать политическое сознание и политическое действие в государствах-преемниках СССР.
Похожей была ситуация в Югославии, хотя в других странах Центральной и Восточной Европы имелись отличия: там не наблюдалось такой степени общественной поддержки институционализации национальности26. Тем не менее даже в этих государствах коммунистические режимы приспосабливались к национальности различными способами, пусть иногда и ограниченными. Подавление национальности, особенно в постсталинскую эпоху, вовсе не было таким последовательным, как это зачастую предполагается.
Подчеркивая кодификацию и распространенную институ- циализацию национальной рамки социального и политического опыта советским и югославским режимами, я вовсе не утверждаю что-либо о глубине или силе этнонациональных идентичностей, институциализированных этими режимами. Очень важно отличать друг от друга степень институциализации этнических и национальных категорий и психологическую глубину, овеществлен- ность и практическую значимость подобных категориальных идентичностей. Степень институциализации в СССР была беспрецедентно высокой, тогда как психологическая глубина, овеществ- ленность и практическая значимость сильно различались в зависимости от конкретной группы и в некоторых случаях были минимальны. В пределе, широко распространенные среди официально признанных малых народностей Российской Федерации институ- циализированные категориальные идентичности маскировали почти полное отсутствие отличительной культурной идентичности или особого этнонационального хабитуса. В крайних случаях члены различных «групп» отличались только по официальным этнона- циональным отметкам, присвоенным им государством. Эти категорические отметки не подразумевали этнических или культурных отличий, а заменяли их27. Я не утверждаю, что именно такой вариант был типичен для СССР. Тем не менее это показательно. Чрезвычайно институциализированная система официальных этнона- циональных идентичностей предоставляет в распоряжение общественным репрезентациям социальной реальности определенные категории. Таким же образом этими категориями пользуются при оформлении политических требований и организации политического действия. Сам по себе этот факт имеет большое значение. Но он не гарантирует, что эти категории будут играть существенную, структурирующую роль в оформлении представлений или ориентации людей в их ежедневной жизни. Институциализированные, категориальные наименования групп не могут быть приняты в качестве непроблематичных и безусловных индикаторов существования «реальных» групп или идентичностей.
Существует одна версия теории «возвращения подавленного», которая мне кажется более приемлемой. Она имеет особое значение для бывшей Югославии, так же как и для некоторых частей бывшего СССР. Версия эта состоит в том, что табуирование определенных тем — в Югославии это было табу на обсуждение братоубийственного насилия в годы Второй мировой войны — исключило любую форму Vergangenheitsbewaeltigung (овладения прошлым), в частности такую, которая имела место в Германии. Просто не было возможности публично обсуждать массовые убийства времен войны. Конечно, публичное обсуждение само по себе не разрешает проблем, а возможно, даже порождает острые конфликты. И все же открытые дискуссии могли бы лишить эти вопросы того взрывного потенциала, который проявился сорок лет спустя в обстановке общественной нестабильности и неуверенности.
В любом случае то, что «возвращается» в посткоммунистическом настоящем, возвращается не из докоммунистического прошлого; это возвращающееся порождено коммунистическим прошлым. В некоторых случаях, особенно в Советском Союзе и в его неевропейской части, собственно национальные идентичности были сконструированы при коммунизме. Но и в других частях Восточной Европы, где подобного не произошло, феномен национальности был отчасти, даже если и негативно, сформирован при коммунизме посредством подавления гражданского общества, подавления того общественного пространства, в котором можно было бы дискурсивно овладеть наследием прошлого.
4
Согласно теории «возвращения подавленного» то, что возвращается в виде национальных конфликтов, выражает нечто исконное, по меньшей мере глубоко укорененное в докоммунистической истории региона. Отсюда и постоянное обращение к «древней ненависти». Те же, кто заостряет внимание на беспринципных и ма- нипуляторских элитах, придерживаются прямо противоположного мнения. Вовсе не считая национализм глубоко укорененным в исконных идентичностях или древних конфликтах, сторонники этого взгляда предполагают, что национализм подогревается в оппортунистической и циничной манере беспринципными политическими элитами. Очевидно, что этот подход содержит в себе много верного. Вряд ли кто-то усомнится в оппортунизме и цинизме политических элит или в их решающей роли (искренней или обусловленной тем же цинизмом) в процессе выражения национальных требований и в мобилизации людей для участия в национальных конфликтах. Тому есть немало классических примеров. Возможно, Слободан Милошевич является таким примером националиста скорее по практическим соображениям, чем по убеждению. Элитистский, инструменталистский фокус этого подхода безусловно верен в его отрицании того, что современная националистическая политика движима глубоко укорененными национальными идентичностями и древними конфликтами.
В качестве общей теории источников и динамики национализма в регионе теория манипуляции элит имеет по меньшей мере три проблематичные черты. Первая состоит в убеждении, что национализм выгоден как политическая стратегия, поэтому он является рациональной стратегией для элит, что для элит не составляет большего труда разжечь националистические страсти таким образом, чтобы это было политически выгодно. Второе проблематичное утверждение предполагает, что если разбуженная элитами массовая мобилизация вылилась в этнонациональную войну в Югославии, то это может случиться и в других местах (в наиболее сильной версии — в любом месте). Третье проблематичное заявление состоит в том, что подогреваемый элитами национализм есть, по существу, политика интересов, а поэтому должен рассматриваться исключительно в инструментальных терминах.
Я считаю, что все три утверждения ошибочны. Начать можно с того, что национализм — это вовсе не всегда субъективно рациональная или объективно успешная политическая стратегия. И не всегда возможно, не говоря уже о легкости, разжечь страх, недовольство, спровоцировать определенное восприятие и заблуждения, самоидентификации и идентификации другого — короче говоря, те диспозиции, то состояние сознания, при котором явная и рассчитанная националистическая позиция элит может приносить плоды28. И вовсе не всегда легко поддерживать подобное националистически направленное состояние сознания после его успешного пробуждения.
Слабо связанные между собой политические позиции и стратегии, которые мы называем «националистическими», сами по себе не гарантируют общего преимущества перед другими политическими позициями или стратегиями29. Инвестировать в национализм в целом не более целесообразно, чем инвестировать в любую другую политическую позицию или идиому. В определенные моменты, разумеется, национализм приносит большие выгоды. Но определить, когда такие периоды заканчиваются, очень сложно. А когда такой момент наступает, политики и аналитики часто ошибаются, делая чрезмерные обобщения. Падение коммунистических режимов, и прежде всего таких, которые управляли много- или двунациональными государствами, было, очевидно, именно таким моментом. Но как мы можем определить его временные границы? Мне кажется, что политические дельцы, которые пытались получить выгоду от чрезмерных инвестиций в эту успешную (на данный момент) политическую стратегию, явно переоценили ее потенциал. Так же переоценили значение общей теории национализма и роли манипулирующих элит те исследователи, которые поспешили извлечь выгоду из ранних инвестиций в изучение национализма в посткоммунистическом мире30.
История посткоммунистической эпохи коротка. Но она достаточна для того, чтобы убедиться: националистические стратегии вовсе не всегда являются выгодными, даже в особых условиях посткоммунистического мира. Сегодня у нас есть уже довольно большой список проигранных националистами предвыборных компаний, включая Литву 1992 года, Венгрию 1994 года, Украину 1994 года, Беларусь 1994 года, Румынию 1996 года и другие страны31. Особенно поразительной была неудача националистического лозунга, призывающего к необходимости защиты соплеменников, которые являются гражданами и жителями других государств. Хроническим источником крушения планов политических элит Венгрии являлось то, что рядовой венгр очень мало знает о судьбе соплеменников в Румынии, Словакии, в разрушенной Югославии или на Украине и еще меньше озабочен их судьбой. Рядовому венгру совсем не нравится, что венгерское правительство должно тратить «наши» деньги на «них» и что «они» приезжают в Венгрию и забирают «наши» рабочие места. «Их», безусловно, не признают за своих, и самое красноречивое свидетельство тому — то, что венгров, приезжающих на работу из Трансильвании, постоянно называют «румынами»32. Похожим образом, неудачей окончились все попытки российских политиков организовать массовую поддержку русских, оставшихся в ближнем зарубежье. Организация, которая строила свою политическую программу вокруг этой проблемы, Конгресс русских общин, даже не смогла преодолеть пятипроцентный барьер на парламентских выборах 1995 года33.
Второе проблематичное утверждение состоит в том, что если манипуляции элит довели Югославию до этнонационально- го варварства, то это может произойти и в других регионах. Я уже подверг критике верность заключения этого силлогизма, утверждая, что крупномасштабное насилие вряд ли случится между венграми и румынами в Трансильвании, невзирая на межэтническую напряженность. Теперь я хотел бы обратиться к посылке и рассмотреть ее.
Разумеется, манипуляции элит были важным элементом в развертывании югославской катастрофы. Тем не менее данный тезис не может определить те особые условия, которые обеспечили восприимчивость ключевых сегментов югославского населения к подобным манипуляциям в момент начала распада государства. В более широком смысле, он не объясняет, от чего зависит успешность мобилизирующих усилий элит, чрезмерно преувеличивая при этом силу и уровень этнических конфликтов. В югославском случае целый ряд особых факторов может помочь объяснить, почему люди оказались восприимчивы к циничным манипуляциям Белграда34. Среди этих факторов — массовое межобщинное насилие времен Второй мировой войны; рассказы об этом насилии, которые, не будучи обсуждаемыми открыто, циркулировали в семьях, особенно в некоторых ключевых районах, таких, как населенная сербами Хорватская Крайна; страх, что это насилие повторится в условиях стремительного изменения системы контроля над средствами государственного насилия, в особенности когда контроль в Хорватии переходил в руки режима, который по меньшей мере неосторожно принял символы, ассоциировавшиеся для сербов с преступным режимом усташей времен войны. Разумеется, политики дают неверную картину прошлого. Но подобные картины резонировали в сознании югославского населения так, как нигде больше (за возможным исключением армяно-азербайджанского конфликта). И эти вариации в условиях восприимчивости к побуждающим призывам остаются вне теоретических объяснений концепции манипуляции элит.
Третье проблематичное утверждение, связанное с этой концепцией, состоит в том, что она понимает национализм как политику интереса, а не как политику идентичности и поэтому считает, что национализм необходимо объяснять в терминах инструмен- тальности, фокусируясь на расчетах циничных оппортунистических элит, а не на исконных национальных идентичностях. Мы же в принципе не должны выбирать между инструментальным подходом и подходом, основанным на идентичности. Ошибочность этого противопоставления становится очевидной, если мы обратим внимание на когнитивное измерение национализма. С когнитивной точки зрения национализм — это способ видения мира, способ идентификации интересов или, еще точнее, способ определения единиц-носителей интереса или единиц, в отталкивании от которых происходит формулирование интересов. Национализм предоставляет модель видения и разделения мира, говоря словами Пьера Бурдье, модель социального учета и отчета. Таким образом, национализм внутренне связывает интерес и идентичность путем идентификации того, как мы должны определять свои интересы.
Разумеется, «интересы» лежат в центре националистической политики, в центре любой политики, в центре социальной жизни вообще. Ошибочность тезиса о манипуляции со стороны элит состоит не в том, что этот тезис не замечает интересов, а в том, что он слишком узко их понимает, фокусируясь в основном на расчетливом преследовании собственных интересов (прежде всего интересов политиков в приобретении и удержании власти). Считая подобное преследование интересов естественным и игнорируя более широкий вопрос о конституировании интересов, в частности вопрос о том, каким образом конституируются и идентифицируются общности, способные выступать носителями интересов (в особенности «нации», «этнические группы» и «классы»), сторонники тезиса о манипуляции со стороны элит слишком сужают поле исследования. Дискурс элит часто играет важную роль в конституировании интересов, однако же политические и культурные элиты не могут делать это по собственной воле, посредством применения пары манипулятивных трюков. Идентификация и конституирование интересов — в национальных или иных терминах — является сложным и многосторонним процессом, который не может быть сведен только лишь к манипуляции со стороны элит.
5
Пятое положение, которое я хотел бы разобрать, заключается в том «группизме», который до сих пор превалирует в изучении национализма и этничности. Под «группизмом», или, как я его еще называю, «реализмом группы», я понимаю социальную онтологию группы, которая приводит к пониманию этнических групп и наций как реальных сущностей, как субстанциальных, продолжающихся во времени, внутренне гомогенных и внешне отграниченных коллективов.
Похожий «реализм группы» в течение долгого времени господствовал во многих отраслях социологии и родственных ей дисциплин35. И тем не менее в последнее десятилетие совместное влияние по меньшей мере четырех различных тенденций подрывало представление о группах как о реальных субстанциальных сущностях. Первой тенденцией был рост интереса к феномену социальных сетей, расцвет теории «сети» и все увеличивающееся использовании термина «сеть» в качестве обобщающего и ориентирующего образа или метафоры в социальной теории. Второй тенденцией стала теория «рационального действия» с ее неустанным методологическим индивидуализмом, которая существенно подрывала реалистическое понимание группы. Третьим элементом явился переход от широкой структуралистской теории к ряду более конструктивистских позиций; если первый подход считал группы длящимися компонентами социальной структуры, то второй подчеркивал сконструированность, случайность и текучесть групп. Наконец, возникающая постмодернистская методология подчеркивает фрагментарность, эфемерность и эрозию фиксированных форм и ясных границ. Эти четыре тенденции различны, даже взаимно противоречивы. Но они сыграли совместную роль в проб- лематизации группы и в подрыве значения аксиомы стабильности группового бытия.
И все же уход от «реализма группы» в социальных науках был неравномерным. Особенно сильно он проявился в исследованиях класса, в частности рабочего класса. Термин «рабочий класс» невозможно сегодня использовать без кавычек или какого-либо другого дистанцирующего референта. И действительно, рабочий класс, понимаемый как реальная сущность или субстанциальное сообщество, сегодня растворился как объект анализа. В размывании этого понятия сыграли роль теоретические работы и детальные эмпирические исследования в области социальной истории, истории труда и повседневных представлений, а также социально-политической мобилизации. Исследование класса как культурной и политической идиомы, как способа существования конфликта, абстрактного измерения экономической структуры остается жизненно важным; но подобное исследование более не сопровождается пониманием класса как реальной, длящейся сущности.
В то же время понимание этнических групп и наций как реальных сущностей продолжает вдохновлять исследования в области этничности, национальности и национализма. В разговорной речи и в письменных текстах мы обычно «овеществляем» этнические и национальные группы, говоря о «сербах», «хорватах», «эстонцах», «русских», «венграх», «румынах», как если бы они были внутренне гомогенными и внешне отграниченными группами, в некотором смысле даже унитарными действующими лицами с общими целями. Мы представляем себе социальный и культурный мир в образах, напоминающих полотно Модильяни, как многоцветную мозаику, состоящую из одноцветных этнических или культурных блоков.
Хотелось бы остановиться на этом образе социального мира а-ля Модильяни. Я заимствую эту метафору у Геллнера. В конце своей книги «Нации и национализм» Геллнер прибегает к контрастирующим стилям письма двух художников — Кокошки и Модильяни (линии и переходы цвета и света — в первом случае, четкие, остро прорисованные цветовые блоки — во втором), чтобы охарактеризовать переход от культурного ландшафта до- национального аграрного общества к культурному ландшафту общества индустриального, национально и культурно гомогенизированного36.
Этот образ очень ярок, но, как мне кажется, он вводит в заблуждение. По сути, есть две версии «аргумента модильянизации». Первая — в том числе версия самого Геллнера — национальногосударственная. Ее аргумент состоит в том, что культура и политая постепенно смешиваются друг с другом. Геллнер был мастером сжатых характеристик громадных трансформаций всемирно-исторического масштаба. Без сомнения, в очень широкой исторической перспективе можно говорить о существенной культурной гомогенизации политий и о последующем совпадении культурных и политических границ. Тем не менее есть две трудности с подходом Геллнера.
Во-первых, упор, который делал Геллнер на гомогенизации, функционально требовавшейся для развития индустриального общества, как мне представляется, серьезно смещает смысл аргумента. Геллнер чрезмерно подчеркивает степень культурной гомогенизации, которая «требуется» для индустриального общества; обходит проблемы, которые ставит функционалистский анализ (заметить, что что-либо может «потребоваться» или может «быть полезным» для чего-либо, не значит объяснить происхождение феномена; нет механизма, который гарантировал бы, что «требуемое» произойдет на самом деле); уделяет мало внимания гомогенизирующему давлению межгосударственного соревнования, массового военного призыва и массового и национально ориентированного общего образования в классический век гражданской массовой армии. Все это, на мой взгляд, воздействия более мощные, чем те, которые были вызваны промышленным производством как таковым37.
Во-вторых, Геллнер не уточнил, работают ли до сих пор гомогенизирующие силы индустриального общества или позднее индустриальное общество уже более не является гомогенизирующим. Ответ на этот вопрос должен быть дифференцированным. В некотором смысле, например, в распространении единой глобальной материальной культуры и диспозиций, с ней связанных, мощные гомогенизирующие силы все еще действуют. В других аспектах дело обстоит иначе. Например, сама логика постиндустриального общества создает давление, вынуждающее импортировать массы иммигрантского труда, что, в свою очередь, воссоздает культурную модель, напоминающую стиль Кокошки.
Тем не менее кажется бесспорным, что гомогенизирующие силы, созданные межгосударственным соревнованием в классический век массовой гражданской армии, достигли своего апогея (по меньшей мере в развитом индустриальном мире) в конце XIX — начале XX века. Я бы назвал его моментом а-ля Модильяни в максимуме: это был апогей гражданской армии, «нации, призванной к оружию», период распространения в высшей степени ассимиляционных, гомогенизирующих школьных систем, связанных, по стилю и идеологии, с гражданскими массовыми армиями. Это также был момент, когда звучали претензии национальных государств на абсолютный внутренний суверенитет, претензии, которые легитимизировали попытки «национализировать» территории этих государств «по собственной воле», порою жестоко. Когда этот момент а-ля Модильяни в максимуме прошел, произошло некоторое ослабление гомогенизирующих претензий, желаний и практик государств, по меньшей мере в тех регионах земного шара (наиболее яркий пример — Западная Европа), где государства освободились от необходимости участвовать в жесточайшем геополитическом и потенциально военном соревновании друг с другом.
Однако классическая, национально-государственная версия аргумента «карты Модильяни» сегодня не является превалирующей. Более или менее общепризнано, что культура и политая не совпадают и не смешиваются, что практически все существующие политии в некотором смысле «поликультурны» (multicultural). И все же поликультурные ландшафты поздней современности сами обычно описываются в терминах а-ля Модильяни, то есть в образе противостоящих, четко очерченных монохромных блоков. Я утверждаю, что эта новейшая, постнациональная (или, что более точно, постнационально-государственная) версия карты Модильяни является настолько же проблематичной, насколько проблематичной являлась старая, классическая национально-государственная версия.
Можно предположить, что смешанные модели расселения, характеризующие большинство современных поликультурных государств, будут оказывать сопротивление репрезентациям а-ля Модильяни. Согласно этой логике, вызванная иммиграцией этническая гетерогенность, подобная той, что существует в США, должна особенно остро противостоять этим репрезентациям, так же как и тесно перемешанные этнодемографические ландшафты Восточной Европы (в особенности Восточной Центральной Европы), поскольку это locus classicus этнически и национально смешанного заселения.
Однако подобный ход мысли ошибочно оценивает природу и риторическую мощь карты Модильяни. Пространственный аспект этой репрезентации — вид протяженных и однородных блоков, расположенных один подле другого, а не взаимопроникающих — не должен интерпретироваться буквально; вовсе не обязательно, что это соответствует пространственным характеристикам того, что репрезентируется. Представленная в стиле Модильяни гетерогенность как противопоставление однородных блоков не означает, что эти блоки территориально локализованы. Они могут быть перемешаны в пространстве, поскольку их «отдельность» — ограниченность и внутренняя однородность — концептуально находится не в физическом пространстве, а в социальном и культурном38. Но наша концептуальная карта остается группоориентированной; на ней все еще изображается население, состоящее из определенных и определяемых, ограниченных, внутренне гомогенных блоков (например, афроамериканцы, коренные американцы, латинос, американцы азиатского происхождения и евроамериканцы, согласно «пентагональной» мультикультуралистской схеме Америки)39. Предполагаемый, если и не явный, образ общества состоит в изображении внутренне гомогенных, внешне резко очерченных, хотя и не обязательно территориально локализованных этнокультурных блоков.
Факт всепроникающего территориального смешения сам по себе еще не противоречит представлениям об этнокультурной гетерогенности а-ля Модильяни. Для того чтобы оспорить карту Модильяни, необходимо подвергнуть прямому сомнению групповую социальную онтологию, на которой основывается эта карта. На ней же основывается большинство дискуссий о мультикульту- рализме в Северной Америке и, разумеется, большинство работ о национализме и этничности по всему миру. На сегодняшний день имеется обширная и серьезная литература, которую можно призвать в союзники для подтверждения обоснованности подобных сомнений. Более того, как я уже отмечал выше, целый ряд тенденций в социальной теории последних десятилетий ставит под сомнение представления о существовании устойчивой и четко отграниченной «группности». И тем не менее эти существенные теоретические и эмпирические ресурсы серьезно не задели груп- пизм, который продолжает превалировать и даже усиливается в последнее время в теоретических и практических дебатах о национализме и этничности. Это присутствие группизма, веры в «онтологию группы» поддерживается объединенными силами груп- пистского обыденного языка, местными научными традициями (в особенности в области изучения рас, этничности, конкретных регионов), а сейчас и быстро распространяющейся дисциплиной изучения национализма. Этот группизм также поддерживают инс- титуциализация и кодификация групп и групповых идентичностей в общественной и политической сферах и усилия политических активистов от этнополитики по созданию и упрочению групп.
В Восточной Европе те силы, которые поддерживают и усиливают групповую социальную онтологию и группистский социальный анализ, являются более мощными, чем в Северной Америке. Институциализация и кодификация этнических и национальных групп, как было отмечено выше, зашла в коммунистических многонациональных государствах гораздо дальше, чем в Северной Америке. Более того, в Восточной Европе слабее представлены исследовательские традиции и интеллектуальные школы — от теории рационального выбора и анализа социальных сетей до конструктивизма и постмодернистской артикуляции переходного и фрагментарного в социальной жизни — чей вклад там много дал для переосмысления феномена «группности». Что еще более важно, в Восточной Европе нет индивидуалистических традиций Северной Америки, прежде всего фундаментально волюнтаристских концепций группности, которые берут свое начало в сектантском протестантизме, но ответвления которых видны повсюду в социальной и политической жизни, особенно в Соединенных Штатах.
Более того, можно утверждать, что превалирующий груп- пистский язык социального анализа в Восточной Европе вполне удачно описывает этнонациональный ландшафт региона. В конце концов, в этом регионе долгое время существовало явное противоречие между границами национальными, упорно поддерживавшимися внутри государств и против государств, и государственными. Этот регион являлся locus classicus глубоко устоявшихся, неподатливых и относительно стабильных этнонациональных границ, соответствовавшим в большей части региона лингвистическим, а не политическим линиям раздела. Те самые силы, которые очевидно препятствовали конвергенции государственности и культуры в регионе, давая возможность этнонациональным группам поддерживать линии раздела, перерезавшие политические границы, могли бы свидетельствовать в пользу представлений а-ля Модильяни.
И действительно, в регионе встречаются впечатляющие примеры поддержания «группности», в частности примеры поддержания границ групп и групповых идентичностей вопреки гомогенизирующим, ассимиляционным устремлениям и практикам национализирующихся государств. Один из таких ярких примеров — поляки в Восточной Пруссии в конце XIX — начале XX века. Тем не менее, основываясь на этом примере, нельзя делать обобщения в масштабах всего региона. Более того, логику этого примера нельзя распространять на другие ситуации с поляками и немцами. В иных случаях границы и рубежи между поляками и немцами оказывались слабыми и неустойчивыми, и существенная ассимиляция происходила в обоих направлениях. Поддержание и усиление национальных рамок в этом случае нужно рассматривать как сложившееся под воздействием определенных сил и факторов в конкретных обстоятельствах, а не как результат качеств, имманентных полякам как таковым. В приведенном выше примере усиление «группности» произошло в виде динамичного, интерактивного и организованного ответа на вызов поспешных ассимиляторских практик германского государства и включало в себя высоко развитое сельскохозяйственное кооперативное движение, кредитные ассоциации, организации по закупке земли, школьные забастовки и мощную поддержку со стороны католической церкви. Это усиление группы поддерживалось мощной базой в лице католической церкви (откуда следует религиозная и этнолингвистическая эндогамия) в регионе, где лингвистические и религиозные границы часто совпадали (в тех районах, где немцы-католики вступали в отношения с поляками, национальные границы были гораздо слабее). «Группность», таким образом, была результатом политики и коллективного действия, а вовсе не их источником40.
В других случаях границы оказывались гораздо слабее. Возьмем, к примеру, Украину периода последних лет существования СССР и первых лет после его распада. Как уже было отмечено выше, советский режим повсюду институциализировал национальность как фундаментальную социальную категорию. Ключевым выражением (и инструментом) этой институциализи- рованной схемы являлась перепись, которая отмечала самоидентифицируемую этнокультурную национальность каждого человека. Во время переписи 1989 года около 11,4 миллиона жителей Украины определяли свою национальность как «русский». Но точность, которая является нам в данных переписи, даже при округлении до сотни тысяч, абсолютно обманчива. Сами категории «русский» и «украинец», которые означают предполагаемые и четко обособленные этнокультурные национальности, глубоко проблематичны в контексте Украины, где процент межэтнических браков необычайно высок и где почти два миллиона тех, кто определил свою национальность как «украинец (украинка)» при переписи 1989 года, признались, что не говорят на украинском как на своем родном языке или как на втором языке, которым владеют свободно. Поэтому следует скептически отнестись к иллюзии сплоченной и отграниченной группы, сотворенной переписью с ее всеохватывающими и взаимоисключающими категориями. Можно представить себе условия, при которых осознающее свою отдельность этнически русское меньшинство может возникнуть в Украине, но такая «группа» не может считаться данной или быть выведенной из результатов переписи41.
Граница между венграми и румынами в Трансильвании безусловно более четкая, чем между украинцами и русскими в Украине. Тем не менее даже в Трансильвании групповые границы гораздо более пористы и нестабильны, чем это обычно предполагается. Разумеется, язык повседневной жизни чрезвычайно категоричен. Он делит население согласно взаимоисключающим этнонациональным категориям, не допуская поправок на смешанные или неоднозначные формы. Но этот категорический код, важный в качестве основоопределяющего элемента социальных отношений, не может считаться верным и точным описанием этих отношений. Усиливаемый и воспроизводимый этнополитическими активистами с обеих сторон, этот категорический код в равной степени и раскрывает, и затемняет характер этнонациональ- ной идентификации, скрывая текучесть и двусмысленность, которые возникают при межэтнических браках, в случаях двуязычия, при миграции, в ситуациях, когда венгерские дети ходят в румыноязычные школы или когда происходит ассимиляция (в обоих направлениях), связанная со сменой поколений, не говоря уже о таком простом случае, как обыкновенное равнодушие людей к притязаниям на этнокультурную национальность.
«Группность» и «сплоченность» должны, таким образом, рассматриваться как вариативные характеристики, как возникающие качества определенных структурных или конъюнктурных ситуаций; они не могут без должного основания рассматриваться как аксиоматичные или данные. Сравнительные исследования в области этничности и национализма дают этому тезису массу подтверждений, но сам тезис остается сравнительно мало оцененным вне этой специализированной исследовательской традиции. Сегодня этот тезис следует отметить особо, поскольку спонтанный группистский язык, господствующий в обыденной жизни, журналистике, политике и социальном анализе, язык, состоящий отчасти в привычке говорить в неопределенной форме о «румынах» или «венграх», как если бы они и вправду были внутренне гомогенными и внешне отграниченными группами, не только ослабляет социальный анализ, ной подрывает возможности либеральной политики в регионе.
6
Последняя идея, которую мне хотелось бы обсудить, — это мани- хейская теория того, что существует два типа национализма: хороший (гражданский) и плохой (этнический). Им соответствуют две концепции нации: хорошая, или гражданская, в логике которой национальная рамка считается соположенной общему гражданству, и плохая, или этническая, согласно которой национальная рамка основывается на этнической общности. Подобное деление часто связано с ориенталистской концепцией восточноевропейского национализма, поскольку в общем считается, что гражданский национализм характерен для Западной Европы, а этнический — для Восточной. Но различие между этническим и гражданским типами национализма часто можно встретить и внутри регионов — оно используется, нередко в идеологическом модусе, для разграничения между собственным, легитимным гражданским национализмом и нелегитимным этническим национализмом соседей. В научном или квазинаучном модусе эта оппозиция характеризует различные формы национализма и типы национального самосознания. Сегодня именно это различие является смыслообразующим в дебатах о новых государствах Восточной Европы и бывшего СССР и о процессах государственного и национального строительства в регионе. Оно предлагает удобное (даже слишком удобное, на мой взгляд) средство для классификации зачаточных процессов государственного или национального строительства в качестве этнических или гражданских.
Называя эту теорию манихейской, я изображаю ее, безусловно, в карикатурном виде, но не чрезмерно. Различие между этническим и гражданским национализмами, безусловно, имеет свои положительные аналитические и нормативные стороны (во всяком случае, более нюансированные формы этого различия). Я сам
использовал схожее (хотя и не идентичное) различие между этнокультурным и государствоцентричным пониманием рамки национального сообщества в своей предыдущей работе43. Тем не менее я считаю, что деление национализмов на этнические и гражданские, особенно в той упрощенной форме, в какой это деление обычно представляют, является проблематичным как в аналитическом, так и в нормативном смысле43.
Один из способов указать на аналитическую слабость этого манихейского взгляда состоит в том, чтобы отметить двусмысленность и неуверенность в концептуализации культурного измерения национальности и национализма. Грубо говоря, есть два способа наложения культурных параметров на схему разделения этнического и гражданского национализмов.
1. С одной стороны, этнический национализм можно толковать очень узко, подчеркивая его сфокусированность на происхождении и, в конечном итоге, на расе, на биологии. В таком случае мы найдем слишком мало этнических национализмов, так как, в рамках этого подхода, подчеркивание общей культуры (без отчетливого упоминания общего происхождения) должно считаться видом гражданского национализма. Но тогда категория гражданского национализма становится слишком гетерогенной, а категория этнического национализма теряет всякий смысл применительно к реальности (у нее не остается примеров), и использование этих терминов вообще становится невозможным.
2. С другой стороны, этнический национализм можно, наоборот, толковать слишком широко, как этнокультурный, а гражданский, будучи истолкованный узко, будет предполагать культурно-дистанцированную концепцию гражданства и строгое разграничение между гражданством, с одной стороны, и этнической и культурной национальностью — с другой. Но тогда мы имеем проблему, прямо противоположную той, что возникла у нас в первом случае: гражданский национализм стремительно теряет реальные очертания (то есть невозможно будет вообще говорить о его существовании) и практически все виды национализма нужно будет определять как этнические или культурные. Даже парадигматические случаи гражданского национализма, такие как во Франции или Америке, перестают быть гражданскими, поскольку имеют решающий культурный компонент. (Любопытно, что две
: ІОО :
недавние работы утверждают существование американской культурной национальности: ее рамка, согласно этим исследованиям, — не просто политическая, основанная на идее, но культурная; Америка — это национальное государство, основанное на общей и обособленной американской культуре44.)
Нормативная слабость деления на гражданский и этнический национализм подобным же образом обнаруживает двусмысленную роль культуры:
а) если этнический национализм толковать как этнокультурный, тогда нормативная критика этнического национализма проблематична, поскольку в определенных ситуациях довольно легко, в нормативном смысле, ощутить симпатию по отношению к защитной функции этнокультурного национализма (примеры — Польша периода разделов, прибалтийские народы под советским управлением, любые культурные меньшинства, чей национализм не может принять гражданские формы, хотя и не является в обязательном порядке «этническим» в строгом, основанном на биологии смысле);
б) если же культура мыслится как соположенная гражданской национальной рамке и гражданскому национализму, тогда многие виды национализирующегося «гражданского» национализма предстанут с точки зрения нормативного суждения как по меньшей мере двусмысленные, тем более что такие виды национализирующегося «гражданского» национализма, как правило, оказываются впитавшими в себя культурный шовинизм и стремящимися к уменьшению или (в пределе) уничтожению культурной гетерогенности в государстве, будь они даже безразличны к этичности в смысле происхождения.
С нормативной точки зрения объединение мощи государства с националистическими или национализирующими практиками должно всегда вызывать озабоченность. Скептическая позиция по отношению к государственным национализирующим национализмам (ее не следует уравнивать с простым и однозначным осуждением этих национализмов) является более адекватной и гибкой, чем концептуально запутанное и безусловное восхваление гражданского и осуждение этнического национализма. Политика и практика национализирующих государств могут быть ассимиляторскими, в ряде вариантов проходя по шкале от мягкого (или не очень мягкого) забвения этнических и культурных раз- : ІОІ :
личий до резких (а порою и насильственных) попыток эти различия уничтожить. С другой стороны, национализирующие политика и практика могут быть диссимиляторскими, основанными на фундаментальном различии между группами или даже создающими эти самые различия. Ассимиляторские позиции не обязательно являются «гражданскими» в нормативно строгом смысле этого понятия, тогда как диссимиляторские позиции вовсе не обязательно «этнические» в узком смысле (они не всегда основаны на групповом различии, идущем от происхождения). Как ассимиляторские, так и диссимиляторские национализирующие национализмы требуют нормативного скептицизма, хотя наша нормативная оценка будет в большой степени зависеть от богатства контекстуального знания, которое не может, в свою очередь, быть передано бедным и неоднозначным описанием типов национализма как «этнического» или «гражданского».
С аналитической точки зрения гораздо более полезным (хотя и тесно соотнесенным с вышеуказанной типологией) может быть различие между пониманием национальности и формами национализма, основанными на государстве (или им оформленными), с одной стороны, и контргосударственными — с другой. В первом случае «нация» считается соположенной государству, она воспринимается как институционально и территориально оформленная государством; во втором случае «нация» находится в оппозиции к территориальным и институциональным рамкам некоего существующего государства или государств. Это различие может выполнять задачу, возлагавшуюся на оппозицию между этническим и гражданским национализмами без сопутствующих последнему затруднений.
Очевидно, нет ничего обязательно «гражданского» (в нормативно четком смысле этого термина) в государствоцентричном национализме или понимании национальности. Государство, а не общее гражданство является кардинальной точкой отсчета; государство, которое оформляет нацию, вовсе не обязательно демократично, не говоря уже о степени этой демократичности. Более того, понятия государствоцентричного национализма или национальной рамки могут вполне вместить лингвистические, культурные и даже этнические аспекты национальной общности и национализма в такой степени, в какой они оформлены, опосредованы и сформированы государством (как это зачастую и бывает в действительности)45. Освобождаясь от ограничивающей антитезы гражданского и этнического или этнокультурного национализма, мы видим, что государствоцентричные национализмы часто обладают сильным культурным компонентом и могут быть (хотя и не обязательно) этницизированными46.
Однако контргосударственные национализмы не обязательно являются этническими; национальная рамка сообщества, воспринимаемого как находящегося в оппозиции к существующему государству, вовсе не всегда видится в этнических или даже этнокультурных терминах. В отличие от упоминавшегося выше различия между узким этническим и широким этнокультурным пониманием национальности контргосударственные определения нации могут основываться на территории, исторических привилегиях провинций, на особых политических историях до инкорпорации в более крупное государство и т.д. Все эти случаи указывают на контргосударственное, но не этническое понимание национальной рамки и понимание нации, определяемой в оппозиции к институциональным и территориальным рамкам существующих государств, без обращения к особой этнической или этнокультурной общности. Более того, определяется ли контргосударственный национализм в этнических или этнокультурных терминах или нет, такой национализм может воспринять некоторые «гражданские» качества: в рамках контргосударственных националистических движений, настойчиво требующих политического участия, могут быть созданы условия для культивирования, выражения и осуществления культуры политического участия, а вместе с ней и гражданской добродетели. Данную ситуацию невозможно описать в рамках дихотомии гражданского-этнического национализма, так как она ошибочно, как само собой разумеющееся, приписывает все проявления гражданской добродетели «гражданскому» национализму и отказывает в них национализму «этническому».
Заключение
«Опасные заблуждения», которые я разобрал в этой работе (некоторые из них прямо противоречат друг другу), не складываются в единую теорию национализма. Я и сам не стремился к созданию подобной теории, критикуя эти постулаты и заблуждения. Поиск некой (или главной) теории национализма, так же как и поиск определенного (или универсального) решения национальных конфликтов, является, по моему убеждению, заблуждением: как теоретические, так и практико-политические проблемы, связанные с национальностью и национализмом, обладают множеством форм и не поддаются разрешению в рамках одного теоретического (или практического) подхода. Моей задачей было не создание комплексной теории национализма, а определение некоторых путей пре - одоления аналитических клише, теоретических тупиков и практических позиций, основанных на заблуждении, а также выявление более плодотворных способов осмысления национализма и национальных конфликтов и практического обращения с ними.
Примечания
1 Частичный список будет включать в себя исследования по международным отношениям и безопасности (поскольку окончание холодной войны заставило переосмыслить понятия «безопасность» и «угроза»); политологию (так как изучение национализма распространилось из своей традиционной области, сравнительной политологии, в более теоретически амбициозные, сознательно «научные» области науки о политике); теорию рационального выбора (в социологии и политологии); антропологию (так как она все более концентрируется на сложных, «современных» обществах); социологию (особенно учитывая «культурный поворот» сравнительной, исторической и политической социологии); этнографию (с частичной конвергенцией литературы по этничности и национализму); культурологию; сравнительное литературоведение; историю искусства; гендерные исследования; музыкологию и различные региональные исследования, включая яркий пример научной перестройки, постсоветские и восточноевропейские исследования.
2 В области постсоветских исследований научные работники, неотягощенные не только минимальным знакомством со специальной сравнительной и теоретической литературой в данной области, но и с более общей теоретической и эмпирической литературой общественных наук, поспешно конвертировали свой интеллектуальный капитал, неожиданно обесцененный концом холодной войны, в новые формы, например, переключившись с исследований вооружений на этнические и национальные конфликты в рамках изучения проблем безопасности. В других областях, далеких от традиционного исследования национализма, восприятие исторической и социологической литературы по национализму было очень выборочным.
3 Например: Anderson В. Imagined Communities. London, 1991; Armstrong], Nations before Nationalism. Chapel Hill, 1982; BreullyJ. Nationalism and the State. Manchester, Г982; GellnerE. Nations and Nationalism. Oxford, Г983; Smith A.D. The Ethnic Origins of Nations. Oxford, Г986.
4 Tilly C. Big Structures, Large Processes, Huge Comparisons.
N.Y., Г984.
5 Кроме того, что мои собственные исследования концентрировались на этом регионе, есть много аналитических причин обратить на него внимание. Нигде теоретически примитивные построения (см. примеч. 2) не были настолько представлены, как в литературе (и квазилитературе) по этому региону. Более того, те мифы, которые я анализирую, выглядят правдоподобными именно в этом регионе.
6 Неудобная правда состоит в том, что во время заключения Мюнхенского соглашения Г938 года именно национальным самоопределением оправдывалось расчленение Чехословакии путем отделением земель судетских немцев от остальной страны (см.: Taylor А]. Р. The Origins of the Second World War. London, Г96Г; Kovacs M. A nemzeti onredelkezes csapdaja // Nepszabadsag. Г995. Г2 August).
7 Классическое, хотя и краткое описание дано в эпилоге к книге: Taylor A.J.P. The Habsburg Monarchy. Chicago, Г976. Более подробно см.: RothschildJ. East Central Europe between the Two World Wars. Seattle, Г974, особенно первую главу. Надо признать, что трудно винить принцип национального самоопределения в катастрофическом развитии Центральной Европы в течение двух десятилетий после Первой мировой войны, хотя бы потому, что применялся он очень выборочно. Можно утверждать, что ответственность скорее лежала на неспособности применять его последовательно, например, путем разрешения мирного присоединения Австрии
к Еермании.
8 Kovacs М. Op. cit.
9 В области нормативной политической теории разработанный аргумент хорошо представлен в работах: Tamir Y. Liberal Nationalism. Princeton, NJ, Г993; Kymlicka W. Multicultural Citizenship. Oxford, Г995;
Miller D. On Nationality. Oxford, Г995.
ro GellnerE. Op. cit. Oxford, Г983. P. 48.
rr Анализ ситуации в межвоенной Польше (и национализирующего государства), а также некоторые соображения по сегодняшним национализирующим государствам см.: BrubakerR. Nationalism Reframed: Nationhood and the National Question in the New Europe. Cambridge, Г996. Ел. 4.
Г2 Сравнение национализмов «внешней родины» в Веймарской Еермании и современной России см.: Ibid. Ел. 5.
гз См., например: Woodward S. Balkan Tragedy. Washington, Г995.
P. 209 ff.; Kovacs M. Op. cit.
14 DahlR. Democracy and its Critics. New Haven, Г989. P. Г47-Г48, Г93-209.
Г5 Превосходный анализ институционального дизайна дан в работах: Horowitz D. Ethnic Groups in Conflicts. Berkeley, Г985; Idem. A Democratic South Africa? Berkeley, Г99Г.
r6 Красноречивый контекстуалистский призыв к соотнесению претензий и обстоятельств дан в работе: Walzer М. The New Tribalism // Dissent. Г992. Spring. Утверждение, что правильный институциональный дизайн должен быть чувствительным к контексту, не означает, что не нужен обобщающий анализ работы различных институтов, например, различных типов избирательных систем; Горовитц предпринимает подобный анализ, но это именно обобщающий анализ собственно различных эффектов, которые может вызывать, в разных контекстах, одна и та же избирательная система. Наиболее полное исследование институционального дизайна у Горовитца (см.: Horowitz D. A Democratic South Africa?) контекстуально как раз в моем смысле, так как совмещает относительно детализированное описание частного контекста с обобщающими заключениями об эффекте определенных институтов в различных ситуациях.
г7 Хотя я и ограничиваю свое поле исследования Восточной Европой, пессимистичный взгляд на якобы взрывоопасный национализм распространен и за ее пределами. Его даже используют в США, чтобы связать мультикультурализм с «балканизацией» и ожидаемым кровопролитием. Хотя я и отношусь критически ко многим благам мультикультурализма, я считаю, что подобный аргумент «скользкой дорожки», якобы ведущей от радостей мультикультурализма а Ѵатегісаіпе к этническому кровопролитию, — это просто чепуха.
г8 FearonJ.D., Laitin D.D. Explaining Interethnic Cooperation // American Political Science Review. Vol. 90 (Г996).
Г9 Ibid.
20 Следует подчеркнуть, что это относительное, а не абсолютное отсутствие националистического насилия. Был один случай столкновений между венграми и румынам в Тигру Миреш, но он не привел к дальнейшему насилию. Иные формы насилия, например, нападения на цыган (рома) в Венгрии и других восточноевропейских странах, были достаточно серьезными. Мое внимание в данной работе обращено на отношения между Венгрией и национальностями большинства в соседних странах.
2Г Феарон и Лэйтин справедливо предупреждают, что неверно объяснять этническое насилие через обращение к нарративам «утраты, обвинений и угрозы», утверждая, что подобные нарративы характерны и для ненасильственных форм этнического конфликта. Но не все такие нарративы одинаковы, и вероятность их связи с этническим насилием тоже различна. В частности, есть существенная разница между угрозой смер- ти и физического насилия и памятью о них — с одной стороны, и общими историями утраты, обвинений и угроз — с другой. Правдоподобные истории национальных утрат, обвинений и угроз можно найти везде. А вот правдоподобные истории, связывающие память о прошлом массовом насилии с угрозой насилия в будущем, довольно редки. Как раз наличие подобных историй, связывающих массовое насилие в прошлом с угрозой будущего насилия, и сыграло, на мой взгляд, отличительную и центральную роль в югославской ситуации.
22 Дэйвид Лэйтин, личное общение.
23 Например, в Эстонии и Латвии конфликт между претензиями новых независимых национализирующих государств и претензиями их русских и русскоязычных меньшинств, многократно усиленный извне националистическими претензиями России на право «защищать» русских
в Прибалтике, остается интенсивным на уровне высокой политики. Тем не менее в течение последних лет националистическая массовая мобилизация была очень слабой как среди большинства, так и среди русскоязычных меньшинств. (О сравнительной политической пассивности последних см.: Melvin N. Russians beyond Russia. London, 1995.)
24 Существует, конечно, параллельная опасность недооценки истории. Я обращаюсь к этой проблеме ниже, критикуя неспособность теории манипуляции элит объяснить исторически обоснованные различия
в восприимчивости к лозунгам оппортунистических манипуляторов-по- литиков.
25 Для более полного представления о дискуссии вокруг этого аргумента см.: BrubakerR. Op. cit. Гл. 2.
26 Vujacic V., Zaslavsky V. The Causes of Disintegration in the USSR and Yugoslavia // Telos. Vol. 88 (1991).
27 В терминах Бурдье, две группы людей могут разделять один
и тот же хабитус (или, более социологично, одно распределение хабитуса); они могут смотреть на мир одинаково, говорить на одном языке, одеваться одинаково, потреблять одни и те же товары и продукты и так далее; и тем не менее они все же могут существовать как две различные «группы» благодаря общественному категориальному признанию.
28 Само выражение проблематично: предполагая, что националистические страсти уже имеются для «возбуждения», оно говорит о трудностях, связанных с тем, что можно назвать «работой национализации».
29 Нюансированное и полезное обсуждение противоположной точки зрения см.: RothschildJ. Ethnopolitics. N.Y., 1981. Р. 41-66, особенно с. 64-65.
30 В другом смысле, аналитики явно недостаточно инвестировали в изучение национализма, то есть их инвестиции были краткосрочными,
а не долгосрочными. В поисках быстрой прибыли аналитики инвестировали не столько в углубленное изучение национализма, сколько в скороспелые дискуссии и в раздувание значения самого феномена национализма.
31 Не следует заменять глобальную переоценку силы националистических политических призывов такой же глобальной недооценкой. Возвращение левых не означает, что национализм более не является реальной политической возможностью в регионе. Возвращение левых —
в особенности тех левых, чья экономическая политика является гораздо более монетаристской и гораздо более приемлемой для МВФ, чем то, что предпринимали предшествующие правительства, — может вполне привести к возвращению правых. «Вернувшиеся левые» — вспомним коммунистов в России — так же способны к националистической политике, как и правые, если эти ярлыки вообще что-либо значат, в чем приходится сомневаться. У национализма не было фиксированного места в политическом спектре в те времена, когда еще имело смысл говорить о наличии такового. Сегодня же национализм локализован в еще меньшей степени.
32 Это не является, разумеется, венгерской спецификой: немцев, переселившихся из Казахстана в Германию, называют русскими, подобно тем российским или советским евреям, которые переселяются в Израиль.
33 Отсутствие успеха на выборах у тех, кто пропагандирует защиту русских за пределами России, не означает, что эта тема исчезнет из российского политического дискурса. Даже если такие призывы и не находят отклика на внутренней арене, они могут с успехом использоваться на арене внешней, международной. Эта тема подробнее рассматривалась в работе: BrubakerR. Op. cit. Гл. 5.
34 Для более детального обсуждения вопроса см.: Ibid. Р. 72 ff.
35 Этот аргумент берет свое начало (а также аргумент, развитый
в следующем абзаце) и представлен в полном виде в работе: Ibid. Гл. і, особенно с. 13 и след.
36 GellnerE. Op. cit. Oxford, 1983. P. 139-140.
37 Геллнер, разумеется, уделял серьезное внимание образованию (см.: Ibid. Р. з). Но он считал, что массовое «экзообразование» возникает по логике индустриального общества, а не по логике межгосударственного соревнования в век массовой войны.
38 Тем не менее даже смешанные модели заселения часто представляются в образах мозаики, как составленные из ограниченных, внутренне гомогенных блоков. «Гетерогенность», при таком способе воображения, — это всего лишь распределение гомогенных единиц. Гетерогенность все еще концептуализируется в группистских терминах. Иногда этому можно найти буквальное подтверждение в картах «этнической неоднородности», где эта неоднородность и смешение представлены в виде противопоставленных цветовых полей. Как представить этническую неоднородность на двухмерной карте, является непростым и с философской точки зрения интересным вопросом. В любом случае ясно, что простое противопоставление густых цветовых полей вводит в заблуждение, поскольку предполагает большую степень местной однородности, чем на самом деле существует, и поскольку относит гетерогенность и различие на уровень более высокой единицы. Например, подобные карты предполагают, что провинции отличаются друг от друга, а деревни или регионы — нет. Подобное предположение часто вводит в заблуждение.
39 По поводу критического обсуждения концепций этого мульти- культуралистского пятиугольника см.: HollingerD. Post-Ethnic America.
N.Y., 1995; LindM. The Next American Nation. N.Y., 1995.
40 См. общую дискуссию по этому вопросу: Calhoun С. The Problem of Identity in Collective Action // Macro-Micro Linkages in Sociology / Ed. by J. Hubert. Newbury Park, 1991. P. 59.
діДанные по национальности и языку приведены по изд.: Национальный состав населения СССР / Еоскомстат СССР. М., 1991. С. 78-79.
42 Brubaker R. Citizenship and Nationhood in France and Germany. Cambridge, 1992.
43 Yack B. The Myth of the Civic Nation // Critical Review. Vol. 10 (1996). Статья содержит критику дихотомии гражданского и этнического с точки зрения политической теории.
44 См.: HollingerD. Post-Ethnic America. N.Y., 1995; LindM. The Next American Nation. N.Y., 1995.
45 Францию опять можно привести в качестве примера государ- ственнической национальности. Культура в действительности составляет (а не только выражает, как я утверждал в своей работе: BrubakerR. Citizenship and Nationhood in France and Germany) французскую национальность; но эта культура пронизана государственным влиянием и им оформлена, она не воспринимается как нечто существовавшее до или независимо от территориальных и институциональных рамок государства.
46 Опять же, в этом случае надо говорить о государственнической этницизации национальности, а не о какой-либо догосударственной или внегосударственной этничности. «Этничность» и «культура», таким образом, могут встречаться в государственническом национализме, но лишь
в той степени, в какой они сами сформированы государством. Не существует противоречия между государственническим компонентом, с одной стороны (поскольку он относится к оформлению), и этничностью и культурой — с другой.