Религия в ее обусловленности культурой
При обсуждении вопроса об обусловленности религии культурой речь идет о двух соприкасающихся, но разных феноменах. Во-первых, религия частично может возникнуть в результате обожествления культуры.
Во-вторых, религия может претерпеть существенные изменения под влиянием культур разных времен и народов или же быть затронутой ими. И вот со временем в средоточии самой культуры вырастает критика религии. В особенных случаях к этому присоединяется также и обратное влияние искусства на религию, с которым она вынуждена считаться.В религиях классических времен, а в большей или меньшей степени почти в любом политеизме — ввиду того, что почти везде в них бытуют боги войны и земледелия, — мы находим наряду с обожествлением природы и астральных сил совершенно наивную форму обожествления отдельных ветвей культуры91. Первичным оказывается обожествление природы, к которому затем прививается обожествление культуры. Впоследствии, однако, когда природные боги превращаются в этические и культурные божества, эта сторона религии в конечном счете становится превалирующей.
Здесь нет речи об изначальном разладе между религией и культурой, ведь обе они в высшей степени тождественны друг другу; религия со временем обожествляет сколь угодно много разных видов деятельности, наделяя их именами богов как их покровителей92. Но тогда легкость, с какой творятся боги, заставляет все-таки задуматься и вплотную подводит мифолога к вопросу: «В состоянии ли ты действительно перенестись в это время и к этому народу»? Однако родственного сочувствия хватит разве только на то, чтобы лишь умозрительно представить себя в таком мире, где каждая новая мысль немедленно находит для себя форму поэтического обожествления, а позже — и соответствующую себе вечную художественную форму, и где столь многое может остаться недосказанным, поскольку высказывается на языке искусства.
Конечно, впоследствии такая религия становится слишком удобной мишенью для критики со стороны философии, представляющей собой высшую ступень развития культуры.
А после философии с ее критическим греческим духом незаметно подкрадывается и постепенно набирает силу мысль о потустороннем и, несомненно, с помощью кесаря одним ударом кончает с этой религией.Политеизм германцев тоже знает своих культурных богов. Наряду с чисто стихийными чертами, характеризующими многие образы богов, в них проявляются и культурные черты: это кузнецы, пряхи, ткачихи, создатели рун и др.
Аналогом этого является в средние века культ заступников и отдельных святых, как например, св. Георгия, св. Криспина и Криспиниана, св. Козьмы и Дамиана, св. Элигия и др. Но они представляют собой простой отголосок античных культурных богов93. А как бы выглядел Олимп сегодняшних промышленников, если бы они оставалиь язычниками?
Однако никогда никакая религия не была полностью независимой от культуры определенных времен и народов. А именно, когда она полностью суверенно господствует, опираясь на буквально трактуемые святые писания, и, по видимости, направляет все по своей воле, когда она «переплетена со всей жизнью в целом», эта жизнь, в свою очередь, неминуемо будет оказывать на нее воздействие и переплетаться с ней. Позже религия не будет получать от внутреннего переплетения с культурой никакой пользы, а скорее будет ощущать угрозу, но вопреки этому религия в той мере, в какой она сохраняет действительную жизнеспособность, будет действовать именно таким образом.
В своей истории христианская церковь прежде всего претерпевает ряд модификаций, соответствующих постепенному вступлению в нее все новых народов: греков, римлян, германцев, кельтов. В каждое время она становится совершенно другой религией, т. е. каждый раз основная настроенность оказывается противоположной прежней. Ведь человек совсем не так свободен, чтобы во имя «откровения» абстрагироваться от культуры своего времени и своего сословия.
Но принуждение порождает лицемерие и нечистую совесть94.
Христианство апостольских времен меньше всего соприкасается с культурой, в нем доминирует ожидание возвращения Господа, которое в сущности и объединяет общину.
Приближается конец света и вечность, с легким сердцем можно отринуть мир и его соблазны, пришествие коммунизма кажется само собой разумеющимся, а при общей умеренности и нужде — не вызывающим сомнений, что совершенно отличается от тех обстоятельств, когда он вступает в конфликт с духом наживы.В эпоху языческих императоров исчерпавшую себя идею пришествия сменяет ожидание загробного мира и Страшного суда; но в религию со всех сторон вторгается греческая образованность и одновременно с ней - пестрота Востока. Ереси и гностические полурелигии, наверное, взорвали бы все изнутри, если бы оно пребывало в покое, предоставленное самому себе: скорее всего, именно гонения сделали возможным дальнейшее существование одного господствующего взгляда.
Тотальное преобразование происходит во времена христианских императоров. Церковь становится аналогом империи и ее единства и даже превосходит их. Церковные иерархи превращаются в могущественных персон, во власти которых находятся необъятные сборы и бенефиции всей империи. И тогда же, с одной стороны, одерживают победу греческая диалектика, создающая изощренные тринитарные понятия, и догматический дух Востока, привыкший к уничтожению инакомыслящих, что совершенно не было свойственно классическому миру: ведь даже преследования христиан со стороны языческих императоров не были направлены против христианского образа мыслей. С другой стороны, влияние притока больших масс людей в церковь сказалось в том, что место религии занял культ, т. е. он в той мере насытил религию церемониями, поклонением иконам, усыпальницам и мощам святых и т. д., в какой это соответствовало потребностям этих масс, в глубине души еще остававшихся язычниками.
Византийское христианство отличается тем, что оно является религией закабаленной нации, и, по мере сил участвуя в порабощении народа, оно не оказывает никакого свободного воздействия на его нравственность, поскольку принуждение распространяется только научение и внешнюю дисциплину. Ортодоксальность и строгость поста удовлетворяют потребностям жизни, а умеренный и скупой народ легко переносит аскезу.
И хотя сирийский, египетский и африканский дух, уже начиная с VII века, перестал оказывать влияние на Византию, но только после того, как он свершил свое злое дело. Последующие дополнения питаются больше славянским суеверием, верой в вампиров и т. д., там и тут смешанными с возродившимся античным суеверием. Христианство в Абиссинии, как и у других полностью пришедших в упадок или духовно бесплодных народов, фактически уживается с вполне языческим содержанием.Что касается латинского христианства раннего средневековья, то здесь мы прежде всего не слышим голоса германцев-ариан и можем говорить о них только гипотетически. Главное слово принадлежит только ортодоксальным епископам и другим иерархам.
В конце концов после крушения германского арианства, при скорой варваризации и обмирщении епископата, единственно оставшегося к этому времени верным ортодоксии, вся письменная культура, как кажется, ограничивается пределами одной организации, которая тогда и задает тон всей традиции. Сказывается общее влияние бескультурья; лишь бенедиктинцы владеют пером и обеспечивают определенный уровень латинского образования (хотя благодаря своему богатству сами постоянно находятся под угрозой обмирщения). Господствующим кругозором, который ранее был в целом церковным, становится монастырский; люди знают лишь свое монастырское окружение, а единичные сведения из внешнего мира получают только в качестве дополнения. О народной жизни того времени мы узнаем лишь в той мере, в какой она граничит со стенами монастыря и вступает в связи с монашеской жизнью, что, впрочем, составляло тогда одно из важнейших жизненных отношений. Таким образом, когда возле монастырских ворот встречались два столь различных мира — народная фантазия и монашество — и обменивались здесь тем немногим, что было у них общего в их жизни и в мироощущении, historiae’ отступали перед местными преданиями, легендами и annales". Грозило наступление времен, когда могла быть утрачена возможность обозревать мир и мировую историю.
Население же требует от церковников только аскезы (от имени многих, которые не нуждаются в ней) и перманентных чудес. Отвечая (бессознательно) этим народным предрассудкам, церковь, [24] [25] как носительница магической силы, использует ее в качестве базиса своей светской политической власти.
Удивительным представляется тот факт, что вера в чудеса и аскеза отходят на задний план95 после спасения империи Каролин- гами и в период их власти (в царствование Карла Великого о них речь почти не идет), а в IX и X вв. вновь обретают свою прежнюю силу, так как каролингская культура снова уступает место первобытному способу мышления народа. Мир чувств в X в. почти такой же, что и в VI и VII вв.
На первый взгляд, христианство XI в. демонстрирует самое безоговорочное подчинение культуры религии, какое когда-либо существовало. Усилившееся к тому времени, вполне достойное уважения стремление многих бенедиктинских монастырей отступает перед клюнийским фанатизмом. Занимая в лице Григория VII папский трон, он с этого момента обращает свои постулаты к миру. Но следует задаться вопросом, не отражает ли само это папское господство лишь внедрение в церковь своего рода разновидности мирского начала, не представляет ли тот воинственный дух, который выступал в спорах за инвеституру в образе militia S. Petri* лишь некоторую скрытую мирскую силу тогдашнего мира и его культуры? Идея крестовых походов во всяком случае представляла собой смешанный, духовно-светский идеал.
XI в. осуществляет этот идеал и охвачен не только им; он завершается мощным волеизъявлением все более и более охватываемого пламенем Запада.
В XII в. деятельная реакция быстро распространяется на Западе. Пробудившиеся силы, грандиозные мирские интересы рыцарства и бюргерства бессознательно составляют конкуренцию церкви. Сама церковь становится менее благочестивой и обмирщается; несомненны признаки падения аскетизма — его место занимают церковное строительство и искусство. Наступает время светского рассудка, появляются парижские школы и великие ереси в Нидерландах, на Рейне, в Италии, и особенно в Южной Франции, с их частью пантеистическими, частью дуалистическими учениями.
Возникает вопрос, насколько эти ереси свидетельствуют о вторжении элементов чужой культуры и насколько они являются простым свидетельством религиозного подъема в предшествующие времена. Второе, во всяком случае, верно применительно к представителям ecclesia primitiva", вальденсов.Затем следует период XIII—XV веков, когда церковь предстает в облике победившей реакции, даже полиции. Средневековый [26]
уклад вновь укрепляется, привыкшая к крайним средствам иерархия действительно заполняется крупными помещиками и канониками, наука выступает в виде схоластики, полностью подчиненной интересам церкви, преимущественно нищенствующих орденов.
Народная же религия совершает в это время чрезвычайно примечательный переход; она настолько тесно переплетается с тогдашней народной культурой, что трудно сказать, которая из них преобладает. Народная религия вступает в союз со всей внутренней и внешней жизнью человека, со всеми ее душевными и духовными способностями вместо того, чтобы вести с ними борьбу. Народ, отмеченный высокой религиозностью, серьезно занятый спасением своей души, в первую очередь именно с помощью дел служения, уже не может искать выхода в пантеизме и дуализме. Мистики также ортодоксальны и непопулярны. Люди очень пекутся о непрерывности культа даже при отлучении. Глубокое погружение в страсти Христовы, приобретший чрезвычайное значимость культ гостии и служение Марии - все это уже имеет значение как принципиальный протест против всякой ереси. В наивно политеистическом культе заступников, патронов города и цеховых святых96 проявляется действительное разделение божественной силы. Вспомним также популярные сказания о Марии, духовные драмы, множество обычаев того времени, наивность религиозного искусства.
Несмотря на все злоупотребления, пытки, отлучения и т. д. религия данной эпохи имела то большое достоиинство, что она широко вовлекала в служение себе все высшие способности человека, особенно фантазию. В то время как иерархия подчас становилась в высшей степени ненавистна народу, религия была действительно народной — не только доступной массам: они жили ею, она была их культурой.
Здесь можно было бы задаться вопросом, не является ли истинным признаком жизненности религии то обстоятельство, что она всякий раз на свой страх и риск соединяется с культурой? Христианство свидетельствало о своем росте пока оно использовало новую догматику, культовые и художественные формы, т. е. вплоть до Реформации. И только в последние времена появились на горизонте сомнительные приметы: бесстыдная жажда власти высших чинов, внушающие ужас папы, рост могущества дьявола в процессах над ведьмами (частью инспирированных как народом, так и доминиканцами).
Реформационное христианство сводит спасение к одному внутреннему процессу, то есть, к оправданию верой и к снисканию благодати посредством веры, наряду с которыми кальвинизм выдвигает учение о благодатном избрании. Именно в противоположность католическому принципу деятельного служения и устанавливается в качестве главной догмы новое учение. Как переменчивы все эти доведенные до крайности положения!
И вот религия «очищена», то есть она остается теперь без всяких внешних дел и обязательств, в которых, как представляется, повсеместно находит себе убежище деятельное служение. Она больше не должна иметь ничего общего с одной из могущественных способностей человека — с фантазией, как исключительно греховной и мирской, вводящей в заблуждение потенцией, и ей для этого следует «стать устремленной вовнутрь». Для этого необходимы были досуг и образование, то есть, непопулярные средства, в той мере, в какой они добиваются общего содействия без применения силы. Ко всему этому необходимы и огромные усилия, чтобы удержать оставшуюся, ничем не занятую фантазию от побочных проявлений. Это стало главной причиной того, что Контрреформация, по крайней мере в искусстве, вновь насильственно восстановила связи с народной фантазией; помпезность стала характерной чертой барокко.
Далее последовала реставрация религии в ее раннехристианском понимании со своим вечно значимым смыслом. Но произошло это в весьма отдаленную от нее эпоху, среди захваченных производственным духом, мощно поднимающихся народов, во времена бурного подьема образования, который впоследствии под давлением двух ортодоксий — католической и протестантской — был вынужден облечься в форму молчаливого почитания.
Вдвойне (в качестве фантазии, то есть искусства и преображения жизни, и в качестве образования) отвергнутая и порабощенная культура направила тогда свою энергию в русло скрытого мятежа вплоть до XVIII в., когда в литературном движении открыто выразился дух отвержения, проявивший себя по отношению к католической церкви в форме чистого отрицания, а по отношению к протестантской — как претворенный в универсальный разум, как переход в Просвещение и гуманизм, а также в качестве индивидуальной религиозности, соответствующей душевному миру и фантазии отдельного человека. В конечном счете и официальный протестантизм, обязанный своим происхождением духовному процессу, уже не мог не идти на уступки.
Остановимся на более современном отношении христианства к культуре. Прежде всего, культура в качестве научного исследования и философии показывает христианству его человеческое происхождение и его обусловленность человеческим, она рассматривает священные тексты как обычные тексты. Христианство, возникнув, как и все религии, в совершенно некритически воспринимаемые моменты жизни и в среде воодушевленных и абсолютно не терпящих возражения людей, уже не может в sensu ргоргіо' и в буквальном значении утвердиться относительно какой-либо всесторонней духовной жизни. В свете рационального воззрения на природу и историю попытка утвердить нечто запредельное представляется невозможной. И чем настойчивее делается такая попытка, тем упорней противная сторона склоняется к критике и исключению всего мифического. При этом все же следует осознавать, что в наше время господства односторонней культуры нам трудно верить и представлять себе, во что другие люди когда-то верили и в какой форме они это выражали. Мы неспособны ясно понять в далеких от нас временах и народах ту односторонность и упорство в мученичестве, которые оказываются неизбежными при религиозных кризисах становления.
Мораль, отделенная от религии, пытается по мере возможности стать самостоятельной. Религии в позднейшие времена охотно опираются на мораль в ее различные формах, утверждая свое родство с ней. Однако против этого существуют два возражения. Во- первых, в теоретическом плане это концепция существования нравственности, независимой от религии и основанной исключительно на внутреннем зове. Во-вторых, тот факт, что в общем и целом нынешняя практика долженствования определяется в бесконечно большей степени чувством чести и чувством долга как таковым, чем религией. Отчетливые свидетельства этого мы находим еще во времена Ренессанса. Искусственные христианские прививки к ветви добрых нравов всегда, однако, оставались безрезультатными. Правда, остается спорным, долго ли еще устоит чувство чести в качестве «последней дамбы на пути всеобщего потопа».
Особым свидетельством отделения морали от христианства является, в частности, сегодняшняя, исходящая из оптимистических предпосылок, филантропия: стремясь помогать людям и способствовать их деятельности, она скорее является коррелятом духа предпринимательства и утверждения посюстороннего мира, чем плодом христианства, которое практикует лишь раздачу собственности или же милостыню. Поскольку, далее, мы наблюдаем ускоренный прогресс в распространении либеральных представлений о потустороннем, мораль абстрагируется от идеи будущего воздаяния. И в целом современный дух претендует на толкование великой загадки жизни независимо от христианства.
В-третьих, мирская жизнь и ее интересы, не говоря уже о той разновидности оптимистического мировоззрения, которая наде- [27] ется достичь идеального состояния на земле, становятся сильнее, чем все остальное. Могучее движение, утверждающее временное и мирское, и разнообразные формы труда, включающие также свободную духовную деятельность, когда в материальном смысле уже нет свободного времени для созерцания, — все это находится в резком противоречии с реформационной доктриной, которая (идет ли речь об оправдании или об избрании по благодати) сама по себе трудна для постижения и, кроме того, никогда и не могла бы быть доступна каждому. Однако полный контраст обнаруживается при сравнении самого раннего христианства с более изощренным христианством наших дней (за исключением разве что траппистов). Нас уже не устраивает смиренное самоуничижение и рассказ о правой и левой щеке; мы хотим утвердить сферу общественной деятельности там, где мы родились; нужно работать и зарабатывать много денег, вообще позволять миру вторгаться в любую область, даже если мы ненавидим красоту и наслаждение. Короче, при всей нашей религиозности мы все-таки не хотим отказываться от преимуществ и благодеяний новейшей культуры и тем самым вновь даем еще одно доказательство такого преображении, какое претерпело представление о потустороннем мире.
Кальвинистские страны, которые еще со времен Реформации были самыми предприимчивыми, пришли к компромиссу англоамериканского типа между кальвинистским пессимизмом в теории и ненасытным приобретательством на практике. Тем самым они оказали большое влияние на страны остального мира, но, надо полагать, не могли серьезно относиться к своему представлению о petit nombre des elus'.
Вызывающим сомнение средством современной ортодоксии является согласие на «солидарность консервативных интересов», на примыкание к государству, которое уже не слишком готово к взаимопониманию, на поддержание мифа любой ценой и т. д. Однако христианство так или иначе возвратится к своей фундаментальной идее о страданиях этого мира; но как на достаточно долгий срок возможно будет совмещать волю к жизни и творчеству в нашем мире с подобной идеей — об этом мы судить не можем!
* * *
Дополнение 1871. Кто может сказать, не стоим ли мы на пороге великого религиозного кризиса? Зыбь на поверхности мы заме- [28] чаем быстро, но фундаментальное изменение — только через де сятилетия.
* * *
В конечном счете в качестве дополнения к ранее изложенному (с. 129) можно сказать и о специфической обусловленности религии искусством и поэзией.
Как искусство, так и поэзия с давних пор в высшей степени способствовали выражению религиозного. Но всякая вещь, получив свое выражение, опредмечивается и развенчивается.
Уже язык совершает предательство по отношению к вещи: «ut ubi sensus vocabulum regere debeat, vocabulum imperet sensui»97, и это усугубляется тем фактом, что неисчислимое множество людей которые, не будучи призваны к этому, должны были бы иметь дело с вещами, довольствуются тем, что могут обойтись словами.
Полнейшее предательство совершает искусство тогда, когда оно, во-первых, разбалтывает смысл религии, т. е. удаляет из религии начало глубокого благочестия и заменяет его зрением и слухом, утверждает образы и события вместо чувств, лишь на мгновение обостряя их восприятие. Во-вторых, искусству доступно высокое и независимое свойство, вследствие которого, однако, оно реально заключает со всем существующим на земле только временные союзы, ждущие своего расторжения. И эти союзы очень свободны, поскольку искусство может только загораться религиозными и иными задачами, но самое существенное извлекает из своей тайной жизненной основы.
Правда, придет время, когда и для религии станет очевидным, как свободно обходится со своими предметами искусство, как оно по своему усмотрению преобразует материю и т. д. Она возьмется тогда за опасную во все времена реставрацию робкого, ушедшего в прошлое стиля - стиля иератического, который должен изображать в вещах только священное. Это стиль, отвлеченный от тотальности живого явления и обладающий свойством естественным образом наряду с присутствующей в нем полнотой одушевленности (ибо такого рода искусство вкусило от древа познания), ожидать еще и присутствия чего-то великого.
С этим связаны брюзжащая манерность и осмотрительность современного католического искусства и музыки. И кальвинизм, и методизм слишком хорошо понимают, почему они вынуждены силой изгонять искусство, так же как это знал и ислам. Возможно, в этом случае мы имеем дело с неосознаваемым влиянием пессимизма раннего христианства, который не был настроен изображать что-либо даже и в том случае, если бы греховность твари не отбила у него охоту к ее изображению.
Все дело заключается в природных качествах, присущих народам и религиям. Непосредственным отражением всего этого являются времена, когда искусство помогает определять содержание религии. Так, например, было, когда Гомер и Фидий создавали для греков их богов, когда в средние века круг образов, особенно в изображении Страстей, выстраивал в последовательности весь порядок богопочитания и молитв, или когда религиозно-церемониальная греческая драма выражала в созданных ею образах coram populo' высшие вопросы бытия, а католические драмы средневековья и autos sagramentales” отдавали на откуп грубой народной фантазии священные события и деяния, нисколько не боясь профанации98.
Действительно, искусство оказывается удивительно навязчивым союзником религии и даже в самых щепетильных обстоятельствах не дает изгнать себя из храма; оно представляет религию в образах, даже если она утратила свой свет (по крайней мере для образованных людей и даже для некоторых художников, например, для Пьетро Перуджино). В поздней Греции, в Италии эпохи Ренессанса религия продолжает жить (исключая суеверие) по сути лишь в форме искусства.
Но религии весьма ошибаются, полагая, что искусство просто состоит у них на службе.
Искусство в лице своих высших и главных представителей не служит даже той или иной профанной культуре, хотя часто и складывается подобное впечатление, когда умелые и знаменитые люди снисходят до иллюстраций филистерской литературы.
’ Перед народом (лат.)
’ Священные действа (иск.)