Индивид и всеобщее (Историческое величие)
Наш взгляд, обращенный к длительным взаимовлияниям потенций мирового развития, сохраняющий свой интерес и к ускоренным процессам, соединяется с рассмотрением мирового движения, находящего свое концентрированное выражение в отдельных индивидуумах: таким образом, мы должны начать разговор о великих людях.
При этом мы вполне отдаем себе отчет в проблематичности понятия «величия»: в данном случае мы с необходимостью должны отказаться от всякого научно-систематического рассмотрения.
В качестве точки отсчета возьмем нашу собственную малость (Knirpstum), внутреннюю расшатанность и разлад. Великая личность есть то, чем мы не являемся. Жуку, сидящему в траве, орешник тоже может показаться (если он вообще обратит на него внимание) чем-то очень великим, и только потому, что он всего лишь жук.
И все же мы чувствуем, что нам не избежать этого понятия, что мы не можем лишиться его, только оно будет относительным, поскольку мы не можем надеяться пробиться к абсолютному.
Здесь нас со всех сторон подстерегают заблуждения и осложнения. Наши суждения могут серьезно колебаться в зависимости от возраста, уровня познания и т. д., противоречить друг другу и быть в разладе с суждениями и чувствами других, и именно потому, что исходным пунктом для нас и всех других является наша мел котравчатость.
Далее мы открываем в себе фалыпивейшие из чувств, а именно потребность в покорности и в удивлении, стремление опьяняться впечатлениями, кажущимися нам грандиозными, и фантазировать по их поводу130. Целые народы могут подобным образом оправдывать свое унижение, рискуя тем, что другие народы и культуры позднее могут заявить им, что они поклонялись ложным ценностям.
В конце концов нас непреодолимо принуждают к тому, чтобы считать великими в прошлом и настоящем тех, от чьих деяний зависит наше видовое существование и без вмешательства которых мы вообще не можем представить своей жизни.
Нас особенно ослепляет образ таких людей, чья деятельность позитивно отразилась на нас в настоящее время: так, например, образованный русский все же будет считать Петра Великого великим человеком, даже если тот внушает ему отвращение, несмотря на резкое оспаривание его славы в новейшее время. Ведь без этого человека он не может мыслить и самого себя. Но в противоположность этому мы считаем великим и того, кто нанес нам наибольший ущерб. Короче, мы рискуем принимать за величие силу, а своей персоне придавать слишком большое значение.К приведенному выше можно присоединить и столь часто встречающиеся ложные, даже недобросовестные письменные свидетельства, идущие от ослепленных идеей или прямо подкупленных писак и др., которые льстят грубой силе и выдают ее за величие.
Вопреки всему этому мы обнаруживаем такой феномен, что все образованные народы прославляют своих великих исторических личностей, держатся за них и видят в них свое величайшее достояние.
И при этом совершенно неважно, носит ли какая-либо личность имя «великой»; последнее просто зависит от того, что его дает другая, именуемая великой, личность.
Подлинное величие есть тайна. Этот предикат придается личности или отнимается у нее больше под влиянием каких-то неопределенных чувств, чем, собственно, на основании каких-то хартий; при этом зависит он вовсе не от мнения одних только профессионалов, а от фактического согласия многих людей. Для этого недостаточно также и так называемой славы. Общее образование наших дней выбирает из всех племен и народов огромное количество знаменитостей, но в каждом отдельном случае сразу же возникает вопрос о том, насколько приложимо к нему название великого, и тогда это испытание выдерживают лишь немногие.
Но каков же масштаб этого испытания? Он сомнителен, неоднозначен, непоследователен. Названное выше качество определяется то по интеллектуальным, то по нравственным основаниям, то скорее на основании документальных свидетельств, или же, наконец (и это, как было сказано, случается чаще всего), просто под диктовку чувств.
Иногда определяющей является личность, иногда — то воздействие, которое она осуществила. Часто суждение оказывается в зависимости и от более сильного влияния предрассудка.Наконец, мы начинаем подозревать, что личность в целом, представляющаяся нам великой, оказывает на нас через века и народы магическое влияние, выходящее за пределы простого предания.
Слова «единственность», «незаменимость» могут служить отправной точкой не для объяснения, но лишь для дальнейшего описания всякого величия. Великий человек — это тот, без которого мир показался бы нам несовершенным, поскольку определенные великие свершения могли быть осуществлены только благодаря ему, в пределах его времени и окружения, и немыслимы иначе. Он существенным образом вплетен в великий поток важнейших причин и результатов. Пословица говорит: «Нет незаменимых людей», ноте немногие, которые все же незаменимы, оказываются великими.
Конечно, невозможно строго провести действительное доказательство незаменимости и единственности, уже потому, что нам неведом предшествующий арсенал природы и мировой истории, из которого можно было бы вместо одного великого индивида вывести на сцену другого. Но у нас есть основание считать его не столь уж значительным.
Единственным и незаменимым является лишь человек, наделенный необыкновенной интеллектуальной или нравственной мощью, чьи деяния затрагивают нечто всеобщее, то есть, целые народы или культуры, даже все человечество. И, несомненно, лишь в скобках можно в данном случае также заметить, что нечто, подобное величию, встречается также и у целых народов, и что далее можно встретить частичное или мгновенное величие, которое проявляется тогда, когда отдельный индивидуум полностью забывает во всеобщем себя и свое существование: в такой момент он кажется отрешенным и вознесенным над всем земным.
XIX веку следует приписать особый дар в оценке великих людей, проявивших себя во все времена и в разных течениях. Ведь в результате взаимодействия и взаимосвязи всех наших литератур, возросшего общения, движения европейского человечества через все моря, расширения и углубления всех исследований наша культура обрела свою существенную отличительную черту — высокую степень всечувствования.
Мы обладаем универсальным кругозором и пытаемся сделать своим достоянием даже самое чуждое и страшное для нас.Прежние эпохи смотрели на мир с одной или нескольких точек зрения, в особенности, только национальной или только религиозной. Ислам был занят лишь собой одним; средневековье в течение тысячи лет рассматривало античность как культуру, ввергнутую во власть дьявола. Наше историческое суждение, напротив, захвачено грандиозным генеральным пересмотром представлений о знаменитых индивидуумах и деяниях прошлого; лишь мы судим отдельного индивидуума, исходя из предшествующего ему, исходя из его времени. Вследствие этого развеялось величие ложных фигур, а истинное обрело новую славу. При том наше право на суждение питается не безразличием, но скорее энтузиазмом ко всякому величию прошлого, так что, например, мы признаем величие в самых чуждых нам религиях.
Искусство и поэзия прошлого также звучат для нас по-новому и в любом случае иначе, чем для наших предшественников. Начиная с Винкельмана и гуманистов конца XVIII в. мы смотрим на античность другими глазами, нежели прежние величайшие исследователи и художники. Лишь после второго открытия Шекспира, сделанного в XVIII веке, мы вновь оценили Данте и «Нибелунгов» и обрели истинный масштаб для оценки поэтического величия, а именно экуменический.
В свою очередь, можно оставить за будущим временем пересмотр и наших собственных суждений. Но при всех обстоятельствах мы в настоящее время удовлетворимся тем, что будем освещать не понятие «историческое величие», но фактическое содержание данного термина, а это может вскрыть существенную непоследовательность в его общепринятом понимании.
Перед нами происходит следующий таинственный переворот: народы, культуры, религии, события, для которых, как кажется, только совокупная жизнь может иметь какое-то значение, и которые должны быть только ее продуктами и способами ее проявления, внезапно получают свое преображение или свое повелительное выражение в великих индивидуумах.
Время и человек вступают между собой в великое, таинственное соглашение.
Но природа действует здесь с известной бережливостью, а жизнь угрожает великому человеку с самой юности совершенно специфическими опасностями, среди которых есть и ложные, — когда она направляет его по тем путям, которые противоречат его подлинному призванию. Возможно, количество этих опасностей может стать минимально преобладающим, чтобы оказаться непреодолимым.
Когда, в конечном счете, жизнь не дает ему возможностей для самовыражения, то великий человек постепенно угасает нераскрытым, непризнанным, или же сходит с жизненной арены, недостойной его, почитаемый лишь немногими.
И потому его дело издавна будет и останется редким или даже уникальным.
То всеобщее, которое находит свое максимальное выражение в великих индивидуумах или же преобразуется ими, также предстает в большом разнообразии форм.
Прежде всего, следует отдельно рассматривать исследователей, первооткрывателей, художников, поэтов — короче, представителей сферы духа. Позитивный смысл их деятельности раскрывается благодаря всеобщему признанию того обстоятельства, что без великого индивидуума нельзя продвинуться вперед, что искусство, поэзия и философия, а также все великие духовные творения, бесспорно, обретают существование силами их великих создателей и вообще только им обязаны своим постепенным совершенствованием. В то же время существует иной исторический взгляд, соответствующий убеждениям тех, кто его выражает, кто возвышает свой голос против великих людей, объявляя их вредоносными или бесполезными, полагая, что народы и без них справились бы со своими проблемами.
Выходит, что представления художников, поэтов и философов, исследователей и первооткрывателей не согласуются с «установками», на которых основывают свое мировоззрение большинство людей, что их деяния не влияют на «жизнь», то есть, на преимущества и недостатки многих; ни у кого нет необходимости знать о них, и поэтому их могут оставить наедине с собой.
(Конечно, время нынче толкает самых одаренных художников и поэтов на промысел. Это находит свое выражение в том, что творческие люди идут навстречу диктуемому временем «образованию» и тем самым помогают представить его в зрительных образах; в общем, они терпеливо сносят всякую профессиональную зависимость и полностью отучаются прислушиваться к своему внутреннему голосу. Они получают соразмерное своему времени жалованье на службе у «установок»).
Художники, поэты и философы выполняют двойственную функцию: идеально переносят в сферу созерцания внутреннее содержание времени и мира и передают их потомкам как непреходящее свидетельство эпохи.
Возникает вопрос, почему чистые изобретатели и первооткрыватели в сфере производства, как, например, Альтханс, Жаккар, Дрейк, Даниель, не являются великими людьми, какими бы энергичными, самозабвенными они ни были, хотя фактические результаты их открытий завоевывают мир и им ставят сотни памятников.. Ответ заключается в том, что они, в отличие от трех названных выше типов творческих личностей, как раз не имеют отношения к миру как целому. При этом остается ощущение, что они вполне заменимы и что кто-то другой мог бы достичь тех же результатов, в то время как каждый отдельный великий художник, поэт и философ попросту невосполним, поскольку мир как целое тесно связан с его индивидуальностью, которая в каждый определенный момент своего существования является такой, какая она есть, и в то же время обладает присущей ей всеобщей значимостью.
В конечном счете тот, кто повысил ренту с какого-либо округа, еще не является благодетелем человечества. Нельзя выращивать марену везде так, как это делают в департаменте де ла Воклюз, но даже в департаменте де ла Воклюз не заслужил статуи тот, кто просто ввел культуру марены.
Из первооткрывателей далеких стран великим был только Колумб, но он был действительно велик, поскольку свою жизнь и свою необыкновенную силу воли он подчинил одному требованию, которое ставит его в ряд с величайшими философами. Сохранение представления о шарообразности Земли является предпосылкой всего последующего мышления, а все последующее мышление неизбежно восходит к Колумбу, поскольку оно обрело свободу только на основе этой предпосылки.
И тем не менее, можно было бы утверждать необязательность появления Колумба в мире. «Америка была бы вскоре открыта, даже если бы Колумб умер в колыбели»131, чего нельзя сказать об Эсхиле, Фидии и Платоне. Если бы Рафаэль умер в колыбели, то, возможно, «Преображение» осталось бы не написанным.
В противоположность этому все последующие открыватели земель только вторичны, они живут лишь открытыми и указанными Колумбом возможностями. Несомненно, Кортес, Писарро и другие обладают наряду с этим особенным величием, как конкистадоры и организаторы на огромных новых варварских землях, но движущие ими мотивы уже бесконечно более мелки, чем у Колумба. Деятельность Александра Великого отмечена более высоким посвящением в том смысле, что, собственно, в нем первооткрыватель толкал вперед завоевателя. Все-таки самые знаменитые путешественники наших дней пересекают в Африке и Австралии те земли, контуры которых нам уже известны.
И все же имя первопроходца, совершившего важнейшее открытие в дальних странах, окружено несравненным блеском (например, раскопки Лайарда в Ниневии), даже если мы знаем, что величие заключено в объекте, а не в открывателе. В этом выражается чувство благодарности людей, с большим нетерпением ожидавших этого открытия. При этом остается под вопросом, как долго еще сохранят потомки свою благодарность за подобное единичное благодеяние.
В случае с естествоиспытателями каждая естественная наука, задаваясь вопросом о том, кто в наибольшей степени способствовал ее продвижению, хотя и сохраняет память о некотором числе относительно великих людей, все же исходит при этом из интересов своей дисциплины, а не из идеи мирового целого.
Наряду с этим в сфере исследования существует совершенно иная, независимая оценка, по-своему наделяющая людей предикатом величия или отказывающая в нем. Она увенчивает лаврами не абсолютные способности, не нравственные заслуги и не преданность делу (последние обладают достоинством, но не величием), но лишь великие открытия в определенных областях, а именно, отмечает наградами открывателей первостепенных законов жизни.
Как представляется, из их числа будут исключены представители всех исторических наук. Они подпадают исключительно под литературно-историческую оценку, поскольку при всех своих великолепных знаниях и воображении имеют дело с познанием определенных частей мира, а не с открытием законов, ведь «исторические законы» неточны и спорны. Остается под вопросом, породила ли бесспорно великих людей политическая экономия с ее законами жизни.
И напротив, в математических и естественных науках существуют общепризнанные великие люди.
Все последующее мышление обрело свободу с того времени, когда Коперник переместил Землю из центра мира на второстепенную орбиту отдельного элемента солнечной системы. В XVII в., кроме нескольких астрономов и естествоиспытателей, к примеру, Галилея, Кеплера и немногих других, не было исследователя, которого можно было бы назвать великим. Именно на достигнутых ими результатах основываются все дальнейшие представления о мировом целом и даже мышление вообще, благодаря чему они включаются и в число философов.
Только великие философы и открывают сферу подлинного величия, единственности и незаменимости, необычной силы и отношения ко всеобщему.
Они, каждый по-своему, приближают к человечеству решение великой загадки жизни; предметом их рассмотрения является мировое целое во всех его сторонах, включая, nota bene, и человека; они одни обозревают и подчиняют себе отношение отдельного к целому и способны поэтому указывать специальным наукам их направление и перспективу. Последние, порой неосознанно и нехотя, прислушиваются к ним, ведь отдельные науки часто совсем не ведают, какие нити связывают их с мыслями великих философов.
К числу философов можно присоединить и тех, кто сделал жизнь в высокой мере объектом своих наблюдений и как бы поднялся над ней, выразив этот опыт в многостраничных записках - это Монтень, Лабрюйер. Они образуют переходную ступень к поэтам.
Тогда в своем высоком посредничестве между философией и искусствами выступает поэзия. Философу дана одна истина, потому и слава достается ему лишь после смерти, зато и слава эта становится впоследствии более звучной. Поэты и художники, напротив, причастны к ясной соблазнительной красоте, чтобы «преодолевать противодействие глухого мира»; благодаря красоте они владеют чувственно-образным языком132. Но поэзия имеет общий с науками язык и бесконечное множество предметных связей; а с философией — то, что и она толкует мировое целое; с искусствами — форму и образность всего своего способа выражения, а также то, что и она является творческой силой и властью.
Сразу же следует рассмотреть вопрос общего порядка, почему мы приписываем величие поэтам и художникам.
Не удовлетворенный ни простым знанием, которое является делом специальных наук, ни познанием, которое есть дело философии, осознав свою многообразную, загадочную сущность, дух подозревает наличие еще и других сил, которые соответствуют его собственным темным силам. И тогда обнаруживается, что его окружают великие миры, которые обращаются к тому, что в нем выражено в образах, только на языке образов: это сфера различных искусств. И дух неизбежно будет приписывать то же величие и его носителям, поскольку именно им он обязан умножением своей глубинной сущности и могущества. Ведь носители искусства оказываются в состоянии включить в свой круг почти все его существование в той мере, в какой оно выходит за пределы обыденного, выразить его чувства в более глубоком смысле, чем сделал бы это он сам, предложить ему такую картину мира, которая, будучи освобожденной от шелухи случайного, собирает в фокусе проясненного явления только самое великое, значимое и прекрасное. Таким образом, даже трагическое становится отрадным.
Искусства являют собой мощь, силу и творчество. Их важнейшая, центральная движущая сила — фантазия — во все времена рассматривалась как нечто божественное.
Умение сделать внутреннее внешним, изобразить его таким образом, чтобы оно воздействовало в качестве внутреннего, обретшего свое внешнее выражение, как откровение, — это редчайшее свойство. Просто поверхностно еще раз воспроизвести нечто внешнее могут многие, а вот это умение, напротив, вызывает в зрителе или слушателе убеждение, что только единственный творец способен создать нечто подобное, то есть, что он неповторим.
Издавна мы знакомимся с поэтами и художниками в моменты их великого, торжественного участия в религии и культуре; сквозь них говорит могущественнейшее волеизъявление и самоощущение прошлых времен, избравшие их своими толкователями.
Они одни в силах выявить и утвердить мистерию красоты; все то, что в нашей жизни протекает мимо нас, будучи скоротечным, редким и разнящимся, концентрированно представлено здесь в качестве поэтического мира, образов и грандиозных образных циклов, в красках, камне и звуке как второй, высший земной мир. Да, именно в искусстве, на примере архитектуры и музыки, мы в целом и открываем для себя прекрасное, без него мы и не представляли бы себе, что оно существует.
Однако среди поэтов и художников действительно великие как таковые получают законные права благодаря овладению высотами своего искусства, которое нередко становится признанным еще при их жизни; этому, как правило, содействует опыт или молчаливое убеждение в том, что великое дарование всегда есть нечто в высшей степени редкое. И возникает чувство, что данный мастер абсолютно неповторим и что мир был бы неполон и даже немыслим без его присутствия.
К счастью, при всей редкости людей высшего ранга в искусстве и поэзии обнаруживается и вторая по масштабам степень величия. Те достижения, которые оригинальные мастера оставили миру как дар свободного творчества, могут в порядке наследования удерживаться в этих областях превосходными мастерами меньшего ранга на уровне стиля, большей частью, конечно, неся на себе очевидные признаки вторичности, даже если эти мастера обладают сами по себе первоклассными задатками, а первые места не достались им только потому, что уже определенно были заняты другими.
Третьестепенные же мастера, творящие на продажу, по меньшей мере еще раз показывают, насколько могучим был предшествующий им великий человек; они также весьма поучительно свидетельствуют, какие свойственные ему черты, во-первых, оказались особенно привлекательными для усвоения, и во-вторых, какие из них могли быть заимствованы прежде всего.
Но мы каждый раз вновь и вновь обращаемся к мастерам первого ранга; у них одних находим мы истинную оригинальность в каждом слове, мазке или звуке даже там, где они повторяют себя (хотя при этом мы можем стать жертвами некоторых заблуждений; и уж совсем печально, когда первостепенный талант отдается на потребу стандартного наемного труда).
Далее, характерной чертой художников высочайшего ранга оказывается та высокая продуктивность, которая, как небо от земли, отлична от сноровки и плодовитости, свойственной посредственности; она тем более бросается в глаза, что кажется вызванной предощущением ранней смерти, как это мы видим у Рафаэля и Моцарта, а также у Шиллера с его расстроенным здоровьем. Кто после нескольких однократных значительных достижений становится халтурщиком, даже из необходимости заработать, тот с самого начала величием не обладал.
Источником этой продуктивности является сама по себе великая, сверхчеловеческая сила и, кроме того, проявляющиеся при каждом новом достижении воля и склонность к многостороннему приложению своих способностей. Например, у Рафаэля каждой новой ступени развития соответствовала целая серия мадонн или святых семейств; можно вспомнить здесь также и 1797 «балладный год» Шиллера. И наконец, подспорьем великому мастеру могут служить уже сложившийся стиль и большая потребность в его творчестве у народа, что послужило на пользу Рубенсу и Кальдерону.
Может возникнуть вопрос о том, в какой мере великий поэт и художник может быть лишенным личного величия. В любом случае они нуждаются в такой концентрации воли, без которой немыслимо вообще никакое величие, и чье магическое воздействие мы ощущаем на себе как некую принудительную силу. Помимо своих желаний они должны становиться исключительными личностями, а тот, кто таковой не является, даже при блестящих дарованиях может быстро сломаться. Однако, не обладая в нужной мере твердым характером, даже этот блестящий «талант» останется псом или оборванцем. Все великие мастера прежде всего много и постоянно учились, для чего наряду с уже достигнутой значительной высотой, легкой и блистательной продуктивностью необходима была также и величайшая решимость. Далее, все они достигают последующих ступеней только в тяжелой борьбе, решая те новые задачи, которые они сами себе ставят. Микеланджело, уже пользуясь всемирной славой, должен был в свои шестьдесят лет открывать для себя и осваивать новую великую область, прежде чем создавать свой «Страшный суд». Можно вспомнить волевое напряжение Моцарта в последние месяцы его жизни — того Моцарта, которого все еще представляют вечным ребенком.
С другой стороны, многие пытаются увидеть у великих мастеров более полное, более счастливое существование и замечательные личные качества, чем это свойственно остальным смертным, а в особенности - более счастливое сочетание духа и чувственности. При этом многое остается чистой догадкой, к тому же упускаются из виду чрезвычайно специфические опасности, которые подстерегают их в жизни и творчестве. Современные, разрисованные яркими красками биографии поэтов и художников питаются из чрезвычайно дурного источника; лучше было бы удовлетвориться их произведениями, благодаря чему мы представили бы, например, Глюка исполненным величия и гордого спокойствия, Гайдна — человеком счастливым и искренне доброжелательным. К тому же, не все времена мыслили на этот счет одинаково: вся Греция до римского владычества на удивление мало могла сказать о своих величайших творцах в сфере изобразительных искусств, одновременно чрезвычайно высоко ставя поэтов и философов.
Несколько слов нужно сказать и о различной степени признания, которое выпадает великим в отдельных видах искусства.
У поэзии есть свои вершины: когда она, предварительно изящно и идиллически очертив контуры грядущего, извлекает из случайного, посредственного и безразличного потока жизни нечто универсально человеческое в его высочайшем выражении, претворяет его в идеальные образы и представляет картину человеческих страстей в борьбе с верховной судьбой во всей чистоте и мощи, не замутненную никакими случайными моментами; когда она раскрывает перед человеком тайны, сокрытые в нем самом, о которых он имел бы без нее только смутные ощущения; когда она говорит с ним на чудном языке, и ему кажется, что некогда в лучшем бытии это должен был быть и его язык; когда страдания и радости отдельных людей разных времен и народов она преображает в непреходящее произведение искусства; когда слова spirat adhuc amor’ звучат, начиная от диких стенаний Дидоны до печали покинутых возлюбленных в народных песнях, с тем, чтобы на них отзывались своими страданиями потомки и ощущали себя вовлеченными в более высокое целое, в страдание мира. На все это оказывается способной поэзия, поскольку и в самом поэте высокие начала пробуждаются лишь благодаря страданию. Происходит это, наконец, и тогда, когда она воспроизводит настроенность, выходящую за пределы печали и радости, соприкасаясь с той сферой религиозного, которая составляет глубочайшую осно- ’ Жива еше любовь (лат.) ву всякой религии и познания: преодоление земного, которое мы находим выраженным в высочайшей мере у Кальдерона в сцене между Киприаном и Юстиной в темнице; но и Гёте удивительным образом прикасается к этой реальности в своем «Ты, сошедший с небес». Так бывает и когда поэзия, охваченная могучим порывом, обращается к целым народам, как это делали пророки, вплоть до того несравненного взрыва вдохновения, который мы находим у Исайи, 60.
Великие поэты могли бы представляться нам великими даже в качестве важнейших свидетелей духовных проявлений всех тех времен, которые оставили нам надежные письменные памятники поэзии; но в общем и целом они составляют в своей совокупности величайшее связное откровение о внутреннем мире человека.
Однако, «величие» отдельного поэта надо тщательно отделять от его «популярности» или авторитета, которые обусловлены совсем иными причинами.
Может, правда, сложиться впечатление, что значимость поэтов прошлого зависит только от их величия, но поэзия может иметь вес еще и как элемент образования, и как свидетельство своего времени, что выходит далеко за пределы ее поэтического смысла. Таковы многие поэты древности, поскольку всякое свидетельство того времени само по себе бесценно.
Конечно, стоит задаться вопросом, обладает ли Еврипид величием, подобно Эсхилу или Софоклу. И тем не менее он действительно оказывается важным источником для понимания поворота в умонастроении всего афинского общества того времени. Но как раз в его лице мы имеем красноречивый пример названного различия: Еврипид свидетельствует о чем-то временном в истории духа, а Эсхил и Софокл — о вечном.
С другой стороны, такие бесспорно великие и прекрасные творения, как народный эпос, народная песня и мелодия, как может показаться, не связаны своим происхождением с какой-либо великой индивидуальностью; ее замешает весь народ, находящийся, по нашим представлениям, на некотором еще своеобразном, наивно-счастливом уровне своего культурного развития.
Но эта подстановка основывается, фактически, только на неудовлетворительном состоянии самого предания. Эпический певец, чье имя нам более неизвестно (или же мы знаем его только в качестве коллективного имени), предстает чрезвычайно великим в тот момент, когда он впервые отлил какую-либо ветвь сказания своего народа в устойчивую форму; в этот момент в нем магически сконцентрировался народный дух, что возможно только для исключительных личностей. Таким образом, народная песня и народная мелодия высшего ранга также создаются исключительными индивидуумами и в великие мгновения, когда в них в сжатой форме говорит народный дух, в противном случае песня не могла бы сохраниться надолго.
То обстоятельство, что какая-нибудь безымянная трагедия сразу же заставляет нас думать о личном авторстве, и в то же время мы не можем предполагать его наличия в так называемом народном эпосе, представляет собой не что иное, как исключительно современное, привычное для нас мнение. Ведь существуют драмы, появление которых на свет, по меньшей мере, столь же обязано «народу», сколь и народный эпос.
Продолжим разговор о великих художниках и скульпторах.
Первоначально художники, состоявшие на службе у религии, были безымянны. Там, в святилищах, делались первые шаги творцов к возвышенному, они приучались отделять форму от случайного; появилась типизация, и в конечном счете сформировались начала идеального.
Эта прекрасная, гармоничная высота искусства наделила создателей личными именами, здесь и родилась их слава. Это происходило, когда на искусстве все еще сказывалось влияние его происхождения из священного монументального источника. И все же оно уже начинает обретать свободу в выборе средств и удовольствие от их использования. В это время во всех направлениях искусства обнаруживается идеальное начало, а реальная действительность уже облачается в одеяние принудительной магии. Искусство вновь и вновь глубоко погружается в рабство вещей, но опять возносится к славе в качестве возвышенного соперника жизни. Его соприкосновение с мировым целым носит принципиально иной, чем у поэзии характер; обращенное преимущественно к светлой стороне вещей, создает оно свой мир красоты, силы, глубины и счастья, и даже в безмолвствующей природе оно обнаруживает и изображает явление духа.
Мастера, делавшие таким образом решающие шаги в искусстве, были исключительными людьми. Правда, в мире греческого искусства, где известны их имена, мы все же довольно редко можем с определенностью соотнести их с известными произведениями искусства, а выдающиеся личности северного средневековья времен его расцвета не известны нам даже по именам. Кто создал статуи на порталах соборов Шартра и Реймса? Предположение, что самое выдающееся в них является всего лишь заслугой школы, при сравнительно скромном вкладе отдельных мастеров, является ошибочным. С ними дело обстоит точно так же, как и с народной поэзией. Первый, кто создал тот возвышенный тип Христа, который мы видим на северном портале Реймсско- го собора, был величайшим художником и впоследствии еще не раз первым создавал возвышенные образы.
Во времена исторически вполне определенные, когда знакомые имена художников прочно привязывались к известным произведениям искусства, известная плеяда мастеров, уже со всей определенностью и почти единодушно, наделяется статусом величия, и всякий искушенный взор обнаруживает в их творениях перво- зданность и непосредственность гения.
Их творения, сколь многочисленными они ни были, распространялись все же только в ограниченном числе, и нам следовало бы опасаться за их дальнейшее существование.
Среди архитекторов никто, наверное, не обладает таким признанным величием, какое присуще единичным поэтам, художникам и др. Они уже априорно должны делить признание со своими заказчиками; большая часть поклонения приходится на соответствующий народ, соответствующий церковный приход, соответствующего властителя. Все это сопровождается более или менее осознанным ощущением того, что величие в архитектуре является вообще-то скорее продуктом соответствующего времени и народа, нежели произведением того или иного великого мастера. При этом, однако, и масштаб личности будет затемнять наше восприятие, когда какие-нибудь значительные художники, являющиеся при этом значительно более яркими личностями, будут иметь преимущественное право на наше восхищение.
Наряду с этим ошибочно считается, что архитектура менее доступна для понимания, чем живопись или скульптура, поскольку она не изображает человеческую жизнь, но понять ее как вид искусства так же легко и так же трудно, как и эти два вида искусства.
Кроме того, в ней проявляется феномен, тождественный или сходный с теми, что обнаруживается и в остальных искусствах: мы помним уже не создателей стиля, которым охотно присудили бы величие, но лишь тех, кто завершил или усовершенствовал его. Так, у греков мы возвеличиваем не того мастера, который утвердил тип храма, но Иктина и Мнесикла, а в средние века - не строителя Нотр-Дам де Пари, сделавшего последний завершающий шаг к готике, но скорее довольно значительное число мастеров, строивших знаменитые соборы XIII—XV веков.
Иное дело Ренессанс, где нам точно известны имена ряда знаменитых архитекторов, и произошло это вовсе не потому, что эти времена ближе к нам и документы от них дошли до нас в большем количестве и более надежны, но потому, что они не просто повторяли один главный тип, а скорее постоянно создавали новые комбинации, так что каждый из них мог предложить нечто независимое в пределах единой, но в высшей степени гибкой формальной системы. На нас также влияет прежнее доверие к этим архитекторам, которым, как мы полагаем, предоставлялись площадки, материал и немыслимая свобода деятельности.
Но по сути истинное величие признается только за Эрвином фон Штейнбахом и Микеланджело, после которых можно поставить прежде всего Брунеллески и Браманте. Правда, при оценке двух первых нужно учитывать ту предпосылку, что они должны были осуществлять величественные проекты большого масштаба, а преимуществом Микеланджело можно считать также то, что ему было позволено возвести главный храм целой религии. В пользу Эрвина говорит и до сих пор еще самая высокая в мире башня; она построена вовсе не по его плану, однако без его участия фасад, выполненный в духе прекраснейшей, ставшей словно прозрачной, готики, никогда не удостоился бы совершенно исключительной, но, несомненно, вполне заслуженной славы. Микеланджело же придал своему собору Святого Петра как в высшей степени прекрасный контур, так и великолепнейшее в мире внутреннее убранство; относительно этого сооружения существует полное единство между популярным представлением о нем и профессиональным художественным взглядом.
На предельной границе искусства стоит музыка, состоящая прежде всего в поверхностном родстве с архитектурой, которую, если мы хотим постичь ее сущность, нужно рассматривать исключительно в качестве инструментальной музыки, вне связи с какими-либо текстами и совершенно вне драматических постановок.
Ее положение чудесно и загадочно. Если поэзия, скульптура и живопись все еще могут выдать себя за изображение возвышенной человеческой жизни, то музыка является лишь ее подобием. Она как комета, которая очерчивает человеческую жизнь своей колоссально широкой и высокой орбитой, но затем внезапно сближается с ней, как никакое другое искусство, и открывает человеку его глубочайшую сущность. Вот она выступает как фантастическая математика, но уже в следующее мгновение предстает как чистая душа, бесконечно удаленная и при этом близкая и родственная.
В тех случаях, когда она верна себе, ее воздействие оказывается настолько грандиозным и непосредственным, что наше чувство благодарности сразу же обращается к ее создателю и непроизвольно провозглашает его величие. Великим композиторам принадлежит бесспорная высота. Однако более сомнительным является вопрос о непреходящем характере их творчества, который каждый раз зависит, во-первых, от все новых усилий потомков именно в воспроизведении музыкальных постановок, поскольку они должны конкурировать с прежними и с вновь появляющимися современными работами, в то время как другие искусства могут создавать свои произведения раз и навсегда. А во-вторых, характер их творчества зависит также от устойчивости нашей тональной и ритмической системы, которые не являются вечно неизменными. Моцарт и Бетховен могут стать для будущего человечества непонятными в той же мере, в какой для нас могла бы представляться и греческая музыка, столь высоко ценимая ее современниками. Они будут тогда оставаться великими только в силу нашего доверия, благодаря восхищенным отзывам их современников — подобно художникам древности, чьи произведения до нас не дошли.
И в заключение: когда образованный человек упивается искусством и поэзией прошлого, он не может, да и не хочет полностью избавляться от прекрасной иллюзии, будто создатели шедевров были счастливы, когда творили великое. Но на самом деле лишь ценой больших жертв спасали они идеалы своего времени, ведя в повседневной жизни ту же борьбу, что ведем и мы все. И только для нас их творения представляются выражением спасенной и сохраненной юности.
Посредством искусства и поэзии мы совершаем кратчайший переход к тем великим людям, которые в действительности обязаны своим существованием искусству и поэзии: к созданным мифом образам. Среди них мы можем встретить и тех, кого на самом деле даже и не было в реальности, или же их существование было совсем иным, чем его дает описание. Это — идеальные или идеализированные личности, которые в качестве основоположников или зачинателей стоят во главе отдельных наций, или в качестве любимых народной фантазией образов помещаются в героическую эпоху нации. Мы не можем пройти мимо них, поскольку эта глава в истории народа, в которой мы обнаруживаем факты своеобразного толкования реальных исторических событий или же событий вымышленных и никогда не существовавших, оказывается ярчайшим свидетельством потребности народов в великих образах своих представителей.
К таким персонажам принадлежат и те герои мифов, которые частично представляют собой стертые образы богов, сыновей бо- гов, географические и политические абстракции и др.; они, скорее, являются эпонимами и архегетами народа, чем мифическими представителями его единства.
Они, и в особенности эпонимы, не обладают никакими качествами, или же отмечены только отдельными чертами родоначальников, подобно Ною, Измаилу, Геллену, Туискону или Манну; песни, приписываемые им (к примеру, в «Германии» Тацита они возводятся к Туискону и Манну), утрачены для нас.
Зачастую их биографии содержат в аллегорической форме отдельные фрагменты истории народа, и в буквальном смысле — его важнейших установлений (жизнеописания Авраама, Джемшида, Тезея133, Ромула и его дополнения — Нумы).
Иные являются не столько архегетами, сколько представляют из себя чистый идеал, в котором народ воплощает не историю полиса, а прямо персонифицирует все самое благородное в себе: это Ахилл, рано умерший, поскольку идеальный образ слишком высок для этого мира, или Одиссей, который долгие годы отражает ненависть отдельных богов и через испытания приходит к победе, — последний выступает как представитель реальных качеств доисторических греков, их изворотливости и стойкости.
Но и другие, более поздние народы возвысили и преобразили отдельные исторические образы до высоты народных идеалов, и именно с помощью безудержной фантазии: это Сид у испанцев, Марко у сербов, принявшие форму архетипов народа.
Но с другой стороны, возникают и популярные карикатурные образы, существующие исключительно в воображении, представляющие жизнь с некоей иной, оборотной стороны и могущие служить здесь примером легкости, с какой осуществляется поэтическая персонификация. Таковы Уленшпигель или маски сегодняшней итальянской народной драмы: Менекинг, Стентерел- ло, Пульчинелла и другие, а также ставшие возможными благодаря лексике диалектов персонификации городов. Более того, с помощью рисунка можно создать фигуру, представляющую нацию, как например, Джона Буля в качестве арендатора.
И наконец, встречаются также и художественные идеи, например, выдуманный герой «Симплициссимуса» или же Антихрист — примечательная разновидность такого рода персонажей.
При описании реальных исторических личностей совершенно особенное место принадлежит основателям религий|34. Они принадлежат к великим людям в высшем смысле слова, поскольку в них обретает жизнь то метафизическое начало, которое сохраняет впоследствии способность покорять, то есть собирать в религиозно-нравственное единство, не только их, но и, возможно, многие другие народы. В них бессознательно наличное становится осознанным, а остававшаяся скрытой воля превращается в закон. Они находят свою религию не в результате исчисления средних величин, опирающегося на хладнокровное наблюдение над окружающими, но в их индивидуальности с непреодолимой силой оживает целое. Даже далеко не самый чистоплотный экземпляр среди них, Мухаммед, обладал частицей этого величия.
К этому же следует причислить и специфическое величие реформаторов: уже один Лютер заново переориентировал нравственную жизнь своих приверженцев, как и все их мировоззрение в целом. И напротив, Кальвин со своим учением оказался ненужным именно для его собственного французского народа, преобладание это учение получило только в Голландии и Англии135.
Наконец, несколько замечаний о великих людях прочих исторических движений.
История любит порой внезапно сгуститься в каком-то человеке, которому отныне покоряется мир.
Эти великие люди являют собой совпадение в одной личности всеобщего и особенного, устойчивого и подвижного. В них в концентрированной форме выражают себя государства, религии, культуры и кризисы.
В высшей степени удивительное зрелище представляют уже те из них, благодаря которым целый народ внезапно переходит из одного культурного состояния в другое, например, от кочевничества к мировому господству, как монголы под началом Чингисхана. То же следует сказать и о русских при Петре Великом, ведь благодаря ему они из азиатов стали европейцами. Но в полном смысле великими представляются нам те, кто именно у культурных народов осуществляет переход их из старого состояния в новое. И наоборот, вовсе не являются великими просто жестокие разрушители; Тимур не способствовал развитию монголов, после него им было хуже, чем раньше; он в такой же мере мелок, в какой Чингисхан велик.
Во времена кризисов в великих индивидуумах соединяются в своем высшем выражении уже существующее и новое (революция). Их природа — подлинная тайна мировой истории; их отношение к своему времени представляет собой священный брак, іероистории не в качестве образца, но как исключение. Мы же следующими словами попытаемся очертить контуры понятия «великий человек».
Его способности развиваются во всей своей полноте и как бы сами собой, вместе или соразмерно с самосознанием и в соответствии с поставленными перед ним задачами. Великий человек на любом месте выглядит не только обособленным, но само это место сразу же оказывается для него слишком тесным; он не просто заполняет его, но и может его взорвать.
Спрашивается, сколь долго он может себя обуздывать, оставляя без внимания величие своего существа.
Сверхъестественными являются та сила и легкость, с которой он осуществляет все духовные, и даже телесные, функции: в познании и в творчестве, при анализе и при синтезе.
При этом ему естественно присуща способность по своему желанию концентрироваться на каком-либо одном деле и точно так же переходить к другому. Тогда и вещи оказываются для него простыми, в то время как нам они кажутся предельно сложными и взаимно препятствующими друг другу. Там, где мы приходим в расстройство, для него все только и становится ясным136.
Великий индивидуум охватывает и пронизывает взором любую связь, во всех ее деталях и в целом, в ее причинах и в следствиях. Это — неизбежная функция его головы. Он видит также и несущественные связи, хотя бы потому, что умножаясь, они становятся значительными, хотя ему можно было бы и освободить себя от познания малых элементов.
Две главные вещи видит он вполне отчетливо: прежде всего, обнаруживает повсюду действительное положение вещей и возможные средства овладения ими, не позволяя ослепить себя ложным блеском или оглушить в суматохе мгновения. С самого начала ему известно, какими могут быть основания его будущей власти. Относительно парламентов, сенатов, собраний, прессы, общественного мнения он всякий раз знает, в какой мере они являются властью, а в какой — видимостью власти, для того чтобы в дальнейшем просто их использовать. Впоследствии они могут выражать удивление тем, что стали средством, в то время как мнили себя целью.
Затем, однако, ему заранее известен и момент, когда нужно вмешаться, в то время как мы узнаем о событиях уже после, из газетных сообщений. Для осуществления этого момента великий человек может справиться с нетерпением (как Наполеон в 1797) и выждать. Он смотрит на все с точки зрения полезной ему силы, и потому ему не в тягость никакое обучение.
Простое созерцание несовместимо с такой установкой; в ней живет, прежде всего, действительное стремление к овладению положением, а затем и невероятная сила воли, распространяющая вокруг себя магию принуждения, притягивающая к себе и покоряющая все элементы власти и господства. При этом такой индивидуум не питает иллюзий относительно видимости их проявления и традиции обращения с ними, но подходит к этим элементам власти и господства с таким знанием присущей им координации и субординации, словно они изначально принадлежали ему.
Можно без труда увидеть, что пришедшие к власти обычно вызывают покорность окружения перед ними. Всякий же мыслящий субъект, напротив, испытывает предчувствие, что перед ним. великий человек, пришедший исполнить то, что только ему под силу и имеет лишь для него необходимое значение. Противодействия вблизи себя он совершенно не терпит; те же, кто хочет ему противостоять, должны выйти из его окружения, войти в число его врагов и встречаться с ним уже только на поле боя.
«Je suis une parcelle de rocher lancee dans l’espace»', говорил Наполеон. Начиненный таким зарядом, он может даже в течение немногих лет выполнить так называемый «вековой труд».
Наконец, в качестве самого примечательного и необходимого дополнения ко всему этому присоединяется и душевная сила, которая способна на одно, находя лишь это себе под стать, — нестись, захваченная бурей. Однако она представляет собой не просто пассивную сторону силы воли, но и отличается от нее.
Судьбы народов и государств, пути целых цивилизаций могут зависеть от того, насколько в те или иные времена исключительный человек может справиться с соответствующими душевными нагрузками и проблемами высшего порядка.
Фридрих Великий с 1759 по 1763 год сумел в высшей степени достойно это сделать, что определило всю последующую историю Центральной Европы.
Ординарные головы и характеры в простой сумме своей не смогли бы его заместить.
Терпеливо перенося огромные, постоянно окружающие его опасности, например, угрозу покушения, при высочайшем напряжении интеллектуальных сил, великий индивидуум очевидным образом демонстрирует волю, выходящую далеко за границы его земного бытия. Таково величие принца Оранского («Молчаливого») и кардинала Ришелье, который был далеко не ангелом и исповедовал не лучшую идею государства, но для того времени она была единственно возможной. К тому же, как Молчаливый (которому Филипп постоянно делал лестные предложения), так и Ришелье, имели возможность заключить со своими врагами мир.
В противоположность им, Луи-Филипп и Виктория имеют право на наше сочувствие — вследствие множества покушений на их жизнь, — но не на величие, поскольку их положение было им задано изначально.
Но что реже всего встречается у индивидуумов всемирно-исторического масштаба — это величие души. Оно заключается в готовности отказаться от выгод в пользу нравственного начала, в добровольном самоограничении не просто из разумных соображений, но по внутренней доброте, поскольку великий человек в политике должен быть эгоистичным и хочет использовать все имеющие- [40] ся у него преимущества. Требовать у него наличия такого душевного качества мы априорно не можем, поскольку, как уже было сказано, великий индивидуум являет собой не образец, а исключение. Великая историческая личность видит свою первую задачу в том, чтобы самоутвердиться и возвыситься, а власть, в общем, человека не улучшает.
Франция могла бы ожидать от Наполеона величия души после 18 брюмера (как об этом, например, говорил Прево-Парадоль в газете «Франс нувель»), когда потрясенная страна надеялась на спасение через дарование ей социальных свобод. Но только Наполеон сказал Матьё Дюма в феврале 1800 г.: «J’ai bientot appris en m’asseyant ici (в кресле Людовика XVI), qu’il faut bien se garder de vouloir tout le bien qu’on pourrait faire; l’opinion me depasserait»’. И тогда он стал обращаться с Францией не как с опекаемой им страной или как с пациентом, а как с добычей.
Вместе с тем, одной из убедительнейших проб на испытание великой личности прошлого оказывается наше (потомков) настойчивое стремление ближе ознакомиться с этой индивидуальностью, то есть, по возможности дополнить для себя ее образ.
В создании картин древнейшей истории свое содействие оказывала индивидуализирующая народная фантазия, она скорее всего и создавала первый образ.
Образы же, более близкие нам по времени, можно было бы удостоверить только документальными свидетельствами самой истории, что зачастую невозможно. Мечтатели же вкладывают в них все, что им заблагорассудится, а исторические романы используют или обесценивают великие образы на свой манер.
Есть очень крупные индивидуумы, которым особенно не повезло. Карл Мартелл, чьи деяния имели высшее всемирно-историческое значение, несомненно наделенный яркой индивидуальностью, не преобразился в легенду и не удостоился ни единой строки, в которой был описан его индивидуальный образ; а то, что о нем осталось в устной традиции, возможно, сливается с образом его внука.
Когда же мы располагаем большим количеством документов, мы оказываемся чрезвычайно заинтересованными в том, чтобы они удостоверяли нас в сознательной причастности великих людей к духовному миру, к культуре своего времени, в том, чтобы у каждого Александра был в качестве воспитателя свой Аристотель. И только такому человеку доверяем мы тогда право на прижизнен- [41] ное обладание высочайшей гениальностью и истинным удовлетворением от занимаемого им места во всемирной истории. Таким мы считаем Цезаря.
И все исполняется, если к этому добавить еще и привлекательный характер, и ежечасное презрение к смерти, а также, как и у Цезаря, волю к победе и к примирению, крупицу доброты! А душевную жизнь — по крайней мере, как у страстного Александра!
Главный среди образов далеко не удовлетворительных личностей высшего порядка - это Наполеон в описании Прево-Парадоля во France nouvelle. Наполеон предстает нам в качестве воплощенной безответственности (Garantielosigkeit), поскольку силы половины мира, концентрированные в его руках, он ориентирует только на себя. Его ярчайший антипод — Вильгельм III Оранский, вся политическая и военная гениальность и великолепная стойкость которого находились в неразрывном и полном согласии с истинными и устойчивыми интересами Голландии и Англии. Общий результат его деятельности значительно превосходил все то, что можно было бы поставить в упрек его личному честолюбию. И только после смерти началась вся его великая слава. Вильгельм III имел и реализовал как раз все те дарования, которые в его положении было в высшей степени желательно иметь.
Часто трудно отличить величие от простой силы, зрелище которой ослепляет, когда она завоевана или значительно окрепла. Что касается нашей склонности считать великими всех тех, от чьих деяний зависит наше собственное существование, то можно отослать читателя к началу данного рассуждения (с. 179—180). Источник ее заключен в потребности оправдать нашу зависимость ссылкой на чужое величие.
Мы умолчим еще об одном заблуждении, безоговорочно выдающем силу за счастье, а счастье — за нечто подобающее, адекватное человеку. Народы имеют своей задачей показать миру некоторые свои великие жизненные свойства, без которых мир был бы неполон, и делают это, совершенно не считаясь с возможностью облагодетельствовать отдельного человека максимально достижимым в его жизни счастьем.
Несравненно большее впечатление производят, прежде всего, зрелища военных действий, которые непосредственно затрагивают судьбы бесчисленного множества людей, а затем, уже опосредствованно, благодаря вновь сложившимся взаимосвязям, оказывают, возможно, и более длительное воздействие.
Последний фактор и может служить истинным критерием величия, ведь сама по себе воинская слава со временем блекнет, оставаясь на уровне чисто профессионального признания у историков военного искусства.
Но эти устойчивые новые связи не могут быть простыми перемещениями центров силы, им должно соответствовать существенное обновление национальной жизни. В этом случае потомство безошибочно и заслуженно обнаружит в названных деяниях проявление в той или иной мере сознательного умысла и потому наделит величием их исполнителя.
Революционный генерал — это особая разновидность военных деятелей: в процессе глубоких потрясений государственной жизни, когда нация, будучи физически и духовно еще свежей, или даже находящейся в состоянии восстановления, оказывается, однако, уже чрезвычайно изжившей себя в политическом плане. При полном упразднении или бессилии прежних властей люди оказываются в таком состоянии, что тоска по чему-то, ассоциирующемуся с этой прежней властью, становится непреодолимой. Тогда и возникает привычка видеть в каком-то счастливчике-генерале как бы источник дальнейших событий, или ожидать их от него, а также приписывать ему дар политического управления, при котором государственная жизнь в лучшем случае может складываться исключительно лишь на основе распоряжений и повиновения. Его военные подвиги служат в этом случае вполне достаточной гарантией свойственной ему решимости и энергичности в делах. При всем том он — Единственный, и это в те времена, когда люди должны были пережить необычайно много бед и спасаться от сумасбродов и преступников, которые появлялись во множестве. На него одного работает тогда унаследованный испуг, нетерпение так называемых тихих обывателей («Когда же он покончит со всем этим!»), страх как перед ним, так и перед другими. И чтобы оправдать себя в собственных глазах, они с величайшим пылом обращают все это в чувство восхищения. В целом же фантазия наращивает сама себя в построении подобных образов. И вот наступает тот самый, решающий момент, в который может родиться образ великого человека, — это, в общем, происходит тогда, когда фантазия многих обратится на одного.
Но он может или умереть, как Гош, или показать себя политически несостоятельным, как Моро. И лишь после этих двоих появляется Наполеон. Гораздо тяжелей, чем ему, пришлось Кромвелю: хотя он с 1644 г., благодаря армии, был фактическим хозяином страны, избавил ее от глубочайших потрясений и террора, но тем самым он перешел дорогу самому себе.
В древности, по крайней мере в греческих государствах, где целая каста свободных людей в своей совокупности хотела иметь вес, силу и блеск, фигура полководца существенно не возвышалась над остальными. Даже в качестве тирана никто не вырос в историческую величину, хотя интересных, значительных людей было много и среди тиранов, и именно потому, что у них не было достаточно широкой почвы и никто из них не сумел подчинить себе даже какой-то существенной части греческого общества, никто не смог соответствовать и нации в целом. Но в то же время были в Элладе люди, которым мы приписываем истинное величие, пусть даже и засвидетельствованное ими в чрезвычайно узком пространстве свойственной им деятельности. Современники и потомки должны интересоваться людьми, которые по меньшей мере были способны распоряжаться судьбами сотен тысяч людей, но при этом имели в себе силы объективно идти против родной страны как в добрых, так и в злых начинаниях.
В этом случае прежде всего вспоминается Фемистокл. Уже в юности у него была сомнительная репутация: как утверждают, отец отрекся от него, а мать из-за него повесилась, и тем не менее позже он стал «medium Europae et Asiae vel spei vel desperationis pignus»137. Он и Афины находились в беспрерывной распре; совершенно исключительным является тот факт, что хоть он и спасает Афины во время персидской войны, однако все же умеет полностью обособиться от них как от чего-то чуждого себе, от чего он всегда был внутренне свободен.
Тем, кто в данную эпоху делал карьеру, это удавалось только благодаря комплексу важных свойств, и только при крайнем риске. Вся окружающая жизнь пробуждала в них гордыню сильной индивидуальности, но та же жизнь едва ли терпела их на предназначенном им месте, подвергая их в Афинах опасности остракизма, а в Спарте побуждала к скрытой или откровенной дерзости.
Такова знаменитая неблагодарность республики. И Перикл почти подпал под нее, поскольку стоял над афинянами, воплощая все лучшее в них. Мы не слышали, чтобы он взывал к богам по поводу такого inauditum nefas (неслыханного беззакония); он должен был знать, что в Афинах его едва терпят.
В противоположность Периклу, Алкивиад персонифицировал лучшие и худшие стороны Афин; он не стоял над ними, а сам воплощал их. Здесь мы встречаемся с такой разновидностью величия, когда город полностью выражает себя в индивидууме. Город, подобно женщине, бросался ему на шею, вопреки всему тому неслыханному, что до этого происходило, чтобы в следующий раз еще раз его снова покинуть.
Еще с юности Алкивиад постоянно добивался того, чтобы поражать воображение сограждан, обращая его только на себя одного. Цезарь в юности действительно поражал воображение римлян, но, кажется, по благородству своей натуры сам он не добивался этого. Правда, когда зашла речь о выборной должности, он провел римлян более дерзко, чем все его конкуренты, но сделано было это только относительно черни, имеющей право голоса, и только один раз. Но, впрочем, величие у римлян оказывается существенно иным, чем у греков.
Весьма сомнительным было и остается величие иерархов церкви, таких, как, например, Григорий VII, св. Бернар, Иннокентий III, что можно сказать и о более поздних деятелях. Прежде всего, поставленная перед ними превратная цель — сделать их церковное царство царством от мира сего — бросает тень на их величие. Но даже если не касаться этой темы, они все же не останутся великими личностями. Хотя они и поражают той безмерной заносчивостью, с какой они противопоставляют себя профанному миру, полагая себя его господами; но развить это властное величие мешает им то обстоятельство, что правят они не непосредственно, но, среди прочего, но и с помощью предварительно развенчанной и униженной ими же власти. То есть, они не идентифицируют себя в действительности ни с каким народным духом и прокладывают себе путь в культуре лишь с помощью запретов и полицейских методов.
Святой Бернар не жаждал стать епископом, не говоря уже о папстве, но тем бесстрашней управлял извне делами церкви и государства. Он был пророком и способствовал подавлению человеческого духа в XII в. Немало пришлось ему хлебнуть горя и при неудачном исходе его главного предприятия, Второго крестового похода.
У этих иерархов даже не возникает необходимости в их развитии в качестве подлинных, цельных людей, поскольку любой дефект личного начала, любая односторонность и несовершенство покрываются их святостью.
Таким же образом их слабости скрадываются и в конфликтах со светской властью, получая преимущество благодаря применению средств власти духовной. Но потомки и история, рассуждая о таких личностях, относят эти несправедливо добытые преимущества к их негативным качествам.
Одно преимущество есть у них: уметь казаться великими в своих страданиях и не расписываться фактом своего поражения в своей неправоте, что характерно лишь для великих светских деятелей. Но служители церкви должны уметь пользоваться этими преимуществами: ведь если они попадут в беду и вынуждены будут выйти из нее без мученического венца, они произведут плохое впечатление.
Подлинным величием и святостью обладал, однако, Григорий Великий: он действительно имел отношение к освобождению и спасению Рима и Италии от дикости лангобардов. Его царство собственно еще не было царством от мира сего, он деятельно общался с многими епископами и мирянами Запада, не стремясь и не имея возможности принуждать их, отлучение и интердикт не были для него главными, ведь он был полностью проникнут наивной верой в освящающие дары римской земли и ее святых склепов.
Если бы позволило время, нам действительно можно было бы рассмотреть еще некоторые категории, определяющие величие; но мы удовольствуемся лишь обращением к судьбам и предназначению великих индивидуумов.
Когда они осуществляют свою власть, то последняя проявляется попеременно то как высочайшее выражение общей жизни, то как смертельная тяжба с существующим положением вещей, пока одна из сторон не окажется побежденной.
Если великий человек оказывается сраженным в этой борьбе, например, Вильгельм Оранский («Молчаливый»), а в определенном отношении и Цезарь, то потомство, охваченное чувством раскаяния и мести, значительно позднее происшедших событий направляет все свое воодушевление на доказательство того, насколько этот человек смог воплотить в своей личности идею целого. Правда, часто это делается с тем, чтобы заявить о своей позиции и позлить некоторых современников.
Предназначение же великого человека заключается, возможно, в том, чтобы осуществлять волю, выходящую за пределы индивидуального, и в зависимости от исходной позиции, быть обозначенной как Божья воля, как воля некоторой нации или сообщества, как воля своего поколения. Так, деяния Александра представляются нам сейчас в высшей мере проявлением воли определенного века. Открытие и эллинизация Азии, совершенные им, по-видимому, послужили фундаментом дальнейших событий и основой последующих культур, часто на многие века. Кажется, дух целого народа, вся эпоха требовали от него обеспечения своего бытия. Для этого нужен был человек, в котором бы концентрировались сила и способности бесконечно многих людей.
Общая воля, которой служит индивидуум, может быть в этом случае осознанной: она осуществляет те предприятия, войны и акты возмездия, которые необходимы нации или его времени: Александр захватывает Персию, а Бисмарк объединяет Германию. Но эта же воля может быть и бессознательной — а именно, индивидуум знает, чего в действительности должна хотеть нация, и осуществляет это, нация же признает совершенное правильным и великим делом уже значительно позже. Цезарь подчинил Галлию, Карл Великий — саксов.
Таким образом, как кажется, и проявляется таинственное совпадение эгоизма индивидуума с тем, что называют общей пользой или величием и славой сообщества людей.
Далее обнаруживается действительно вызывающее удивление освобождение от общепринятых нравственных законов. Поскольку оно в ограниченной форме позволено народам и иным крупным сообществам людей, то по логике вещей оно же неизбежно позволено и тем индивидуумам, которые действуют в пользу сообщества. В действительности же нет ни одной власти, которая не была бы Основана на преступлении, но важнейшие материальные и духовные богатства наций развиваются только при обеспечении этой властью устойчивого существования.
Так появляется и «человек, который по сердцу Богу», — такой, как Давид, Константин, Хлодвиг, — которому прощаются все его злодеяния, либо учитывая его серьезные религиозные заслуги, либо даже не принимая их во внимание. Правда, какой-нибудь Ричард III не заслуживает такого снисхождения, поскольку все его преступления были только простыми разрешениями его индивидуальной ситуации.
Таким образом, тем, кто доставляет сообществу величие, власть, блеск, прощаются преступления: такой политик может идти на разрыв вынужденных политических договоров, когда польза целого, государства или народа, становится абсолютно неотъемлемой, и никто никогда не сможет ее отнять. Нужно только продолжать быть великим и знать, что и его последователям остается роковое наследство — необходимость обладать гениальностью, чтобы отстаивать добытое силой до тех пор, пока весь мир не привыкнет к этому, как к полученному по праву.
Все здесь определяется успехом. Тот же человек, наделенный, как представляется, теми же личными качествами, не получит снисхождения к своим преступлениям, если они не приведут к высоким результатам. И прежде всего потому, что, совершив великое деяние, он получает также снисхождение и к своим личным преступлениям.
Что касается последних, то к этим его страстям относятся вполне снисходительно, поскольку за ними стоит догадка, что у великого человека весь процесс жизни протекает сильней и стремительней, чем у обычных натур. Тогда ему могут быть прощены и многочисленные искушения, и преступления. Об этом также свидетельствует неоспоримое родство гения и безумия. Возможно, Александр обнаруживал признаки начинающегося помешательства, когда он, в поисках материальных способов выражения траура по Гефестиону, приказал остричь хвосты лошадям и разрушить башни на городских стенах.
Нам нечего было бы возразить против такого снисхождения, если бы нации представляли собой что-либо действительно настолько безусловное, что может априорно претендовать на обладание вечным и могущественным бытием. Однако они таковыми не являются, и потворство великим преступникам оборачивается для них своей теневой стороной, когда совершенные теми людьми злодеяния не ограничиваются пределами, могущими способствовать величию сообщества, и когда квалификация определенного рода преступлений как похвальных или необходимых, выверенная по критериям Principe («Государя» Макиавелли), оказывается иллюзорной138, и когда прилагаемые индивидуумом средства оборачиваются против него самого и могут надолго отбить у него вкус к достижению великих целей.
Следующее по счету оправдание преступлений великого индивидуума состоит в том, что благодаря им предотвращаются преступления бесчисленного множества других людей. При подобного рода монополизации права на злодеяние одним господствующим общественным преступником может в высокой степени обеспечиваться безопасность целого. Возможно, что до того, как он появляется, силы блистательно одаренной нации растрачиваются в длительном противостоянии друг другу и препятствуют появлению в ней всего того, что требует для своего расцвета спокойствия и безопасности. Великий индивидуум, однако, уничтожает, обуздывает или ставит себе на службу дикие проявления единичного эгоизма; внезапно они складываются в силу, которая действует далее в соответствии с его интересами. В таких случаях — вспомним, к примеру, Фердинанда и Изабеллу, — мы порой изумляемся, видя скорый и блестящий расцвет культур, сдерживаемых до этого в своих проявлениях, который в дальнейшем несет имя великого человека (например, мы говорим: век такого-то или такого-то).
И наконец, в случае политического преступления принимается в расчет известное положение: «Если не мы это сделаем, то это сделают другие». Политические деятели предполагают, что останутся в накладе, если будут действовать морально. Действительно, жуткое деяние, которое может обеспечить или же впервые дать свершившему его господство, усиление могущества, как бы маячит перед глазами, носится в воздухе; и тогда существующее правительство, если оно не хочет быть оттесненным в сторону, идет на совершение преступления. Так, Катерина Медичи устраивает кровавую свадьбу вместо Гизов. Если бы впоследствии она проявила величие и подлинную властную мощь, то французская нация полностью простила бы ей это зверство. Но позже она попала в поле влияния Гизов и оставила на себе клеймо преступления без всякой пользы для себя. Следовало бы сказать также несколько слов о перевороте 1851.
Что касается внутренних побудительных мотивов великого индивидуума, то в первую очередь можно выделить желание славы, которое обычно выражается в виде честолюбия, то есть стремления к такой славе среди современников, которая, собственно, оказывается в большей мере выражением чувства зависимости, нежели идеальным проявлением восхищения139. Причем, насколько честолюбие оказывается лишь вторичным фактором, а мысль о потомках — только третьестепенным, настолько же резко может иногда прозвучать высказывание Наполеона на Эльбе: «Моп пот vivra autant que celui de Dieu»140. Во всяком случае, весьма отчетливо жажда такой славы проявилась у Александра; другие великие люди не были столь очевидно озабочены мыслью о потомках; им достаточно было уже и того, что их деяния будут сказываться на судьбах других. Но великие также любят скорее лесть, чем славу, ведь последняя угождает только их гению, в наличии которого они и без того убеждены, в то время как первая является свидетельством их власти.
Жажда власти, скорее всего, является решающей, придающей энергию и всесторонне воспитующей силой, которая с неудержимым влечением выводит на свет великую личность. Эта потребность во власти, как правило, связана с таким суждением о людях, которое обращено уже не только на их мнения, концентрированные в фокусе славы, но и на возможность их подчинения и использования.
Но слава, которая бежит от тех, кто гонится за ней, следует за теми, кто не придает ей значения.
А именно, это происходит достаточно независимо от оценки деловых или профессиональных качеств человека. В традиции, в народном мнении понятие величия ориентировано не на исключительные заслуги индивидуума, способствовавшие повышению благосостояния целого, не на точный расчет его дарований, и даже не на его историческую значимость, — решающим, в конечном счете, оказывается все же его «личность», чей образ магически расширяет сферу своего влияния. Это достаточно убедительно можно доказать на примере династии Гогенштауфенов, самый выдающийся представитель которой, Генрих VI, начисто забыт;
преданы забвению даже имена Конрада III и IV (в то же время представление о меланхолии Конрадина относится к совсем новым временам); Фридрих I, напротив, совершенно слился с исчезающим в прошлом Фридрихом II. И при этом все ожидали его возвращения — правителя, главная жизненная цель которого, покорение Италии, не была достигнута, и система правления реализовалась в государстве чрезвычайно сомнительного статуса. Его личность, как видно, значительно превзошла его достижения; однако, ожидания связывали все же с личностью Фридриха I.
Своеобразную картину представляет то преображение и окраска, которую получают все, кого однажды признали великими. On ne prete qu’aux riches’; могущественным людям дают взаймы естественным образом, и таким же способом великие люди наделяются своими народами и почитателями не только определенными качествами, но и посвященными им сказаниями и анекдотами, в которых, собственно, и отражаются некоторые особенности народного типа. Пример из известных исторических времен — Генрих IV Бурбон. Но и позднейший историк не всегда может чувствовать себя свободным при взгляде на великую личность; ведь сами его источники могут быть бессознательно затронуты этими традиционными представлениями, а всеобщая истина, вместе с тем, может заключаться именно в этих вымышленных добавлениях.
И наоборот, потомки скорее более строго судят тех, кто некогда просто обладал могуществом, как Людовик XIV, и создают себе их превратный образ.
Однако, в качестве противоположности процессам символизации национального или возвышения личностного до типического выступает также способность к идеализации. А именно, со временем великие люди становятся свободными от всяких споров относительно их величия, от всякого влияния ненависти со стороны тех, кто от них пострадал, и тогда идеализация их образа будет осуществляться сразу в нескольких аспектах, как образ Карла Великого — героя,государя и святого.
Мы видим вдали, между стволами сосен на высоте горного массива Юра знаменитую вершину с вечным снегом на ней; ее различные образы можно одновременно созерцать и из многих других мест: сквозь виноградную лозу на фоне огромного озера, через церковное окно, вдоль узких тоннелей-улиц в Верхней Италии. Но этот образ всегда есть и остается все тем же образом Монблана. [42]
Великие люди, продолжающие дальнейшую жизнь в своем идеальном образе, имеют высокую ценность для мира, и в особенности для их народов. Они наделяют свои народы особым пафосом, дают им предмет для энтузиазма и интеллектуально продвигают их — вплоть до самых низших слоев общества — благодаря смутному ощущению своего величия; они удерживают высокий масштаб исторических оценок, помогают народам восстать после временного унижения. Наполеон, при всех тех несчастьях, которые он принес французам, является все искупающей, бесценной находкой для них.
Даже сегодня можно выделить целый слой людей, которые объявляют и себя, и наше время свободными от потребности в великих людях. Это значит, что наша эпоха способна сама справляться со своими делами и надеется обойтись здесь одной добродетелью, без необходимости в преступлениях великих людей. Будто бы и малые люди не ожесточаются, по примеру этих исторических знаменитостей, как только столкнутся с сопротивлением, даже не говоря о присущих им жадности и зависти друг к другу.
Другие практически добиваются эмансипации от идеи великого (NB. преимущественно в интеллектуальных сферах) на основе предоставления всеобщих гарантий посредственностям, поддержки определенного числа недалеких и ложных талантов, стремительно заработавших себе репутации, которые, конечно, с такой же быстротой превратятся в ничто141. Оставшиеся исходят из невозможности применения полицейской санкции ко всему грандиозно-спонтанному: могущественные правительства испытывают неприязнь к гениальности. Едва ли ее можно «использовать» в государственных нуждах, разве что после основательного упрощения, ведь в подобных вопросах речь всегда идет о «полезности». Но и в других сферах жизни предпочтение отдается скорее крупным талантам, то есть, возможности эксплуатации наличного, нежели великому как выразителю нового.
Между тем, ни для кого не секрет, что временами возникает насущная потребность в великих людях, и преимущественно в государственной сфере, поскольку во всех крупных странах обстоятельства складываются таким образом, что традиционные династии и высшее чиновничество не способны спасти положение, поэтому требуются личности экстраординарного порядка.
Но если великий человек придет и не погибнет сразу же в начале своих дел, то все же остается вопрос, не заморочат ли его, чтобы своими насмешками лишить его силы. Наше время обладает изнуряющей способностью.
И наоборот, это же время тяготеет к тому, чтобы периодически симпатизировать авантюристам и визионерам.
Еще свежи в нас воспоминания о том, как в 1848 г. жаждали появления великого человека и чем довольствовались впоследствии.
Не всякое время находит своего великого человека, и не всякое великое дарование находит подходящее себе время. Возможно, что и сейчас есть очень значительные люди, для которых еще не сложились соразмерные им обстоятельства. Во всяком случае, господствующий в наши дни дух массового благополучия не способен сгуститься в действительно великий образ. То, что мы видим перед собой, представляется скорее всеобщим опошлением, и мы позволили бы себе объявить появление великих индивидуумов невозможным, если бы некое предчувствие не говорило нам, что однажды кризис перейдет со своей жалкой почвы «собственности и приобретения» в другую плоскость, и тогда после тьмы внезапно явится «правый», а все остальное совершится уже после него.
Ведь великие люди нужны для нашей жизни, чтобы всемирноисторическое движение периодическими рывками освобождалось от уже отживших жизненных форм и рефлектирующей болтовни.
Что касается всей прошедшей мировой истории, то открытость духа перед всякой формой величия является для мыслящего человека одной из немногих надежных предпосылок высших духовных наслаждений.